
– Дед тоже самое сказал, – улыбнулся я.
– Умен! Передал от меня поклон?
– Другой дед, ты с ним не знаком.
– А-а. Тоже умен. Ну, как отдыхал?
Что-то в его тоне, в его манере появилось неуловимое: не высокомерие, нет, а снисходительность, что ли, с какой, допустим, некоторые гардемарины говорят с кадетами. Это было смешно, хотя слегка задевало, но осаживать я не стал, пусть себе.
– Здорово! Ходили с дедом в шхеры, раз в косяк попали, так селедки сами в баркас запрыгивали. Я боялся, как бы баркас не потопили. А ты как?
– Я-то… – ухмыльнулся он, помялся, видно решая говорить, нет, – и вдруг разом с него слетело. – Слушай, Ива, не знаю, право, как быть…
– А что?
– Понимаешь, – заговорил он, волнуясь, – у меня там была связь с одной, ну…
– Где, в имении?
– Ну да, в деревне. Глашей зовут. Кра-а-сивая! Я такой ни в одной фильме не видал.
– Красивей Асты Нильсен?
– Ни в какое сравнение! Смотришь на нее – дух захватывает. И она в меня влюбилась. Даже не влюбилась, а полюбила меня, Андрюха, всем сердцем полюбила, веришь? А я поступил как подлец, как…
– Девка, забрюхатила?
– Не девка – молодуха, на пасху только выдали. Вернее, продали…
– Это каким же образом? – изумился я. – Добро б в Бухаре…
– За долги. – Он шумно вздохнул и принялся рассказывать.
Отец Глаши задолжал кузнецу. Тот ему прощал, только расписки брал. А зимой кузнец возвращался из Орла… И то ли пьяный был, то ли с дороги сбился, а только утром лошадь пришла, а он в санях замерзший. Кузня к сыну перешла. Тот расписочки нашел и к Глашиному отцу: мол, возвращай должок, не то в суд, по миру пущу. Отец в ножки ему, не губи. А тот: «коли Глашку за меня выдашь, все прощу, еще и деньжат дам». Ну, Глаша поревела, поревела, а что делать.
– Негодяй, – сказал я.
– Мерзавец!
Мы помолчали.
– А как же ты с ней при муже?..
Петька усмехнулся:
– А он сгинул!
– Ха-ха! Куда?
– Дай Бог в тартарары. Поехал в Москву – сказали, на заводе вдесятеро зашибать будет. Он на разведку, в мае еще. А нынче, считай, уже сентябрь. Урядник в управление доложил – пока ничего. Странная история, не правда ли?
– Куда как! А с ней-то у тебя как случилось?
– С Глашей? – переспросил он, верно, чтобы лишний раз произнести ее имя. – Ну, приехали мы в имение – я ж там лет десять не был, мама ездила, а меня отец в лагеря с собой брал. А потом мы все вместе в Крым ехали. А в этом году, видишь как…
– Отец пишет?
– Да, их из Пруссии в Польшу перебросили. Я уезжал, его однополчанин у нас ночевал, проездом в Тулу, на оружейный ехал. Рассказал подробности. Их полк же в составе 2-ой армии был, у генерала Самсонова. Ты слышал, что произошло?
Я знал от деда в Ораниенбауме, что два корпуса генерала Самсонова были в Пруссии окружены и полностью уничтожены, а о судьбе самого генерала говорили разное, даже что застрелился. Петька подтвердил, что Самсонов застрелился, это точно.
– Потом расскажу, в газетах такого не прочтешь, – обещал он и вернулся к рассказу: – Ну вот, приехали – в усадьбе полнейшее запустение. Кроме нас еще кухарка-старуха и сторож-дед, оба «времен Очаковских и покоренья Крыма». Днем еще ничего: на речку пойдешь, в лес. Но вечером, Ива… Скука смертная. Экипажа у нас уж сто лет нету – ни поехать никуда, ни… Пошел в воскресенье к обедне. Девок там, баб… Зыркают на тебя, глазки строят – а как подойти? Не знаешь, кто с кем, кто за кем… С деревенскими нынче связываться не дай Бог, уедешь – дом спалят, а то и тебя вместе с домом. Разнуздались. Воровство. Ну, выхожу из церкви, закуриваю – ко мне детина подваливает, закурить ему. Дал ему папироску, стоим курим. Глядит на меня. Ну, я на него: мол, чего тебе? «Не признаете? – говорит. – Митрий. Маленькие вместе играли у вас на чердаке, в солдатики». Я говорю: «Митуля, что ли?» Мать его к нам ходила полы мыть и его брала. Беленький такой, щуплый, – а вымахал… Ну, поговорили, про Корпус расспрашивал. Потом говорит: «Не скучно, мол, одному-то?» – «Да уж какое веселье, – говорю, – матушку вот сопроводил, отец на войне». – «Познакомить, говорит, с кем?» – «Отчего ж, – говорю, – познакомь». – «Глашка, говорит, у нас, кузнецова жена, красавица – глаз не отворотить. Только под венец сходила, а муж пропал». Ну и рассказывает, что я тебе рассказал. «Девкой была, захохочет – на другом конце деревни слыхать! А теперь на вечерину придет – девки, парни пляшут, целуются… Заплачет и прочь. У ней там, небось, чешется, а мужика нету, все как каженую обходят. Жалость глядеть». – «Отчего ж, спрашиваю, коль так хороша?» – «А кузнеца, говорит, боятся: неровен час, вернется – убьет. Дурной. А кулачище – с вашу голову, одним ударом кабана ложит. А вам, говорит, что: бабу уважили, себя ублаготворили – и ищи свищи. Вечером приходте к амбару», – говорит…
– А «неровен час»? – усмехнулся я.
Петька хмыкнул:
– А он, думаешь, из доброго расположения ко мне? Как бы не так. Вместе играли, а я вон в Морском корпусе… Что наш народ губит, так это свое понятие справедливости…
– Суть зависть.
– Вот-вот! Подумал бы, как себе лучше сделать, а не другому напакостить. Первый Мартынов горбом да животом дворянство зарабатывал, а его первый что? Бражку пил да баклуши бил. А Митуля мой как рассчитывал: трусом меня выставит. Мол, барчук-то, сдрейфил, дурковатого мужика испужался… А я ему вот! – Петька выставил кукиш. – Я когда сказал, что приду, у него аж физия вытянулась. Нет, не пойти невозможно! А ты бы на моем месте?
– Пошел, куда деться. Только я б предупредил: не понравится твоя красавица – не взыщи, другую мне найди.
Петька засмеялся.
– Что? – не понял я.
– Думаешь, ты один такой умный? Я так и сказал!
– Ну? А он?
Петька снова засмеялся:
– А он не пришел. Сам дрейфил. Все ж будут знать, что он свел…
– Ты мог уйти?..
– Я так и думал. Думаю, папироску выкурю… А у них там веселье. Гармонь. Доски на бочки положили – стол. Спиртное, яблоки, соленья. Оказалось, двоих завтра на войну отправляют. Меня – к столу. Как не уважить? Наливают стакан – водка? самогон?.. И глядят, как, мол, я…
– Хм, ну, ты им показал?..
– Очень охотно! Махнул, губы отер… Закусывать не стал. Ну и сразу уважение. Обступили, угостил папиросами, стоим про войну толкуем. Они ж понятия не имеют: что, из-за чего, и где такая Сербия… А я несколько захмелел, со стакану-то… Говорю, а сам баб разглядываю. А орловские наши, знаешь…
– Что орловские рысаки, – вставил я.
– Только без яиц, – хохотнул Петька. – Ну вот. Одна другой краше. Какая ж, думаю, из них эта Глаша? Тут танцы начали. Представь, в деревне уже танго танцуют! Под гармонь. Ну как танцуют – держатся друг за дружку и ходят, в кинематографе, верно, видели… Всех разобрали, стою курю. И тут… Как я ее раньше не заметил? Или подошла только. Стоит в сторонке. Сразу понял, что она, Глаша. Не поверишь: про все забыл. Про кузнеца, про кулачище, что дом спалить может… Подхожу: «Позвольте вас пригласить, сударыня!» Она, верно, не ждала, испугалась, покраснела страшно. «Я, говорит, не умею это». – «Не беда, говорю, я научу – ты только слушай меня». И она, представь, каждое мое намерение угадывает! Так мы с ней танцуем красиво – все остановились, пробуют повторить… Я ее отвел, где она стояла, шепнул: «Флигель в усадьбе знаешь? Приходи попозже…
– Ну, Петька!..
– Что «Петька»? Не засадил бы стакан – не решился. «Нынче, говорит, не могу, завтра, коли ждать будете». Отошел от нее – девки меня окружили: покажите, мол… Ну, стал па показывать… На нее оглянулся, а уж нету. – Он помолчал, видно вспоминая, и опять взволновался. – Как же она меня обнимала, Андрюха, как целовала! В жизни себе представить не мог. Целует и шепчет: «Родненький мой, это Господь мне тебя послал. Сжалился над бабой, что от мужней любви ничего, окромя боли не спытала. Он же со мной будто свою железу кует. Я вою, а его пуще разбирает. Я уж и не верила, что по-другому бывает, как бабы сказывали. Или, думала, изъян во мне какой, что…» И целует меня, Андрюха, шепчет и целует, шепчет и целует. Ох!.. А знаешь: я бы на ней женился была б свободна. Люблю ее, Андрюха. – Он качнул головой от полноты чувств и замолчал.
«А ты бы женился на крестьянке? – спросил я себя и себе ответил: – Никогда. Какая б ни была любовь, а… Ни на крестьянке, ни на мещанке, ни на еврейке. Только на своей».
Петька взглянул на меня:
– Ну, что скажешь?
– Что скажу: здорово! Завидую, повезло тебе. Я такого еще не испытал. И кузнеца не сдрейфил. Молодцом!
– Подлецом! Этого не сдрейфил, а взять ее с собой – сдрейфил.
– И куда б ты ее взял? В роту, что ль?
Петька криво усмехнулся:
– Ага, под койкой спрятал.
– Лучше в сундучок, обмундированием прикрыл…
– Ведь вернется – убьет ее. Как мы ни таились, а… Деревня! Кто-то у себя в погребе чихнет, а уж вся деревня знает, у него насморк. Митуля по пятам за ней ходил, первым и донесет. Я из-за этого места себе не нахожу. Что делать, Андрюха? Всю жизнь потом себя корить буду.
– Могу с ораниенбаумский дедом поговорить: может, кому-то прислуга нужна.
– Я об этом не подумал, – обрадовался Петька. – Отчего ж нет?
– А ты со своей теткой поговори? У них столько знакомых…
– Нет, с теткой нет, – покачал головой Петька. – Начнет: «А что, а зачем, а отчего ты хлопочешь за нее?»
– Ну, в «Ведомости» объявление, или вон на афишных тумбах развесь.
– В «Ведомости» можно…
– А вот, слушай! Маменька в лазарет хочет пойти за ранеными ухаживать, столько везут… Сейчас новые лазареты открывают. Полагаю, и твоя Глаша могла бы. Пойдет на курсы сестер… Напиши, денег на дорогу мы ей найдем – можешь ей написать?
– У тебя не голова, а академия! – воодушевился Петька. – Подруге ее могу написать, у той мужа забрали, у нас полдеревни уже солдаток. Урожай еще не убрали, а к весне совсем мужиков не останется. Кто пахать-сеять будет? Бабы да малолетки…
Он стал рассказывать, как в считаные дни война все изменила. Я рассеянно кивал, а думал о своем, невольно сравнивая, что было у него и у меня. И что случилось со мной в Гельсингфорсе, виделось теперь таким мизерным, жалким рядом с Петькиной любовью, что я твердо решил про дачную связь не говорить. А когда Петька выговорился и стал расспрашивать меня, я, почти как и тогда волнуясь, рассказал, как вся Дворцовая пала на колени, когда вышел Государь, а потом все запели «Боже, царя храни». И Петька, против обыкновения, заразился тем же волнением.
И теперь, стоя в строю Корпуса в Столовом зале, мы с волнением ждали Государя. Наконец прозвучала команда: «Для встречи слева, слушай, на кра-ул!» Гул голосов смолк, взлетели в приеме винтовки, вскинулись головы в сторону картинной галереи, откуда в сопровождении свиты входил Государь, в полевой форме. Оркестр грянул встречный марш, и командующий парадом направился с рапортом. Пройдя по фронту до середины, Государь поздравил нас с корпусным праздником и объявил, что назначает шефом Морского корпуса Наследника Цесаревича. Грянуло сухое троекратное морское «ура».
В этот день мы видели Государя Императора Николая II в последний раз.
Война многое изменила в Корпусе. Начать с того, что на торжественном обеде в корпусной праздник не было вина: высочайшим указом спиртное до окончания войны воспрещалось. Запрет ханжеский! Можешь позволить дорогой кабак – пожалуйте вам: вина, водки, коньяки – что душа пожелает! Прочие страждущие обходились «ханжой», сдобренным чем-либо денатуратом, либо добывали рецепт на капли, одеколон – особым спросом пользовался феррейновский №3 – полуразбавленный спирт с лимонной эссенцией, но это к слову. Между тем близилось первое военное Рождество – неужто «сухое»?
На Рождество Петька собирался в Москву навестить матушку, а оттуда под предлогом проверить починили ли крышу, поехать в имение и увезти Глашу.
В этом месте Щербинин оторвался от книги, заложил страницу и вышел перекурить. И как раз подошла дочь и тоже закурила, пряча улыбку. Он заметил, но не спросил.
– Что? – спросила она.
– Что? Ты спросила «что».
– Я спросила… Ну как тебе книга? Читаешь?
– Читаю. Миша написал – они были в Милане, мать Дино что-то себе сломала…
– Да-а?! – фальшиво прикинулась дочь, и он понял, что она уже знает.
За ужином перебрасывались незначащими фразами, Ольга часто отвечала невпопад или вдруг беспричинно улыбалась, всякий раз пряча улыбку. Он видел, что она что-то скрывает, но допытываться не стал, не сомневаясь, что каким-то образом это связано с Дино. После ужина она ушла в свою комнату, а Игорь Александрович вернулся к книге.
…На Рождество Петька собирался в Москву навестить матушку, а оттуда под предлогом проверить починили ли крышу, поехать в имение и увезти Глашу. Написать ей он так и не написал: с началом занятий нас загрузили – не продохнуть. Из-за войны ввели ускоренный выпуск, сократив обучение с 6 до 5 лет, но оставив в полном объеме курс. Но зато выпустят не в восемнадцатом году, а в семнадцатом, так что успеем повоевать.
После первых недель относительного успеха стало ясно, что война будет затяжной. Россия опять к войне не готова, как была не готова к войне с Японией. Массовый героизм оборачивался бессмысленной гибелью многих тысяч – часто лишь из-за того, что нечем воевать. Ночевавший у Мартыновых однополчанин отца рассказзывал, что солдаты погибших корпусов армии генерала Самсонова, истратив патроны, шли в штыковую, причем один из трех бежал без винтовки в расчете подобрать у убитого товарища. Их накрывали огнем тяжелых орудий, а наша артиллерия молчала: не было снарядов.
В газетах об этом не писали, но писали о потерях противника. Ораниенбаумский дед бесился и перестал их читать, а сведения черпал у своих многочисленных друзей.
– На кой черт мне знать, сколько у них убитых и сколько мы взяли в плен! – в гневе брызгал слюной дед. – Вы мне напишите, какой ценой, какой нашей кровью! Как могло статься, что богатейшая Россия превосходит Германию только количеством пушечного мяса! В Галиции у нас восемь тяжелых орудий против их двухста! Фронт получает по два снаряда на орудие! В сутки! Это… это… Как это возможно? Кто у нас правит бал? Божий Помазаник или са-та-на?
Маменька восклицала: «Папенька!» – и крестилась.
– Неграмотный мужик! Проходимец! Распутник! – седлал любимого конька адмирал, – вот кто правит бал! Смещает-назначает министров, решает, чему быть, чему не быть. А где Его Императорское Величество? Вьется вкруг своей немочки, под ее дудку!
Маменька не выдерживала и уходила, а я мысленно затыкал уши. В Корпусе у многих были знакомые в армейских училищах, куда приходили бывшие воспитанники, раненные на разных фронтах, так что истиное положение на театре военных действий мы знали не из подцензурных газет и слухов, а от очевидцев.
Куда лучше обстояли дела на море, особенно на Балтике. Командующий Балтийским флотом адмирал Эссен, предвидя неизбежность войны, ориентировал его ближайшего помощника и сподвижника Колчака на принятие упредительных мер. Оба они пережили трагический урок Порт-Артура, где японский флот внезапно атаковал русскую эскадру на рейде, и теперь Эссена волновало, что русские старенькие корабли, многократно уступая германскому флоту численно, скоростью и огневой мощью, не смогут удержать Финский залив. И поэтому упор был сделан на ведение минной войны. Первый опыт и первые боевые награды Колчак приобрел еще в Порт-Артуре, командуя миноносцем «Сердитый», на котором получил боевое крещение и мой отец.
Нынче план Эссена базировался на том, чтобы в наиболее узкой части Финского залива, между мысом Порккала-Уд и островом Наргеном, выставить сильное минное поле, что и было выполнено за пять часов до объявления войны. Этой-то операцией и восторгался мой дед Андрей Николаевич, говоря, что Колчак подложил германцу свинью.
На поверку дело обстояло иначе. Немцы умело инсценировали подготовку к прорыву в Финский залив, водя русское командование за нос, с целью удерживать русский флот от активных действий, которые могли воспрепятствовать морским перевозкам из Швеции в Германию, прежде всего руды. Угроза прорыва германского флота в Финский залив не исключалась до конца войны, но реально в намерения немцев не входила, поскольку их главные силы были отвлечены на противостояние сильнейшему британскому флоту.
Первым эту игру раскусил адмирал Эссен, и в то время как из Петрограда слали грозные директивы не выходить в открытое море, Эссен с Колчаком стали готовить перенос минной войны на территорию противника, то есть минировать германское побережье, заперев их флот в базах и на путях перевозок. Эти операции, насколько дерзкие, настолько и действенные, буквально парализовали германский флот в восточной Балтике. Немцы были не готовы к такой войне и грешили на действия русских подлодок. А когда обнаружили, что это мины, непостижимым образом поставленных у их берегов и на путях транспортов, были вынуждены запретить своим кораблям выходы в море, пока от русских мин не будет найдена защита.
Эти действия русский флот развернул с наступлением темных ночей. Уже начался учебный год, и по Корпусу ходили были и небылицы о геройских операциях Колчака, чье имя произносилось даже чаще, чем отделенного офицера. Колчак был «наш», герой всех и каждого, понятно, и меня. При всем том я испытывал двойственное чувство: гордость за бывшего питомца Корпуса и стыд, оттого что другие геройски воюют, а мой отец отсиживается в штабе. Сказать отцу об этом прямо я не смел, но когда в какой-то связи он сам упомянул Колчака, я как бы к слову, спросил:
– А верно, что Колчак сам участвует в операциях?
– Верно, – сказал отец, не видя подвоха.
– Но это же опасно? – Я испытующе поглядел на него.
И опять отец не понял намека.
– Война вообще опасная штука, – полушутя сказал он и уже серьезно продолжал: – А для Колчака это жизнь. И тем полнокровней, чем опасней. Он родился воином.
– А ты?
– Я кем родился? – Отец усмехнулся. – Как все Иевлевы: служакой. Вере, Царю и Отечеству. Я воюю по долгу, Колчак – по страсти. В известном смысле он игрок. Когда…
– Неужто он ничего не боится? – попытался я ввести разговор в нужное русло.
– Я не спрашивал. Знаю одно: чем крупней ставка, тем он кажется хладнокровнее. Разве что глаза горят ярче.
– А ты? Ты бы боялся? на его месте… – гнул я свою линию.
Отец на мгновение задумался.
– Не знаю, что тебе и сказать. Испытываю ли я страх? Скорее, пожалуй, нервное возбуждение. Особенно когда вышел на постановку в первый раз. Я был на «Новике»…
– Ты ходил на постановку? – недоверчиво переспросил я.
– А что тебя удивляет?
– Ну, я думал, ты, это…
– …что твой отец в штабе только штаны протирает? – улыбнулся отец.
– А что ж ты никогда не рассказывал?
– До операции не мог; командиры кораблей – и те получают пакеты непосредственно перед выходом. А после… – Отец опять улыбнулся. – Да вы у себя в Корпусе больше меня знаете, не правда ли? Даже то, чего не было.
Я невольно улыбнулся, но тут же изобразил обиду.
– А я вот не знал, что мой отец принимает участие собственной персоной.
– Колчак считает это необходимым. Обстановка может не соответствовать оперативному плану, как говорится, гладко было на бумаге. Никто не сориентируется в непредвиденных обстоятельствах лучше, чем тот, кто готовил операцию. Недавно, под Новый год, была задача: тремя крейсерами-заградителями поставить мины на путях их транспортов. До намеченной точки мы шли вместе, оттуда два ушли на их постановку, а мы на «России» должны были пройти к острову Рюген и поставить за маяком Аркон…
– Ого, ничего себе! – восхитился я. – Это ж… В самом их логове!
Отец ухмыльнулся и продолжал:
– А когда мы огибали Борнхольм подойти к Рюгену… Там очень яркий маяк, нас видно как на ладони. А шли под флагом контр-адмирала Канина, он побоялся, что нас заметят и приказал лечь на обратный курс. Саша в это время спал, Колчак. Я к нему в каюту. Он на мостик к Канину. С таким риском забраться к черту в пекло, до цели пятьдесят миль – и не солоно хлебавши вернуться? Опять с риском! А цена риска и успеха не соизмеримы. Убедил, легли на старый курс, поставили. А потом в кают-компанию отметили Новый год. А через две недели на наших минах подорвался их «Газелле». И еще подорвутся…
– Так это в самый-самый Новый год?!
– В самый-самый, в два-тридцать ночи.
– А мы с маменькой в это время сидели говорили о тебе. Думали, вы там в штабе празднуете. А ты вон, оказывается… Верно, самый необычный Новый год у тебя был?
– Что ж необычного, война, – улыбнулся отец. – А необычный у меня был, когда я заканчивал Корпус. Я встретил Новый год на ледяной горе.
– Где-где? – хохотнул я. – Это как?
– Поехал с горы в девяносто восьмом, а спустился уже в девяносто девятом.
– Целый год ехал!
– По годам – да, по времени – около минуты. Гора длинная, к Москве-реке спускается…
– К Москве-реке?!
– Я гостил в имении князей Щербатовых, меня их сын пригласил на Рождество…
– О, хм!
– У нас сейчас князь Щербатов в выпускной роте. Георгий. По кличке Князь.
– Это, верно, младший, ему тогда года два было. А старшего зовут Александром…
Слушать про старшего сына мне было не так уж интересно, и я попросил:
– А расскажи еще какую-нибудь операцию?
– Ну, как-нибудь в другой раз.
– Обещаешь? Мне же важно! Я все-таки будующий офицер флота.
Отец обещал. Теперь я был несказанно счастлив, что мой отец не штабная крыса, а боевой офицер. Да какой! И когда кто-то приносил в Корпус новость про очередную операцию, я знал, что рядом с Колчаком находился мой отец.
Об этом хотелось кричать на весь Корпус или хотя бы Петьке. Останавливали слова отца, которые он сказал о себе: «А что говорить – хвастать?» Несколько дней я боролся с искушением, которое победило. Петька же рассказывает о своем отце – отчего мне не рассказать? Рассказал и по Петьке понял, что поступил верно. А то тот небось думал, что его отец рядом со смертью ходит, а у Ивы – в штабе отсиживается. А вот что я неверно сделал – рассказал маменьке. Решил, ей будет приятно услышать, какой у нее геройский супруг. А она вместо этого – в слезы, в истерику. Так она была покойна, что Коленька ее безвылазно в штабе, а теперь… «Чтоб этому Колчаку пусто было!»
Возможно, она бы не восприняла это так болезненно остро, но нервы у нее совсем расшатались, особенно в последнее время. Она истаяла прямо на глазах – и все из-за проклятого госпиталя, куда она пошла, и куда ей не надо было идти, нельзя! Она была слишком хрупкой и впечатлительной привыкнуть к виду нечеловеческих человеческих страданий. Она не могла спать, не могла есть. Наконец она слегла, и врач сказал, что положение ее весьма серьезное: крайнее нервное и физическое истощение, и ни о какой работе в госпитале не может быть и речи. Необходим отдых и уход за ней.
Тася прибежала в Корпус, меня вызвали с занятий и тут же отпустили до утренней поверки, а дежурный офицер дал в штаб флота телефонограмму. Отец приехал в тот же день и позвонил тестю. Наутро маменьку погрузили с Аней и наспех собранными вещами в экипаж и отправили под присмотр родителей в Ораниенбаум. У Волковых была своя прислуга, и Тася до возвращения маменьки пошла санитаркой в лазарет: целыми днями одной в пустой квартире было одиноко.
После ставших привычными военных неудач осени 1914 и зимы наступившего 1915 года и прочно поселившегося в настроениях петроградцев уныния произошло событие, выплеснувшее на улицы чуть не весь город: войска Юго-западного фронта взяли сильно укрепленную крепость австрийцев Перемышль, захватив более ста тысяч пленных. В тот день невзирая на мерзопакостную погоду на улицах царило ликование, от радости все буквально посходили с ума. Орали «ура!», пели гимн, обнимались, целовались. А затем в город привезли и провели по улицам несколько тысяч пленных австрияков. Я увидел их на Невском. Они в молчании шли ни на кого не глядя, но выглядели нехудо: чистые, сытые лица, теплое обмундирование, добротная обувь. Я немедленно вспомнил, что писал Тасе Федор: все ходят оборванные, страшно мерзнут, нет спасения от вши… Тася вязала ему шерстяные носки, отправляла посылки с теплыми вещами и купленным на толкучке по сумасшедшей цене куском мыла.