Ответ на этот вопрос Берия знал. И все же не удержался от глупого восклицания:
– Неужели нельзя иначе?!
– Нельзя, – жестко отрезал Сталин. – Я тоже не хотел, тоже спрашивал, нельзя ли иначе. Но Бог не отпустил. Пришлось подчиниться обстоятельствам. И тебе придется. Я не хотел волновать тебя раньше времени, пока не закончится война. А теперь пора…
Впрочем, один аргумент у Берии был, все тот же: не могут два кавказца друг за другом управлять такой большой страной. Что станут говорить?
– Не волнуйся, – засмеялся Сталин. – Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики.
Именно после этого разговора вождь начал все больше перекладывать на них с Вознесенским и Маленковым государственные дела. Берия скоро понял его план. Георгий занимался безбрежной текучкой государственного управления, кадрами, партийной работой – из него явно готовили политического лидера, генсека. Вознесенский должен был взять на себя стратегическое планирование экономики. Берии досталось оперативное руководство, а еще внутренняя и национальная политика – работа для реального главы государства. Сталин учил его всему, что знал сам. Особенно трудно давалась внешняя политика, к которой Берия не имел ни склонности, ни особых способностей. Как легко было все это понимать, занимаясь разведкой, и насколько трудно оказалось работать поваром на этой кухне. Однако Сталин был непреклонен.
– Я знаю, дипломат из тебя не выйдет, – говорил он. – Ты слишком нетерпелив и не имеешь вкуса к интриге. Ну да ничего. Мы сделаем министром иностранных дел товарища Вышинского. С Андреем Януарьевичем ты можешь быть за иностранные дела спокоен, так, как я во время войны был спокоен за оборонную промышленность…
А потом произошла катастрофа – «ленинградское дело». Сначала открылась вся госплановская клоака – приписки, злоупотребления, шпионаж… Берия читал отчет комиссии по проверке кухни Вознесенского, и ему было страшно идти с этим к Сталину – так страшно, как в тридцать девятом, когда носил ему результаты проверки деятельности НКВД, видел, как вздуваются желваки на лице вождя и ощущал себя стоящим на краю вулкана. Больше, чем Сталина, он боялся тогда лишь себя самого, потому что никогда не чувствовал в себе такой захлестывающей, оглушающей ненависти. Тогда – и сейчас. Ему бы следовало молчать, но он все же не удержался, спросил:
– Что будет с Вознесенским? – И тут же подстраховался: – Какую установку давать МГБ?
Бог ты мой, как будто Абакумову[3] надо было давать какие-то установки! Сталин понял эту детскую хитрость, бешено глянул по-кошачьи пожелтевшими от ярости глазами, прошелся по кабинету и тихо сказал:
– Кто такой Вознесенский? Я не знаю такого человека.
Помолчал и продолжил:
– Я думаю, мы слишком обрадовались нашей победе в войне. И мы поторопились с отменой смертной казни, товарищ Берия. Мне что-то подсказывает, сейчас настало время вернуть эту меру наказания в наш Уголовный кодекс…
Еще помолчал:
– Дай установку МГБ расследовать это дело как дело о вредительстве и шпионаже. Эти мерзавцы не приписками занимались. Они предали Родину.
Больше о Вознесенском они не говорили никогда. Да и не до того было: теперь на Лаврентия ложилось управление всей экономикой Советского Союза, от начала до конца. После каждой новой нагрузки, камнем опускавшейся на плечи, Берия думал: на сей раз все, больше он не выдержит. Однако выдерживал, начиная постепенно понимать секрет фантастической работоспособности Сталина.
– Лаврентий, знаешь, какой у тебя самый главный недостаток? Ты хочешь сделать все и сразу. А ведь должен помнить сказку про девушку, которая каждый день вносила на крепостную стену быка. Сначала она носила туда маленького теленка. Потом он все рос и рос, и однажды про нее стали говорить, что она делает невозможное… А она всего лишь ничего не делала наскоком.
И все же когда случилось то, о чем все чаще говорил Сталин, Берия понял, что на самом деле основную часть ноши вождь нес сам. Он взваливал на них с Георгием работу, но ответственность оставлял себе. После его смерти нагрузки-то почти не прибавилось, однако ответственность, которая легла теперь на их с Георгием плечи… не надо хоть себе-то врать, Лаврентий, на твои плечи она легла! – была вторым быком, по весу не уступающим первому. Потом станет легче. Потом, когда они закончат преобразование государства, когда поставят надежных людей на нужные места… А пока что изволь-ка тащить все на себе да еще ухитриться остаться в живых, не упасть и умереть на полпути. И, кстати, хватит размышлять. Ты можешь спать еще целых полтора часа, а твоя жизнь – казенное имущество, товарищ Берия, да…
– Ничего, ба тоно Иосиф, – тихонько произнес он, закрывая глаза, – нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики…
Москва. Проспект Мира. 7 часов утраБудильник задребезжал и замолк, сильно пристукнутый ладонью. Эту безотказную машинку Павел купил два года назад на толкучке во Львове, и с тех пор не мог ею нахвалиться. Немецкий механизм безропотно выносил варварское обращение разбуженного офицера. До тех пор приходилось менять будильники не реже чем раз в два месяца, а товар, между прочим, дефицитный и недешевый. Стефа спала еще крепче мужа, поэтому, когда очередной будильник был уже сломан, а новый еще не куплен, приходилось просить соседей оказать услугу, – а будить майора Короткова было занятием не для слабонервных.
Они поселились в этой квартире два года назад, когда майора направили на учебу в Военно-дипломатическую академию. Как семейному, ему дали двенадцатиметровую комнату в коммуналке, где они и жили теперь втроем: он, Стефа и семилетний Вовка. Квартирка была та еще. Максим Капитоныч, тихий старичок-учитель, живший через две комнаты от Коротковых, называл ее Вороньей слободкой. На заданный между делом вопрос о причине такого странного наименования сосед дал майору потрепанную книжку.[4] Они прочли ее вместе со Стефой, заходясь от смеха, и лишь теперь поняли, почему в обычной, буднично-московской речи жильцов проскальзывали странные выражения. «Свет за собой в уборной надо тушить» – хотя свет как раз тушили все; «В гимназиях не обучались», «Айсберги, Вайсберги, Айзенберги, всякие там Рабиновичи» – при том, что, за исключением последнего года, ко всем национальным вопросам жильцы относились с чисто русским безразличием.
– У наших соседей много хороших человеческих недостатков, – смеялся учитель, – но отсутствие чувства юмора в их число не входит. Двадцать лет назад я первым в нашей квартире купил эту замечательную книгу, мы читали ее вслух по вечерам, и покойный Федор Петрович сказал, что она написана про нас. Остальные согласились – нелепо спорить с очевидным…
Квартира была буйной. Не проходило и дня, чтобы в кухне не клубилась вулканическая коммунальная склока. Особенно донимала Коротковых супружеская чета, занимавшая комнату напротив. Трудно сказать, как они строили свой график семейной жизни, – но ровно в десять муж и жена, он в пижаме, она в халате, посещали известное заведение и гасили у себя свет, а среди ночи, как минимум раз в неделю, у них разгорался грандиозный скандал. Дойдя до фазы мордобоя, семейная сцена выкатывалась в коридор, на шум поднималась вся квартира, и завершалась баталия уже под утро визитом милиции. Павел терпел два месяца, но однажды участковый милиционер, забирая расходившегося супруга, укоризненно взглянул на него и сказал:
– Хоть бы вы, что ли, навели порядок, товарищ майор…
И тогда он решил действовать.
В ближайшую дурную ночь, когда шум достиг вершины и кто-то уже собрался бежать за милицией, дверь комнаты Короткова открылась и на пороге возник майор в нижнем белье, с трофейным «вальтером» в руке.
– А ну молчать! – взревел он могучим командным голосом, левой рукой сгребая возмутителя спокойствия за ворот пижамы. – Молчать, падла! Еще раз ночью пикнешь, застрелю! Мне ничего не будет, я контуженый!
И обвел бешеным взором собравшихся жильцов, которые по стеночкам, по стеночкам быстро попрятались в свои норы. Страшен был майор, очень страшен. Если бы жильцы могли видеть сквозь стены, они бы углядели, конечно, как в комнате, уткнувшись лицом в подушку, загибалась от хохота Стефа – два вечера они вместе в подробностях разрабатывали сцену усмирения. Но жильцы не могли видеть сквозь стены.
С того времени по ночам в квартире было тихо.
…Павел поднялся, прошлепал босыми ногами, сорвал со спинки стула галифе и, вздохнув, принялся их натягивать. Стефа тоже встала, попробовала снова уложить Вовку, который вскочил, чтобы сделать вместе с отцом зарядку, и пошла на кухню готовить завтрак. Начинался новый день…
Москва. Кабинет министра обороны. 7 часов 15 минут– Скажи правду, Георгий Константинович, тебя ведь удивляла политика последних месяцев?
Маршал Жуков и Хрущев между собой не церемонились. Хоть и недолго работал Жуков на Украине перед войной, но успел хорошо сойтись с тогдашним первым секретарем республики. Не то чтобы между ними была какая-то особая любовь, они оба были одинаково грубыми и напористыми и ссорились иной раз отчаянно, поливая один другого отборными матюками, но зла друг на друга не держали. Чиновники, в очередной раз услышав из начальственного кабинета ненормативную лексику, пересмеивались между собой: мол, милые бранятся – только тешатся.
Сразу после смерти Сталина Хрущев (формально Булганин, но с подачи Никиты Сергеича, естественно) вытащил Жукова из уральской ссылки, назначил первым заместителем министра обороны и теперь вправе был ожидать от него лояльности. Тем более что с Берией у маршала имелись свои счеты. Ни для кого не было секретом, какую позицию занял тот в 1948 году, когда расследование деятельности мародеров в Германии вплотную подошло к «полководцу Победы» и этот вопрос вынесли на заседание Политбюро. Берия никогда не считался с политическими соображениями, в принципиальных дискуссиях использовал стиль атакующего танка, и если бы не заступничество Сталина, маршалу пришлось бы отправиться куда дальше, чем к Уральским горам,[5] и не округом командовать, а совсем в ином качестве.
Так что политика последних месяцев удивляла маршала, и даже весьма, весьма удивляла.
– Так я скажу тебе, Георгий, что Политбюро об этом думает. Вот ты Берлин брал, да, а потом мы в Германии социализм строили. А теперь есть предложение все обратно капиталистам отдать. Единую Германию, понимаешь ли, кое-кому захотелось. Социализм там уже не нужен, да… Как это тебе нравится?
– Никак не нравится. Не для того фрицев били…
– И ладно бы только это. Но ты посмотри, что за эти три месяца всякого случилось. Была амнистия. Чтобы по всей стране расползлась лагерная шпана – зачем? Неужели не понимаешь? Дестабилизировать обстановку, посеять в народе недовольство партией и правительством. А постановление в партийных органах республик только на своих языках разговаривать? На Украине один товарищ на трибуну вышел и так прямо и заявил: кто украинского не знает, учите, потому что русского языка здесь больше не будет. Я хоть и сам с Украины, но скажу тебе: это же явный сепаратизм. Мы всегда говорили по-русски, и никогда русский язык нам не мешал, да. Поглаживает по голове русский народ, а сам в спину ножик. Вносит раскол между нациями. Явный же провокатор! А паспортные ограничения для зэков зачем отменять – пусть живут, где хотят?! Чтобы врагам легче было вербовать себе агентуру – где захотел, там и навербовал! И все это, Георгий, один человек делает…
– Да что ты мне объясняешь! – не выдержал маршал. – Знаю я все, и человека этого знаю. Давно удивлялся, как вы его терпите…
– Вот и мы тоже удивляемся, как мы его терпим. Он ведь везде трезвонит – Молотов то, Маленков се, интриган, за дураков всех считает, он один все понимает, он великий разведчик… А он умный, хитрый провокатор, и наглость его невозможно больше терпеть. Он ведь нас в грош не ставит. Помнишь, как мы весной выступали против культа личности, чтобы среди нас не было больше вождей? А о нем уже сейчас говорят, что это Сталин сегодня. Но ему и этого мало…
Хрущев замолчал, вытер лоб. Жуков усмехнулся про себя: он знал, как Никита любит помитинговать. Не иначе, репетирует очередное выступление. Сейчас наговорится, и речь пойдет о деле. И верно: первый секретарь выпил полстакана воды и продолжал уже суше и по-деловому.
– В общем, не буду заводить рака за камень, Георгий. Теперь этому человеку мешаем уже все мы, все Политбюро. И вот что он задумал. Завтра мы будем на опере «Декабристы». И вот там, в Большом театре, нас и арестуют. Это лишь так говорится, будто арестуют, а на самом деле никто нас арестовывать не собирается, а просто-напросто к стенке прислонят, и все. Мы случайно узнали, в последний момент верный человек сказал. Ты думай, Георгий, тебе ведь тоже ничего хорошего не светит, не надейся, на этот раз Уральским округом не отделаешься.
Хрущев быстро взглянул на маршала, острые и внимательные глаза выглянули из маски дурашливого простачка, как два зверька из норок, выглянули и спрятались, но что нужно, увидели: маршал явно испугался. Ну, если не испугался, то ему стало очень не по себе, это уж точно. Правда, он тут же преодолел мимолетную слабость и спросил деловито и решительно:
– Что надо делать?
– У нас есть всего один-единственный день. Мы решили арестовать его сегодня на заседании Политбюро. Сам понимаешь, не чекистам же это доверять.
Жуков поморщился было, но тут же сказал:
– Надо, так арестуем. Проголосуем личным табельным оружием. Можете на меня рассчитывать.
– Нет, для тебя у нас есть другое дело. Мы тут с Николаем подумали: надо бы принять меры на случай, если Берию мы вовремя обезвредить не сумеем.
– Что значит – не сумеем? – нахмурился Жуков.
– То и значит, Георгий, не прикидывайся, не мальчик. В этом деле замешаны полтора десятка человек. Вдруг ему кто-нибудь на ухо капнет. Или он сумеет уйти, уже когда будем арестовывать, – он ведь старый чекист, приемы всякие знает. Ему хватит из кабинета вырваться и добежать до первого же поста внешней охраны. Там ведь сплошь чекисты. Менять их до его ареста нельзя, нашумим. А если он вырвется, плохо будет. Больших сил у него нет, но ему много и не надо – поднимет дивизию Дзержинского, и они возьмут Москву без единого выстрела.
Жуков хмыкнул, пожал плечами.
– Значит, надо взять Москву самим, только и всего. Проще простого. Войск у нас в округе предостаточно, тем более сейчас идут учения, так что и объяснять ничего не надо. Возьмем город в ходе учений. Введем танки, пехоту, на Ленинских горах поставим артиллерию, никакие дзержинцы к Москве и не сунутся.
– Ай да Георгий! – засмеялся Хрущев. – Вот что значит боевой маршал. Давай действуй, готовь приказы. В десять у нас заседание Совета Министров, Политбюро начнется в четырнадцать, в это время и поднимай войска. Раньше – нашумим, позже – опоздаем. А уж мы в долгу не останемся. Будешь у нас министром обороны и полководцем Победы, как и хотел…
Жуков снова поморщился:
– Не дело перед боем ордена делить. Выполним задачу, тогда и поговорим. Я так понимаю, кое для кого эта операция поважнее Берлинской будет… Не бойся, Никита, все сделаем.
Он круто повернулся и вышел. Хрущев и молча просидевший весь разговор в уголке Булганин переглянулись.
– Не много ты ему обещаешь? – спросил министр. – Уж очень амбициозен, я бы такому большой власти не давал. Он ведь у нас полководец Победы. Как бы не захотел въехать в Кремль на белом коне…
– Не боись, Коля. В самый раз, – махнул рукой Хрущев. – А вот если захочет большего – то мы с ним по-другому поговорим. Попробует въехать в Кремль на белом коне – проедет по Красной площади на лафете.
Тем временем портьера, ведущая в соседнюю комнату отдыха, качнулась, и на пороге показался третий человек. Простой серый костюм, лицо, с каким впору играть в кино секретаря райкома. Обычный, в общем, партийный товарищ. Однако при виде этого человека Булганин отвернулся, а лицо Хрущева исказилось яростью.
– Ну что? Доволен? Всех нас под монастырь подвел, гестаповец! Забыл тридцать восьмой? А теперь нам всем за тебя отдуваться.
По правде сказать, смысл тирады был именно таков, но лексика несколько отличалась. Простой человек был Никита Сергеевич, и слова употреблял простые, шахтерские…
Дача Берии. 9 часов утраОбычно Берия подвозил сына в Москву, но сегодня Серго уехал раньше. Лаврентий Павлович был этим даже доволен. В последнее время отношения у них были непростыми. Серго задавал слишком много вопросов. А получив ответ, сразу начинал спорить, и Берия раздражался. Никогда раньше он не позволял себе так говорить с Серго, однако теперь усталость и привычка руководить шутили с ним злые шутки. Нино понимала все и терпела, а сын обижался, особенно если отец срывался при его жене. Нельзя так, нельзя, однако ничего не поделаешь – когда весь день держишь себя в стальных тисках, немыслимо сдерживаться еще и дома… Остается надеяться, что Серго это понимает.
Ладно, потом, когда станет легче, они наладят отношения. Станет же когда-нибудь легче… Но сегодня лучше, что они едут врозь, ему хватило и утренней беседы за чаем. Нино поинтересовалась, собирается ли он арестовать своего предшественника, который таких дел в МВД наворотил, аж страшно становится. И Берия сказал то, чего не надо было говорить: как раз сегодня на Президиуме ЦК[6] он собирался потребовать ареста Игнатьева. Ну и Серго, конечно, сразу же принялся спорить. Почему за все безобразия должен отвечать министр – это же несправедливо; отец, можно подумать, при тебе в тюрьмах не били, а ты ведь себя не посадил… и так далее, в том же духе.
Да, при нем тоже в тюрьмах били, но он-то палачей сажал и стрелял, а не культивировал, как Игнатьев. Когда в декабре сорок первого он потребовал высшей меры для начальников конвоев и тюрем за бессудные расстрелы заключенных во время эвакуации, даже Сталин засомневался, спросил: «Ты уверен, что это необходимо?» «Уверен! – ответил тогда Берия. – Те из чекистов, кто при нашей работе сумели остаться людьми, поймут: человеческий облик терять нельзя, а те, кто уже не люди, будут бояться. Палачей надо карать в обязательном порядке, и так, чтобы все запомнили». Вот и Игнатьева тоже… нет, на этот раз он добьется открытого процесса. В чем другом уступит, а палачей будут судить принародно…
И ведь знает все это Серго, но словно черт какой-то его за язык тянет. Или сам он что-то делает не так? До такой степени не так, что даже сын перестал его понимать?
– Нет! – жестко сказал Берия. – Я их стрелял в тридцатые, буду стрелять и сейчас. И чем выше должность, тем беспощаднее.
– Все равно всех не перестреляешь! – не сдавался сын.
В результате они снова поссорились, и Серго уехал обиженный. Ничего, к четырем часам, когда они встретятся в Спецкомитете, сын остынет, они вместе вернутся на дачу. Это хорошо, у Нино будет меньше поводов для подозрений…
Ровно в девять подали машину. Нина Теймуразовна вышла проводить мужа. Запахнула ему плащ, поправила шелковое кашне. День был пасмурный, а здоровье Лаврентия в последнее время серьезно пошатнулось. Нельзя столько работать, да еще эти испытания, эти светящиеся радиацией полигоны… Ничего толком она не знает, питается обрывками слухов, а это еще страшнее, чем правда, какой бы она ни была.
За воротами к бериевскому «паккарду» пристроились два автомобиля сопровождения, и машины рванули в сторону Москвы. Они давно скрылись за поворотом, а Нина Берия стояла, смотрела на дорогу. Подошла Марфа, тихонько стала рядом. Спросила:
– Вы уверены?
Нина Теймуразовна кивнула:
– Я всегда чувствую, когда Лаврентий едет к ней…
– Нино, пойми, – сидя в машине, Берия вел безмолвный разговор, который длился уже не первый год. – Ты моя жена, и останешься ею навсегда. Но там растет мой ребенок. Я не могу бросить ребенка. Ты сама отказала бы мне в уважении, если бы узнала, что я поступил так…
Машина выехала из поселка и помчалась по направлению к Москве.
Министерство обороны. Кабинет Булганина. 9 часов 15 минутНа разработку плана у них было совсем немного времени, и работали в авральном порядке. Два часа министр и маршал писали приказы, ставили невидимые стрелки на картах, решали, какие войска задействовать, какие командиры будут подчиняться, не задавая лишних вопросов, а каких лучше обойти стороной. Решили привлечь танковую и мотопехотную дивизии, поставить на Ленинских горах артиллерийский полк, подготовить несколько авиадивизий для психической атаки.
В комнате отдыха были свои разговоры. Там пили чай Хрущев и Москаленко.
– Не понимаю я тебя, – говорил Москаленко, откусывая от бутерброда. – Почему ты Жукова чистеньким оставляешь? Мы, значит, будем полицейскую работу выполнять, а он – войска водить в белых перчаточках?
– Ну и дурак, раз не понимаешь, – ответствовал Хрущев. – А ты пойми. Самая важная работа в этом деле какая? Берию взять. И ее доверяют надежным. А Жуков – какой он надежный? Если что выйдет не так, ты знаешь, на кого он пистолет наставит?
– Почему может пойти не так? – поинтересовался Москаленко. – Думаешь, мы его взять не сумеем?
– Суметь-то сумеете, дело нехитрое. А как ты поступишь, Кирилл, если председатель Совмина товарищ Маленков встанет, прикажет тебе убрать оружие и покинуть помещение, а сам возьмет телефонную трубку и вызовет охрану? Или если товарищ Молотов вспомнит, что на арест Берии требуется санкция Верховного Совета и предложит поставить вопрос на обсуждение, а остальные его поддержат? Будешь арестовывать все Политбюро?
– Ну и буду, – мрачно сказал Москаленко. – Нельзя им позволять вызвать охрану. Маленкова надо придержать на месте, чтобы не рыпнулся…
– Правильно мыслишь, Кирилл. Придержим. Но для этого надо, чтобы все, понимаешь, как один, единым дыханием… А Жуков? Он себя как поведет? Молчишь? Нет уж, пусть лучше в штабе сидит, войска двигает, от нас подальше. Если что, Николай его легко в сторону отодвинет, а ему до нас не добраться.
Москаленко напряженно думал, нахмурившись и сосредоточенно глядя, как вихрится водоворотиком чай в стакане. Прав Никита Сергеевич, ох как прав. Он, может статься, еще и сумеет проигнорировать Маленкова, Батицкий тоже человек надежный, остальные его ребята сделают, что им скажут – не зря он четыре года себе людей подбирал, с тех пор как Хрущева в Москву перевели. А вот за Жукова и его команду поручиться трудно… Задумавшись, он даже вздрогнул, когда Хрущев хлопнул его по плечу.
– Гоп, кума, не журися! – засмеялся он. – Пусть Жуков думает, будто мы собираемся арестовать Берию на заседании Политбюро. А мы этого делать не станем. Политбюро назначено на четырнадцать, а в десять начинается заседание Совета Министров, Берия там будет докладывать по Германии. Болтать он не любит, справится быстро. Потом объявим перерыв, и он наверняка поедет обедать к себе на Качалова.[7] А ты возьмешь людей, сколько нужно, отправишься туда и арестуешь этого мерзавца. Таким образом, все будут думать – вот сейчас дело начнется, а оно, глядь, уже и кончилось. И тут уж как ни трепыхайся… И спрячь его как следует, в самое лучшее место, чтобы ни одна собака не прознала…
– Тепленьким возьму, и на гарнизонную гауптвахту, – кивнул Москаленко. – Там комендант – свой человек. Потихоньку проведем, запрем в карцер, там хоть криком кричи, ни до кого не докричишься.
– Не умеешь ты слова понимать, Кирилл. Ну какое это надежное место – гауптвахта?
– Где же тогда, Никита Сергеевич? – не понял Москаленко.
– Сам подумай. Как говорили наши товарищи в тридцать седьмом? Есть человек – есть проблема, нет человека – нет проблемы… Честь тебе, если возьмешь Берию тепленьким, а уважение, если не тепленьким, а холодненьким, – шутка понравилась Хрущеву, он рассмеялся. – Если наш дорогой Лаврентий Павлович откинет копыта при попытке сопротивления, то и славно. И с ним мороки не будет, и Политбюро тогда уже никуда не денется, все под нашу музыку спляшут. Главное, не упусти его, остальное приложится… Да, и еще. Георгий Константинович уже предпринял некоторые меры на случай, если мы Берию упустим. Я тебе доверяю, но все же сделай кое-что и ты. Отправь людей к нему на дачу и перевези-ка его семью в надежное место.
– На гауптвахту? – поднял брови Москаленко.
– С дитями на гауптвахту? Ну ты совсем не думаешь, Кирилл. Это же завтра вся Москва трещать будет, мол, в гарнизоне детишек на губу посадили. Нет, подбери дачку хорошую, с высоким забором, пусть пока там посидят, а дальше поглядим…
В дверях показался секретарь, что-то зашептал Хрущеву.
– Пришел? – спросил тот. – А как там вояки, закончили? Тогда пусть Жуков идет, займется делом, а мы будем разговаривать в кабинете. Да, кстати, иди и ты, Кирилл. Выполняй, что поручили. Справишься – в долгу не останусь. Будешь начальником МВО. Этого бериевского прихвостня[8] давно пора оттуда выкинуть. Мне в Москве свой кадр нужен…