Владимир Першанин
Штрафник, танкист, смертник
ПРЕДИСЛОВИЕ
Март, 1943 год
Лес был негустой, да еще крепко прореженный не раз и не два прокатившимися через него боями. В эти мартовские дни сорок третьего года танковый корпус СС, танковые дивизии «Лейбштандарт», «Райх», а также другие соединения под командованием фельдмаршала Манштейна затягивали кольцо вокруг Харькова, который совсем недавно был освобожден советскими войсками. Три немецкие дивизии кроме модернизированных танков Т-3 и Т-4 имели в своем составе по батальону невиданных громадин Т-6 («тигр»). Манштейн, ведя мощное наступление с 22 февраля, заглаживал свою неудачу под Сталинградом, и это ему пока удавалось. Под ударами немецких танковых и моторизованных дивизий наши части отступали. А чаще, выполняя приказ «Ни шагу назад!», вели бои до последнего, погибали, попадали в котлы, а затем в плен, и лишь немногие прорывались к своим.
В лесу скопились остатки двух танковых батальонов, сотни четыре пехотинцев из разных частей, несколько орудий, обоз с ранеными. Толклись еще какие-то мелкие группы, державшиеся вроде вместе с нами, но несколько в стороне. Чудом вырвавшись из-под немецкого катка, они не знали, что делать. Командование взял на себя командир первого танкового батальона майор Колобов. Оставшиеся двенадцать танков он разделил на роты. Я был в своей прежней должности командира Т-34. Вскоре нас засекли с воздуха, а затем три немецких танка с расстояния полутора километров принялись методично обстреливать лес. Снаряды падали с интервалом в полминуты. Нас выкуривали. Чаще всего фугасные и осколочные снаряды рассеивались среди деревьев, не принося существенного вреда.
Но вскоре накрыло отделение пехотинцев, потом разбило одну из немногих оставшихся пушек, загорелась полуторка, из которой спешно вытаскивали раненых. Столб дыма послужил неплохим ориентиром, и немецкие Т-4, приблизившись, усилили огонь. Осколочный снаряд врезался в тополь и осыпал дождем осколков окопы, вырытые возле танков. Убило радиста со стационарной рацией, которая позволяла нам сквозь шум помех кое-как связываться со штабом корпуса. Адъютант Колобова, шустрый младший лейтенант, бегавший под огнем от одного подразделения к другому, упал в нескольких шагах от моего танка, убитый наповал крупным осколком. Когда загорелась вторая полуторка, Колобов приказал готовиться к отходу, а нашей роте «заткнуть пасть этим уродам».
Рота из четырех танков вырвалась на скорости и понеслась по полю, покрытому осевшим темным снегом. Мы открыли огонь по тяжелым Т-4, которые ответили нам из своих длинноствольных 75-миллиметровок. Вступать в бой немцы не стремились, перед панцерами стояла другая задача. Но бой все же состоялся. Мы крепко зацепили одного фрица, а взамен получили снаряд в ходовую часть «тридцатьчетверки». Истратив последние дымовые шашки, мы попытались взять ее на буксир, но снаряды падали слишком густо. Ударило в лоб машину ротного, потом еще раз угодило в подбитый танк. Он загорелся. Мы, подобрав уцелевшего механика, стрелка-радиста, кинулись догонять своих. А Т-4 все же добили. Я всадил в него три снаряда, и массивная коробка пыхнула ярким бензиновым пламенем. Потом мы присоединились к нашей колонне. Шли неизвестно куда, оставив в лесу горевшие полуторки и тела товарищей, которых успели наскоро похоронить в одной из глубоких воронок.
ГЛАВА 1
Я, Алексей Дмитриевич Волков, недоучившийся студент Сталинградского учительского института, закончив в два приема Саратовское танковое училище, принял свой первый бой под городом Трубчевск Воронежской области. Выходил из окружения осенью сорок первого года, участвовал в боях под Москвой, воевал летом в составе танковой бригады 13-й армии Брянского фронта, был дважды ранен. За оставление полуразбитого танка, на котором, по мнению трибунала, мог еще воевать, был разжалован в рядовые. В качестве штрафника попал в особую танковую роту – одно из подразделений, осуществлявших рейды в немецкий тыл в период Сталинградской битвы.
Был реабилитирован, снова ранен в середине января сорок третьего года и эвакуирован в госпиталь в небольшой поселок Анна, в глубине Воронежской области, расположенный на речке с необычным названием Битюг. На этот раз я попал в разряд тяжелораненых. Хотя меня так не мучили, вытаскивая многочисленные осколки, как это было год назад в Новониколаевском госпитале, но неделю я пробыл между тем и этим светом.
Пуля пробила навылет грудь под правой лопаткой. Я получил еще какие-то осколки по мелочи, но самой тяжелой была пулевая рана. Пока меня тащил до санбата стрелок-радист Саша Черный, я потерял много крови. В госпитале началось воспаление. Особенно запомнились три ночи. Сильно поднялась температура. Я бредил, ненадолго погружался в сон и снова лежал, уставившись в потолок. Судя по тому, что вокруг меня часто появлялись врачи и дежурила пожилая санитарка – дело обстояло хреново.
– Помру? – спросил я у санитарки, лет сорока пяти, которую называл «бабушка».
– Да что ты, дедушка, – улыбалась женщина. – Тебя такие хорошие доктора лечат. И лекарства американские.
– Американские, – бессмысленно повторял я, мало вникая в смысл слов.
Очень хотелось спать, но «санитарка-бабушка» и соседи по палате без конца будили меня. Неподалеку на столе горела слабым накалом электрическая лампочка. Я ворочался, потом снова пытался заснуть. Голову теребила теплая рука.
– Леша… не спи.
Приносили кружку крепкого чая. Я выпивал, потом кое-как справлял малую нужду. Постепенно наступал поздний зимний рассвет, начинали просыпаться, переговариваться соседи. О чем-то спрашивали. Я отвечал или мне казалось, что отвечаю. Заснуть разрешали, когда становилось совсем светло. Потом объяснили, что у меня был кризис, а во сне организм ослабевает настолько, что сердце останавливается. Незаметно и совсем не больно. Так умирали многие. Ночью или на рассвете.
Кризис прошел, но еще с неделю оставался страх перед ночным сном. Третье ранение и второй госпиталь. Палата на пятнадцать человек. На этот раз командирская, хотя они мало чем отличаются от обычных солдатских. С января сорок третьего года, согласно новому Уставу, слово «командир» заменили на «офицер». Странное непривычное слово. Вспоминаются фильмы о Гражданской войне, о белогвардейских офицерах-белопогонниках. Лощеных, с усиками, в хромовых сапогах, безжалостно расстреливающих красногвардейцев. Нам тоже положены погоны и звездочки, но пока их нет ни у кого. Я видел в погонах лишь одного капитана, приезжавшего из санитарного управления. Блестящие погоны, китель, медаль «За боевые заслуги» – смотрится красиво.
Когда миновал кризис, я быстро пошел на поправку. Врачи говорили, что мне повезло, пуля не задела легкое. Но спать было очень неудобно. Болела вся правая сторона груди, и медленно зарастал вырванный второй пулей клок мяса под мышкой. Каждое утро, перед обходом врачей, к нам забегал комсорг. Приносил газеты. Веселый парень, тяжело раненный осколком в грудь еще в октябре. После врачей и комсорга «товарищей офицеров» посещал комиссар госпиталя. Правда, не каждый день – все же полковой комиссар! Скоро он тоже будет носить общевойсковое звание. Наверное, присвоят подполковника. Однажды комиссар побеседовал даже со мной. Спросил, как настроение. В принципе, он был неплохой дядька, но, имея за плечами бои и отступление сорок первого – сорок второго года, я раздражался, когда тыловики играли роль бодрячков. Я ответил, что настроение нормальное, жалоб нет.
– Нормальное! – хлопал себя по колену комиссар. – Оно должно быть отличным! Ты что, газет не читаешь? Армия Паулюса капитулировала. Сто пятьдесят тысяч фашистов уничтожено и девяносто тысяч в плен взято! Сломали хребет гитлеровской гадине. Поправляйся, танкист. Тебе работы много предстоит. Будем гнать врага.
Кстати, при всем моем недоверии к нашим официальным сводкам, цифры о потерях немецких войск в Сталинградской битве были близки к истине. Скорее всего, не дал соврать лично Сталин. Читая позже западных историков, я убедился, что их данные почти не отличаются от цифр, приведенных нашими средствами информации. Правда, о потерях Красной Армии приводились данные очень разноречивые. Даже спустя два десятка лет в шеститомнике «Истории Великой Отечественной войны» я не сумел найти этих сведений. Не сомневаюсь, что потери были огромные.
В госпитале царила праздничная атмосфера. В газетах и по радио звучало слово «Сталинград». На фотографиях в газетах виднелись бесконечные колонны военнопленных, целые поля торчавших из-под снега немецких трупов, разбитая военная техника. В коридоре на стене висела большая карта, на которой красными флажками отмечались взятые города. 16 февраля войсками Воронежского фронта был освобожден Харьков.
Эту победу мы крепко отпраздновали. Собрали денег, кое-какие трофейные вещицы, купили два литра самогона. Красная Армия продвинулась вперед, где на сто пятьдесят, где на триста километров. Горячие головы, как и после победы под Москвой, утверждали, что наступление нашей армии уже не остановить. Большинство офицеров, имевшие опыт боевых действий, говорили об успехах более сдержанно. Мои соседи по палате носили воинские звания от младшего лейтенанта до капитана. Командиры взводов, редко – рот или батарей. Танкистов было двое. Лейтенант Женя Рогозин и я.
Как и год назад в Новониколаевском госпитале, у нас сбилась небольшая компания. Запомнился мне капитан Михаил Филиппович Мякотин, командир стрелковой роты. Он был старшим в палате. Вместе с ним, командиром взвода Женей Рогозиным и еще двумя-тремя лейтенантами мы любили посидеть в дальнем углу коридора у окна. Обсуждали последние события, рассказывали, кто, где воевал, читали вместе письма из дома. Человеку требуется высказать, что скопилось на душе, и разговоры в нашей небольшой компании были откровенными.
Здесь, в отличие от госпиталя в Новониколаевском, собрались люди с немалым опытом, тем более командиры. К слову «офицер» мы привыкали с трудом. Женя Рогозин воевал с осени сорок второго, уже имел медаль «За боевые заслуги», а 22 февраля перед праздником ему прямо в госпитале вручили вторую медаль – «За отвагу». Он окончил Челябинское училище и очень удивлялся, что я участвую в боевых действиях с октября сорок первого и ни разу не награжден.
В какой-то степени это меня задевало. Танкистов награждали чаще других, не считая летчиков и, конечно, штабных работников. Впрочем, и Михаил Филиппович Мякотин, воевавший с ноября сорок первого года, дважды тяжело раненный, тоже не имел наград.
– За что мне медали вешать? – с невеселым смешком рассуждал капитан. – Я взводом с тридцать шестого командовал. Под Москвой доверили роту. К середине декабря нас всего восемь человек осталось, включая старшину и санинструктора. Дали передохнуть с месячишко, роту пополнили, а через неделю от роты снова отделение осталось. Политрука и взводных поубивало, меня шрапнелью уделало, едва выкарабкался. Четыре месяца в госпитале лежал.
– Во поганая штука, – сказал кто-то из лейтенантов. – Никуда от этой шрапнели не спрячешься.
– Это точно. В меня штук двенадцать шариков закатило. Окоп частично спас. Часть шрапнели в землю ушла, остальные я поймал. А под этот Новый год миной ранило. Опять больше десятка осколков попало. Два – с палец величиной. Руку почти напополам перебило.
Он шевелил тонкой левой рукой с клочьями сопревшей под гипсом кожи. Я тоже кое-что вспоминал. О том, как пережил три танка, попал в штрафники и мотался по немецким тылам, подстерегая автоколонны. В тот раз мы сидели втроем. Михаил Филиппович, Женя Рогозин и я. Меня словно прорвало. Я рассказывал об октябре сорок первого, о «гиблом овраге».
– Пытались прорваться. Целый батальон в овраге завяз. Ни вперед – ни назад. А нас минами сверху. В два слоя люди лежали. Мертвые, разорванные, раненые. Полтора года прошло – до сих пор снится. Но в сентябре сорок второго мы в тылу фрицам крепко врезали. Три колонны размолотили.
– Выходит, ты, Леха, десантник, – с уважением проговорил Женя Рогозин.
– Точнее, неудачником назови. Училище в два приема закончил, из подбитых танков едва успевал выскакивать. Из госпиталя выйду, кто я? Штрафник, окруженец, вечный командир танка.
– Немцев много побил?
– Точно не сосчитаешь. Мы ведь экипажами воюем. Дели на четверых. Но два панцера и бронетранспортер я размолотил. Пушек штук восемь раздавили. Пехоты побили много.
– Везучий ты, Лешка, – сказал Михаил Филиппович. – Три танка пережил. Значит, научился воевать. У меня в роте командиры взводов дольше двух недель не держались. А когда наступление – бывало сразу всех троих за день терял. Знаешь, в чем мы немцам уступаем?
– Знаю, – отозвался я. – Во многом. Но, прежде всего, в гибкости. Я за все время, может, раз или два видел, чтобы фрицы в лоб лезли. Зато целые поля нашей пехотой завалены. Пытались считать, бесполезно! Тысячи.
Я не сказал ничего нового. Все это прекрасно знал и видел любой мало-мальски повоевавший солдат или командир.
– Понимаешь, – горячился капитан. – Все по одной схеме. Артподготовка, полста снарядов, и вперед! За счастье считаем, если танки поддерживают. Ну и лупят нас почем зря. За какой хрен полковникам да генералам ордена вешают, если мы под каждой деревенькой то триста, то пятьсот молодых ребят в землю закапываем? А когда ворвемся в эту сгоревшую деревню, оказывается, против нашего полка какая-то сраная рота воевала. Зато минометов, пулеметов в достатке, и патронов не считано. Да еще гаубичная батарея из-за холма долбит то шрапнелью, то осколочными. Мы Ольховатку два дня брали. Потери страшные. Вечером пополнение приходит. А что с него толку? Завтра половина поляжет. Я пришел к комбату, предложил ночью по-тихому выбить фрицев из выселков, и оттуда, с фланга, брать эту чертову Ольховатку. Без всякой артподготовки. Ночной атакой. Тот мнется, а я ему золотые горы сулю. Мол, майора сразу получишь, орден! В дивизии тебя приметят. Сыграл на честолюбии.
– Ну и что, удалось?
– Наполовину. Пока комбат ордена взвешивал, фрицы к выселкам еще людей подбросили. Тихо не получилось. Но оседлали все же окраину. Во драка была. Драка, но не тупая атака в лоб! Мужики озверели, когда с фрицами сцепились. Не столько стреляли, сколько прикладами и штыками били. Я сам из автомата троих завалил. Саперными лопатками фрицев в капусту рубили. Утром смотреть страшно было. Первый раз потери один к одному получились. Трофеями разжились. По крайней мере, поле с нашими трупами позади не оставили. Дали немцу просраться. А Ольховатку тоже взяли. Правда, уже с танками. Через пару дней.
Письма. Вот чего мы больше всего ждали. Я получил сразу несколько штук. От мамы, сестры Тани, однокурсницы Лены Батуриной и совершенно неожиданно – от Никона Бочарова. Моего десантника, с кем я воевал в штрафной роте. Мамино письмо, написанное аккуратным учительским почерком, опять болезненно ворохнуло в груди. Едва не через строчку звучала мольба: «Ради бога, выживи, сынок…» Я тут же написал ответ, где с чистым сердцем наврал, что уже полгода числюсь в ремонтной роте, пригодилась практика на Судоверфи. Ранен был случайным осколком и теперь выздоравливаю.
Сестра Таня вышла замуж за кого-то из поселковых ребят. Надеялась, что мужа оставят по броне как работника оборонного предприятия, однако его забрали на фронт через месяц. Письмо от Тани было более веселым, если может быть веселье среди войны в разрушенном Сталинграде. Правда, наш пригород пострадал меньше, но сколько ребят уже погибло или пропало без вести! Письмо от однокурсницы Лены Батуриной мне не понравилось.
Осень и зиму они прожили в Иловле, поселке на Дону, куда не добралась война. Недавно вернулись всей семьей в Сталинград. Она взяла у мамы мой адрес. Работает на почтамте, говорят, что осенью возобновятся занятия в институте. Лена писала, что гордится мной, желает отважно бить врага и вернуться домой с победой. От этих слов я, не выдержав, выругался матом. «Отважно бить врага!» Так и подмывало рассказать в ответном письме, как я сидел в землянке для арестованных и каждый день слышал выстрелы. Расстреливали дезертиров, самострелов. И просто не выдержавших, давших слабину людей! И как капитан отдал мне перед расстрелом свою шинель, желая не отважно бить врага, а просто выжить. Я ведь был штрафником и тоже каждый день ждал, когда меня поведут в овражек. Пронесло. Искупил кровью.
Лена прислала свою фотографию. За полтора года она изменилась. Исчезла подростковая угловатость. На меня смотрела довольно симпатичная девушка, а на обороте красивым почерком было написано короткое стихотворение о том, как верные подруги ждут отважных друзей. Я показал фотографию Михаилу Филипповичу и Жене Рогозину. Капитан, разминая покалеченную руку детским резиновым мячиком, сказал, что девушка приятная. Рогозин, внимательно изучив фото, деловито спросил:
– У тебя с ней было?
– Было. Конспекты списывал.
– И не щупал даже?
– Не успел.
– Худые они, городские. Если подкормить, будет за что подержаться.
Бесцеремонность Рогозина меня не оскорбила. Это в кино бьют в лицо за подобные фразы. Мы оба с Женькой были фронтовики и знали многому цену. Я написал Лене ответ, пообещал отважно сражаться, передал привет от своих друзей, которым она очень понравилась. Позже мне стало стыдно за письмо, где я едва не дразнил наивную девчонку потоком пустых «комсомольских» фраз. Правда, в конце написал, что жду ответа и буду рад переписке.
Письмо меня разбередило. Ночью снились женщины. Я попробовал подкатиться к красивой медсестре Симе, девице года на три постарше меня. Сима дала потрогать себя за колено, потом с подковыркой поинтересовалась, что за девушки мне пишут. Я ответил, что сестра и однокурсница.
– Ну и хватит с тебя.
– Симочка, ведь от твоих глаз с ума можно сойти, – пытался соблазнить я избалованную вниманием медсестру.
– Однокурснице лучше напиши. Она грамотная, поймет.
Я знал, что Сима девушка не слишком строгих нравов и порой принимает кавалеров в комнате отдыха медсестер. На мое предложение почитать ей вечером Есенина она отреагировала равнодушно:
– Вам выздоравливать надо, товарищ лейтенант.
Когда я приобнял ее за талию, Симочка вздохнула и ушла, пожелав мне спокойной ночи. Женька Рогозин посоветовал не тратить зря время, так как у Симы имеется ухажер из летчиков.
Письмо Никона Бочарова, собрата-штрафника, меня растрогало. Стали друзьями, а я ведь даже фамилии этого худощавого паренька из-под Архангельска тогда не знал. Он по-прежнему обращался ко мне на «вы» и называл по имени-отчеству. Писал, что мать, вся родня и он сам по гроб благодарны мне, что я помог ему устроиться в ремонтно-техническую роту. «Хоть в людей теперь стрелять не придется», – наивно сообщал глубоко верующий в Бога десантник с моего танка. Впрочем, когда надо, в немцев он стрелял и даже попадал. Мне он желал скорого выздоровления и получше хранить крестик со святыми мощами. Он не знал, что крестик и мощи давно исчезли вместе с окровавленной гимнастеркой, когда меня перевязывали и мыли. Кроме всей родни Никона, за меня молится и священник их сельской церкви. «Бог вас сохранит, Алексей Дмитриевич, только вы сами на рожон не лезьте. Храбрый вы человек, но и о своих родных следует подумать», – заканчивал письмо Никон.
Я написал ему ответ на три страницы. Не знаю, уж что там оставила цензура. Желал Никону тоже дожить до победы и благодарил за смелость в том рейде по немецким тылам.
Вроде и неплохое было у меня настроение, а потом вдруг напала хандра. Причиной была даже не медсестра Сима, которая мне нравилась и которая равнодушно отнеслась к моим попыткам ухаживать за ней, хотя я и переживал. Просто, ворочаясь ночами, я понял, что жизни мне отпущено не много. Войне не видно конца, и длиться она будет не месяцы, а годы. Я вспоминал случаи, когда мне крепко везло. Их было много. Однажды, когда мы стояли километрах в трех от передовой, я курил вместе с ребятами. Потом пошел мелкий дождь. Экипажи полезли в танки, а я, задумавшись, продолжал стоять. Меня окликнул механик:
– Алексей, хватит мокнуть. Пойдем, перекусим.
Я выбросил окурок и полез в машину. Через минуту на том месте, где я стоял, взорвался снаряд. Шальной, один из тех, которые немцы запускают из гаубиц, чтобы нам жизнь медом не казалась. Я сумел выбраться живым из трех подбитых в бою танков. Половина экипажей погибла, а я уцелел. Немецкие снаряды, пробивая броню, убивали моих товарищей, но пока щадили меня. Везение не может быть вечным. От жалости к себе и непонятной обиды я даже заплакал. Почему именно моему поколению уготовлена такая участь, умирать в восемнадцать – двадцать лет?
Я погружался в оцепенение, делая вид, что сплю даже днем. На вопросы соседей по палате отвечал односложно и неохотно. Ко мне не привязывались, понимая по-своему мое состояние. Не знаю, сколько бы это продолжалось, если бы не конфликт с медсестрой Симой. Избалованная вниманием девушка, обращавшаяся с ранеными довольно бесцеремонно, уронила фразу, вроде того, что я притворяюсь.
– Чего кашу опять не ел? Думаешь, если голодать станешь, от фронта подольше откосишь?
Меня словно что-то взорвало изнутри. Я смахнул с тумбочки тарелку с кашей и кружку с чаем. Вскочив, заорал:
– Вызывай, сука, врача! Я сегодня выписываюсь. При грелась в тепле, думаешь, всем за счастье на ваших воню чих матрацах отлеживаться. Я три раза в танках горел и фронтом меня не испугаешь. Пошла на х…!
Сима попыталась съязвить, но я уже шагал к двери, босой, в рубашке и кальсонах. Оттолкнул ее, добрался до ординаторской, где, захлебываясь, потребовал немедленной выписки. Что я кричал, уже не помню. На мне повисли санитары, их отталкивали Михаил Филиппович и Женька Рогозин. Врач сделал укол в плечо, меня усадили на диванчик, где я понемногу успокоился. Хотелось спать. Как сквозь туман, слышался голос Михаила Филипповича.
– Парень – герой! Три раза ранен. Два танка под бил, взвод фашистов лично угробил… разве можно таких людей…
Я заснул. Не помню, как меня дотащили до палаты. Проспал часов пятнадцать. Проснувшись, долго лежал, накрывшись с головой одеялом, хотя нестерпимо хотелось по малой нужде. Меня растолкал капитан:
– Пошли обедать, Леха. Говорят, сегодня щи с бараниной. Даже со сметаной.
Мне было стыдно за вчерашнее. Но никто ничего не вспоминал. В тот день дежурила другая медсестра, а Сима, заступившая позже, тоже делала вид, что ничего не случилось.
В один из дней по палатам ходила старшая медсестра. Переписывала выздоравливающих танкистов, отмечала на листке бумаги, кто какую должность занимал. Потом нас вызвали в строевую часть. С каждым поговорил врач.
Нашего брата – танкистов набралось довольно много. Тех, кто пришел в себя, выздоравливал – человек двадцать. Только что поступивших, а также тяжелораненых, обгорелых в расчет пока не брали. А вообще моим коллегам раны доставались, как правило, тяжелые. Палаты для обожженных на три четверти были забиты танкистами. На них было страшно смотреть, лежавших в каркасах из проволоки, с обгорелыми руками и ногами, к которым невозможно было прикасаться. Из этих палат каждый день выносили умерших. В то время процентов сорок обгоревшей кожи означали заражение и смерть. Антибиотиков не было.
В общем, познакомились друг с другом, пока в строевой части своей очереди ждали. Стали чаще встречаться. Подобралась целая компания хороших, близких мне по духу ребят. Собирались каждый день, рассказывали свои истории. В тот период вспомнилось, что я все же будущий литератор, может, журналист. Любые записи на фронте вести категорически запрещалось. Но я схитрил. В записной книжке были от руки переписаны любимые стихотворения Сергея Есенина, Константина Симонова («Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…»), а также слова новых песен и всякие мужественные высказывания вроде: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».
Сокращенно или в виде стихов я стал записывать то, что слышал. А судьба у братков-танкистов складывалась так, что не позавидуешь. У большинства – по одной схеме. Бой, госпиталь (реже санбат), запасной полк, иногда командировка на завод за новым танком, и снова передовая. После обработки записей, тщательно восстанавливая выцветшие страницы, я уже в девяностых годах заново переписал истории, услышанные в госпитале Воронежского городка Анна и после, в других местах.
…Костя из Таганрога, командир танка. Десять классов и восемь месяцев училища. Подбили в первом бою. Попал в немецкую пушку, решил ее добить. Экипаж неопытный. С одного места сделали три выстрела. В лобовую броню Т-34 попал снаряд (скорее всего, 75-миллиметровый). Уцелели Костя и механик-водитель. Второй раз его подбили через месяц из засады. Ни выстрела, ни удара Костя не помнил. Сумел отползти шагов на тридцать и смотрел, как горит танк со всем экипажем. Никто больше не сумел выбраться. После боя из семи танков в роте остался один.