Леонид Зорин
Юдифь
Юдифь
Маленькая повесть
Не буду называть его имени. Пусть он останется безымянным. Так жил он большую часть своей жизни. Навряд ли бы он захотел огласки. Стало быть, следует промолчать. Кто его вспомнит, тот догадается.
Впервые увидел его так давно, что даже становится страшновато. В другом столетии, в другой жизни – в самом конце сороковых или в начале пятидесятых.
Однажды театр Советской армии меня пригласил посетить просмотр только что выпущенной пьесы. В театре этом бывал я редко, он подавлял меня монументальностью, своими чрезмерными габаритами, громадным залом, громадной сценой – не только зрители, но и актеры казались песчинками в пустыне. Если бы мог я тогда предвидеть, что не пройдет и десятка лет и этот театр на долгие годы займет в моей жизни особое место!
Пьеса, которую мне предстояло увидеть в тот день, была о разведчиках. На эту тему писалось и ставилось великое множество пьес и спектаклей. Что объяснялось достаточно просто. Подвиг советского человека был обрамлен детективным сюжетом, а положительный персонаж не вызывал непременной скуки. Артисты играли не без плезира, публика заполняла ряды. Все стороны оставались довольны. Правда, любое новое действо не отличалось от предыдущего, но это казалось почти обязательным. Входило в условия игры.
На сей раз, едва ли не с первой реплики, я ощутил, что смотрю другую, какую-то непривычную пьесу. В ней было нечто несочиненное и достоверное, плоть и быт. Русские люди в китайском городе имели свои незаемные судьбы, и даже герой произведения, агент, нелегал, никого не учил, не заявлял о готовности к смерти, не присягал на каждом шагу в любви к своей партии и отчизне, а занимался своими обязанностями. Какие-то линии провисали, слово могло быть и побогаче, но это прощалось – не было фальши.
В антракте широко улыбающийся заведующий литературной частью сказал мне: «Вы приглядитесь к автору. Герой, между прочим, это он сам. Автобиографический опус». Слова эти многое прояснили.
Аплодисменты звучали долго. Зрители вызывали актеров, те, в свою очередь, вызвали автора. Внешность его меня удивила. Похоже, что не меня одного.
За время спектакля мы все успели привыкнуть к эффектному красавцу, делавшему во имя родины свое лихое шпионское дело. Теперь мы были обескуражены столь очевидным несовпадением.
На сцене среди довольных артистов стоял человек, не походивший ни на смазливого лицедея, исполнившего главную роль, ни вообще на драматурга, ни уж тем более на дебютанта. По виду – лет сорока с небольшим, среднего роста, чуть мешковатый. Плечи его нелепо вздернуты, грудь резко выдается вперед этаким странным остроугольником. Редковолосый, с покатым лбом, с глазами неопределенного цвета. Во взгляде – безучастном, отсутствующем – необъяснимая отрешенность.
От этого пепельного лица осталось неясное впечатление размытости, стертости и невнятности. Наверно и опытный портретист не смог бы его воспроизвести. Эти невылепленные черты с пугающей быстротой растворялись в каком-то молочном парном тумане. Впрочем, я быстро сообразил, что это и есть лицо лазутчика – оно не должно запоминаться.
Вскорости мы свели знакомство. Он стал появляться в клубе писателей, бывал там едва ли не ежевечерне, посиживал в ресторане за рюмочкой, неспешно поглядывал на завсегдатаев. Но дело тут было не в интересе к занятной и малознакомой среде, или вернее – не только в нем. Не составляло труда догадаться, что на людях ему легче и проще. И все же почти ни с кем не сходился. В кругу неспокойных, самолюбивых, всегда озабоченных литераторов он чувствовал себя чужаком.
Как видно, я вызвал его симпатию. Я тоже не слыл своим в этом улье, стал москвичом совсем недавно, был очень молод, незащищен, пожалуй, как он сам, инороден – меж нами возникла не то чтобы близость – навряд ли могла она завязаться с таким бронированным человеком, – но некое тонкое волоконце, которое с годами окрепло.
Однажды в одно и то же время мы оба очутились в Крыму, в декоративном портовом городе. С благою целью – прийти в себя от шумной круговерти столицы, посильно разгрузить свои головы и, может быть, сочинить нечто путное.
Мы знали друг друга не первый день – уже полтора десятка лет. Ближе не стали, держали дистанцию, однако взаимное доверие в те годы тоже немало весило. Мы часто и со вкусом общались.
Была середина шестидесятых. Стоял великолепный февраль, теплый, безветренный, бархатистый. Днем мы трудились, по вечерам обычно прохаживались по набережной – в это несезонное время народу на ней было немного. Торжественное Черное море дышало солью и терпким хмелем, предвестьем таврической весны. Усталая ручная волна просительно, без надежды, чуть слышно стучалась в каменный парапет.
В один из таких вечеров, не сговариваясь, свернули в кривую ближнюю улочку, там был весьма уютный шалманчик, уселись за столиком в углу, чокнулись, меланхолически выпили по стопочке, потом – по другой и закусили горячее зелье ломтиками хрустящего хлеба с коричневатой прохладной ставридой.
Мне было известно, что он попивает, раз или два его наблюдал под легким хмельком, он становился чуть разговорчивее – и только. Сегодня, однако, больше молчал.
Толстый скрипач с овальной лысиной, прикрыв миндалевидные очи виевыми тяжелыми веками, наигрывал печальный мотивчик – от водки, от музыки, от обстановки, близости моря, крымской истомы мы оба разнежились, помягчели, нехитрая лирика подчинила, вдруг захотелось пооткровенничать. Он вежливо спросил, чем я занят. Название пьесы ему понравилось. Он медленно повторил:
– «Варшавянка»…
И усмехнулся:
– Воспоминание?
Я отозвался:
– Прекрасная тень.
Он понимающе кивнул:
– Название славное. Обнадеживает.
Впоследствии я его заменил. Вернее, был вынужден заменить. В Москве мне напомнили, что «Варшавянка» – это революционная песня. Пьесу назвал я «Варшавской мелодией».
Он веско заметил, что варшавянки, как правило, женщины с секретом, который хочется разгадать. Женщина этим и притягательна, суть ее глубоко запрятана. Она закрыта на семь замков, и к каждому нужно найти свой ключик. Но если она чует в мужчине запах судьбы, а кроме того, его расположенность к гусарству, эта задача ему по силам.
Я уж заметил, что он тяготел к книжной витиеватой лексике, не совпадавшей ни с его обликом, ни с поведением, ни с характером. Потом я подумал, что эти изыски, лукавое кокетство с архаикой, с одной стороны – уводят от будничности – ее он, как видно, не выносил, – с другой стороны, так сохраняется необходимая ирония, дающая свободу маневра.
Я тоже выразил интерес к тому, что он пишет. Пьесу? Да, пьесу. О чем же она? О том, что знакомо и пережито, оставило рубчик. Действие происходит в Китае. Я, как вы знаете, китаист. Есть интересные женские роли? Надеюсь, что будут. Ведь китаянки – самые прелестные дамы. Самые преданные на свете.
И после паузы произнес:
– Но женщиною всей моей жизни стала совсем не китаянка.
То было предисловие к исповеди. Но прежде была еще одна стопка. После нее он заговорил. Рассказывал холодно и бесстрастно, никак не окрашивая интонации. Порою на белых его губах привычно возникала усмешка, но он почти сразу ее гасил.
– Служба моя началась давно. Лет тридцать назад, если не больше. Естественно, нынче я не служу, разве что музам, но говорят же – наш брат не уходит ни в запас, ни уж тем более в отставку. Один мой учитель любил повторять: чекизм – не служба и не профессия, а состояние души. Хотя начиналось шероховато и поначалу не все меня радовало.
Этому есть свое объяснение. Я был совсем молодой человек, пришел за романтикой, за опасностью, мечтал о подвигах и о славе, как почитаемый нами Блок. Слава, конечно же, в нашем деле чисто условное понятие, ты должен готовить себя к безвестности и находить в ней свою приятность, но кроме славы есть репутация. А самое главное – весь свой век ведешь разговор с самим собою, и разговор достаточно жесткий. Спрашиваешь себя в упор: кем оказался ты на поверку? По нраву, по силам тебе гусарство? Готов ты услышать вызов судьбы? Не только услышать, но и ответить? Ответить как подобает мужчине. Самый безжалостный разговор.
Но никакой романтики не было. И сам я оказался на службе не более чем чернорабочим, и служба была, скажу откровенно, такой же постылой черной работой. Мне приходилось участвовать в обысках, которые часто тогда проводились у состоятельных людей. Все обнаруженные ценности безоговорочно изымались – тут приговора суда не требовалось. Работа муторная, противная.
Понятное дело, я сознавал, что нашей социалистической родине жизненно необходима валюта, но это – теория, а на практике роешься в тряпье и перинах, засматриваешь в шкафы и кубышки, видишь растерянные лица, кто-то заламывает руки, всхлипывает, что-то бормочет, а сам ты не можешь понять, кто ты есть – не то представитель диктатуры, страж государства, не то налетчик. В общем, паршивое ощущение. Те, кто постарше, меня поддерживали, внушали: не тушуйся, не кисни. Не дергайся – служба сопливых не любит. Словом, держи хвост пистолетом. Я соглашался, а все же – поташнивало.
Ту ночь я помню во всех подробностях. Такая была тишайшая улочка, мощеная, деревца и кустики. Парадный подъезд. Широкая лестница. Поднялись на второй этаж. Долго звонили. Все как обычно.
Прихожая длинная и вместительная. Не та, что в московских коммуналках. Стояли вешалка и гардероб. Но мы в ней надолго не задержались. Дальше была не то гостиная, не то столовая – главная комната. В центре – громадный стол, у стены – очень изящное пианино. Роскошная вещь, известная марка. Кто-то из наших приподнял крышку, шлепнул своей ручищей по клавишам, и словно в ответ на раздавшийся звук, очень похожий на громкий стон, открылась дверь из соседней комнаты и вышла совсем молодая барышня, брюнеточка, хозяйская дочь.
Она была в легком ночном халатике, из-под которого будто выглядывали две бронзовые голые ножки. Бывают особые минуты, когда твое зрение так обостряется, что видишь человека сквозь ткань в его, если можно сказать, первозданности. Вот я и видел перед собой с какой-то потусторонней ясностью всю эту ладную фигурку – вроде бы хрупкую, но и сильную, бывает такое не слишком частое, очень воздействующее сочетание.
Словом, смотрел не отрываясь. И что удивительно, она тоже ответила пристальным долгим взглядом. В нем не было ничего враждебного, больше того, в нем был интерес. И вот, когда глаза наши встретились – мне даже почудилось, что сомкнулись, – я словно принял сигнал судьбы.
Коллизия, доложу я вам! Представьте как человек театра эту безумную мизансцену. Идет конфискация драгоценностей. Родители стоят неподвижно. Молчат, как жертвы Гражданской войны. Воздух сгущается, точно в колбе. А мы с этим смуглокожим бесенком как будто выпали из пространства. Только и пялимся друг на друга.
Что я испытывал – не расскажешь. Корчился, словно на сковородке. Тут и досада, и стыд, и злость. На эту чертову конфискацию, на жизнь, на себя, на нее. Какая-то горючая смесь. Хотелось провалиться сквозь землю. И мысль одна: скорей бы все кончилось, скорей бы оказаться подальше, где-нибудь на краю Москвы.
Первой опомнилась ее мать. Почувствовала, что дочка в опасности. Чуть слышно окликнула:
– Юдифь…
Но дочь не ответила, промолчала. И вдруг – улыбнулась. Да. Улыбнулась. Дорого бы я дал, чтоб понять, что означает эта улыбка.
В тот день я словно дал себе клятву: уйду из отдела, чего бы ни стоило. И в самом деле – ушел туда, куда стремился, о чем мечтал. В высшую школу внешней разведки.
Очень серьезное заведение. Три года нас учили на совесть. Тоже и мы себя не жалели. Как сказано, сошло семь потов. А по-иному и быть не может. В этой игре твоя ставка – жизнь. Но знаете, я никогда не жаловался. Чувствовал кожей: это – мое.
Настала пора защитить диплом. Я получил такое задание: вывезти из германской столицы, славного города Берлина, нашего ценного агента, фройляйн невероятной отчаянности. Она себя здорово проявила, и служба с ней связывала надежды. Ей предстояло большое плаванье. С одной стороны, звериная цепкость, с другой – ненормальное хладнокровие. Движение к цели – неукоснительное. При этом – никаких колебаний. Если придется, то – беспощадна. Шарлотта. Белокурая бестия.
Как вывезти немецкую девушку, которую к тому же пасут? Я вышел из сложного положения простейшим образом – я женился. Уехал из Москвы холостым, вернулся женатым человеком.
Понятное дело, к этому браку отнесся я не слишком серьезно. Был убежден, что сразу расстанемся. Но выяснилось: не так все просто. Чужая земля, чужие люди. Кроме меня у нее – никого. Тем более я – законный муж. Осталась она в моей квартире. Как говорится – там будет видно.
В Москве набирала силу весна. Я жил в приподнятом состоянии. Диплом защитил, с заданием справился. А впереди еще целая жизнь, отмеченная знаком судьбы, опасная, на лезвии бритвы. Желанная гусарская жизнь.
Нам выдали парадную форму. Белого цвета с вишневым кантом. Такая же белая фуражка с широкой тульей, слегка заломленная. Помню, как я застыл перед зеркалом – не узнаю самого себя. Выгляжу, как киногерой.
В майский великолепный полдень вышел из дома – пройтись по столице. Город после зимы прихорашивался. Тверская тогда была еще узкой, петляла, народу – не протолкнешься. Но я шагал гордо, как ледокол. И независимо, по-хозяйски. Ноги пружинили.
Сами свернули в проезд Художественного театра. У касс, как всегда, толпилась очередь. Висели афиши с репертуаром. Напротив театра, в кафе «Артистическое» – ни одного свободного столика. Встречные люди мне улыбались. Я ощущал полноту этой жизни. И тут на самом углу, на Петровке, столкнулся – нос к носу – с Юдифью.
Она была такая же стройная московская липка, такая же гибкая, и даже смуглость была все та же. Но взгляд изменился. Теперь это был взгляд взрослой, уверенной в себе женщины. Меня узнала мгновенно, с ходу. Остановилась. Мы оба замерли, молча разглядывали друг друга.
Она спросила:
– Так сколько лет мы с вами не виделись? Три года? – голос был низкий, густой, контральтовый.
– Именно так.
– Серьезный срок. Все хорошо?
– Да, все по графику. Годы ученья завершены.
Она негромко произнесла:
– Вы думали обо мне?
– И часто.
Она проговорила:
– Я тоже.
И неожиданно покраснела.
Мне, безусловно, были приятны ее слова и ее смущение, но – удивительное дело! – мой розовый весенний кураж растаял, точно его и не было. Так жалко мне стало этих трех лет, такая взметнулась обида на жизнь – она ведь их попросту уворовала. Настолько испортилось настроение, что скрыть это было мне не по силам. Юдифь спросила:
– Что-то случилось?
– Случилось. Мне хочется с вами увидеться.
– Так приходите к нам. Хоть сегодня.
Я задал осторожный вопрос – как взглянут на это ее родители. Выяснилось, что отец ее умер, мать редко встает со своей постели, болеет, в дела Юдифи не вмешивается – дочь теперь стала главой семьи. Впрочем, семья эта не похожа на ту, что была, печальный осколок. Надо привыкать к новой жизни, прежней уже никогда не будет.
Я понимал, что ей нелегко, но понимал это умозрительно. И детство мое прошло без семьи, и молодость была одинокой. Мои товарищи – те, с кем служил, и те, с кем учился, – семьей не стали. Особенно – спутники по школе. Мы даже намеренно не сближались – ведь каждому из нас предстояла особая, отдельная жизнь.
Должен признаться вам без утайки, я в этот день торопил часы, просто не мог дождаться вечера. Когда стемнело и я отправился к ней в гости, по знакомому адресу, то волновался, точно подросток. И вот я вошел в тот самый подъезд, и поднялся на второй этаж, и будто застыл перед той же дверью, не сразу нажал на белую пуговку.
Мы провели вдвоем этот вечер. Матери я так и не видел. Либо и впрямь была так плоха, либо не захотела выйти. Юдифь приготовила славный ужин, а вскоре – лишь несколько дней спустя – такой же обильный и вкусный завтрак. Я приходил к ней ежевечерне, какое-то наваждение, амок, было в то время такое слово.
С самого первого часа я чувствовал, что наша горячка обречена. Она была огненным существом, природа и далекие предки ее одарили неутолимой, какой-то неиссякающей пылкостью. Порой ее страсть была чрезмерной. Но я в ту пору был ей под стать.
Только умеренные, уравновешенные, дистиллированные отношения способны на длительность и протяженность. Воздух, которым мы с нею дышали, был словно начинен динамитом, а всякая пороховая бочка – раньше ли, позже ли – должна взорваться. Мы пребывали в почти болезненном, взвинченном, вздернутом состоянии. Оно походило на исступление, на бешенство, а порою – на ярость. Казалось, Юдифь потеряла голову. Ей было нужно, необходимо, чтоб я ей принадлежал целиком.
Я спрашивал себя то и дело: чем я привлек ее, что с нею сделалось? В конце концов, внешностью я не вышел, на этот счет никогда не обманывался. Родственных свойств не находил. Мы были с ней разными растениями. И выросли мы на разной почве, и биографии шли параллельно. В сущности, даже невероятно, что мы однажды пересеклись.
А те постыдные обстоятельства, которые нас с нею свели, должны были нас сделать врагами и только ожесточить наши души. Но уж никак не швырнуть друг к другу, толкнуть в эту топку, в одну постель.
И тем не менее – так случилось. Я находил тому объяснение: она ощутила запах судьбы. Он сразу же подавляет в женщине способность и волю к сопротивлению. Я это видел неоднократно.
Со временем я рассказал Юдифи о том, как я жил и как я живу. Я знал, что она болтать не будет, что я ей вполне могу довериться. Само собой, был скуп на подробности, но все-таки дал ей ясно понять – то было моей душевой потребностью, – что у меня другая работа, уже не хожу с ночными обысками, не потрошу чужих сундуков. Пришлось ей сказать о своей нелепой и несуразной семейной жизни, о том, как угодил в мышеловку. Юдифь ничего в ней не поняла – какая-то подмена и фикция. Быть может, мне просто рекомендовали поддерживать этот странный статус?
Эти жестокие слова были по – своему справедливы. Моя наружная, внешняя жизнь и впрямь была подменой и фикцией. И я не всегда ею распоряжался. Но очень возможно, если добраться до настоящей, несочиненной, у вас пройдет холодок по коже. Моя ли в этом вина? Не знаю.
В одну из ночей, уже на рассвете, меж нами произошло объяснение. Она спросила без экивоков: вижу ли я ее в своей жизни? Именно – в жизни, а не в кровати. Мой нынешний брак – это пародия. Пародия длиться вечно не может. Хочу я иметь жену и друга?
Что мог я ответить? Недавно начальство мне посоветовало, как говорится, денно и нощно учить многотрудный китайский язык. Мне надо было серьезно готовиться к рассчитанной на долгие годы командировке в страну работы. Оттуда можно и не вернуться. Могу я обречь домашнюю барышню на тяжкую участь жены нелегала? К тому же я был совсем не уверен, что выбор мой будет одобрен и понят.
Но этого сказать я не мог. Я попросил ее мыслить трезво: будущее мое неясно. Всего вероятней, что я уеду. Когда я вернусь, никто не знает, даже высокое начальство. Шарлотта подобное расставание перенесет без особых тягот, она и сама не сидит на месте, что же касается Юдифи, то это не та семейная жизнь, которая может дать ей радость.
Она меня выслушала спокойно и холодно сказала:
– Слова. Я знала, что вы – большой альтруист. Все это очень самоотверженно. Кажется, и Шарлотта Павловна значит для вас гораздо больше, чем это можно было подумать.
Я был обижен и ее тоном и тем, что она с такою легкостью меня обвинила в лицемерии. И сухо ответил ей:
– Ошибаетесь. Я в самом деле хочу вам счастья. Жаль, что вы этого не цените.
Она изобразила улыбку:
– Нет, почему же? Ценю – и очень. Хочу известить вас, мой повелитель, что я намерена выйти замуж. Мне предложили руку и сердце.
– И кто он?
Юдифь назвала имя очень известного поэта.
Бесспорно, это был лучший выход из нашего общего тупика, но мне не стало от этого легче – почувствовал и тоску, и ревность, самую неподдельную боль. И снова подумал, как шутит жизнь. Соединила двух разных людей с разными непохожими судьбами. И вот – с опозданием – спохватилась и обрубает эту ненужную, противоестественную связь. Все верно и в сущности справедливо – Юдифи достанется человек, который славен и популярен, а лучшее, что могу я сделать, – остаться никому не известным.
Я так и не смог совладать с обидой и глупо, по-мальчишески, буркнул:
– Любят не славу, а человека.
Она вздохнула, потом сказала:
– Я буду любить талант человека.
Вот так мы простились. Она осталась вместе с поэтом в московской жизни, меня же вскорости ждал Китай.
…Когда он заговорил о Китае, я сразу же понял, что эта страна – заветная часть его души. Может быть, даже он сам с годами стал частью этого материка. Он врос в ее медленное вращение, в ее человеческий муравейник, который неслышно перемещается в пространстве и времени нашей Галактики – строит дома, ворочает камни, а если уж звезды сошлись, то воюет. Если приходится – десятилетиями. Шажок за шажком и век за веком охватывает обручем глобус. Выработал, выносил, выстрадал свой свод законов и представлений, свое ощущение мира и космоса. Все взвешено, сочтено, измерено и все оценено по достоинству. От собственной, выпавшей тебе участи до преходящей судьбы поколений. Жизнь мгновенна, мгновение длительно. Однако и тысяча лет – мгновение. Нельзя посягать на течение вод. «Хома угей» – пусть идет как идет. В этой по виду фаталистической и приспосабливающейся мудрости таится невидимая энергия.
Он скупо и сдержанно говорил о том, как провел все эти годы. Но когда речь зашла про Харбин, стал доверительней и щедрее. Я понял, что в его одиссее Харбин занимает особое место. И он сумел оживить этот город, раскрыть его опасную двойственность. И обиход китайской провинции, и темный быт эмигрантской диаспоры. Устойчивую дневную жизнь и зыбкую призрачность вечеров. Казалось, что город прячет свой облик под этакой дымчатой чешуей, сто раз на дню меняющей цвет. Он и поеживается от близости непредсказуемого соседа и вместе с тем готов огрызнуться – охотно дает приют беглецам, плетет незримую паутинку.
– Я снова оказался в Москве в тридцать девятом, в горячем августе. Москва смотрелась веселой, праздничной, недавно с немалым шумом открылась Сельскохозяйственная выставка, и москвичи устремились толпами увидеть новый парад достижений – слепило глаза от белых сорочек, от длинных, пестрых, цветастых платьев. Женщины все же ухитрялись вносить какое-то разнообразие – были и красивые блузки и всякие шейные платочки, были беретки на головках.
Страна за время моей отлучки хлебнула порядком: сначала внутри – повоевала с родными гражданами, потом – на границе, на Дальнем Востоке. Там произошла проба сил. Первая – позапрошлым летом на озере Хасан, а вторая – еще через год, на Халхинголе. Косвенно я принял участие в этой совсем нешуточной драке – но это отдельная история.
С Шарлоттой мы встретились дружелюбно и буднично – словно я был в санатории. Что она делала в эти годы, насколько образцово оправдывала возложенные на нее надежды, я не допытывался – зачем? Две наши жизни не пересекались.
Я сразу решил позвонить Юдифи. Возможно, она сочтет ненужной или опасной нашу с ней встречу – пусть так, хотя бы услышу голос.
Узнать ее телефонный номер, как понимаете, было несложно. Мне повезло, я застал ее дома.
– Юдифь, добрый вечер.
Она помолчала. Потом откликнулась еле слышно:
– Вернулись из командировки? Давно?
– Я уже сутки в Москве. Придете?
Ответ ее меня восхитил:
– Вы знаете, что приду. Куда?
Естественно, был у меня адресок. Как говорится, для важной надобности. Более важной и быть не могло.
Когда она позвонила в дверь – звонок был нетерпеливый, требовательный – сердчишко мое заколотилось. Такого я за собой не помнил и в более острых обстоятельствах. Потом мы разглядывали друг друга, при этом не говоря ни слова. Это звучит неправдоподобно, но так оно было – слова не шли.
Есть очень распространенный взгляд: еврейки, дожив до тридцати, теряют талию, пухнут в бедрах. Возможно, что так, однако к Юдифи это касательства не имело. Все та же натянутая струна! Кажется, только коснись – зазвенит.
Прошло не менее получаса, прежде чем мы с нею опомнились, очнулись и дух перевели.
Естественно, я сразу спросил:
– Как ваш поэт? Творит шедевры?
Она ответила не без яда:
– Не сомневайтесь. С моею помощью. У нас два мальчика. Что у вас? Ваша семейная жизнь все тянется?
Я лишь вздохнул:
– Куда она денется?
Она повела своим голым плечиком:
– Лихо вы сами с собой расправились.
Слова эти прозвучали жестоко. Но мысленно я с ней согласился.