Корма доставлялись регулярно и при любой погоде. Но всегда перед глазами солнечный тёплый день, ленивое шевеление листьев плакучей соседской берёзы, свесившей в наш двор свои бессильные ветви с нежными серёжками. Детская душа не принимала пасмурные или дождливые дни. В памяти только солнце, синее небо, нежное тепло, даже теням не находилось места.
– Мама, почему у дяди такой большой плащ? – спрашивал я после отъезда телеги.
– Балахон для него – как крыша над головой. Вдруг дождь или снег, а груз везти надо.
– Он и в дождь ходит? – удивлялся я, видя, как все торопливо забегают в дом из огорода, когда разыгрывалась непогода.
– Приходится, – улыбалась мама моей наивности.
– Трудно ему. А вдруг дождь промочит, и он простудится и заболеет?
– Всем трудно, сынок.
И после отъезда телеги мне хотелось стать возчиком, упрямо шагающим сквозь дождь и бурю, чтобы довезти важный груз. Кем только я не хотел стать. Например, садовником, выращивающим цветы. Это желание возникало после игры в цветы.
«Я садовником родился, не на шутку рассердился: все цветы мне надоели, кроме…» Водящий («садовник») делал паузу, выискивая задумавшегося или зазевавшегося игрока, чтобы назвать его имя – название цветка, под которым тот принимал участие в игре. Если названный «цветок» мешкал с ответом, то выбывал из состава участников.
– Мама, – спрашивал я с некоторой обидой, – почему у нас так мало цветов в саду? Их столько на свете, – и я вспоминал названия, которые мы кричали в игре «садовник».
У нас же в саду-огороде были лишь мальвы, высокие растения с плотным жилисто-древовидным стволом, похожим на стебель подсолнечника, но тоньше, с крупными бархатисто-пушистыми соцветиями. Меня недостаток цветов обижал.
– Хорошо, хоть такие есть, – отвечала мама с достоинством. Она хорошо знала скудные свои финансовые возможности, время ухода за ними и недостаток места в тесном саду-огороде. И никогда при этом не воспаляла в нас чувства ущербности при виде чьих-то богатств и новых, красивых вещей, которых не было у нас. Она приучала нас ценить своё, добытое старательным трудом.
Я отходил от неё удовлетворенный ответом: у нас есть мальвы, красивые, стройные, усыпанные десятками махровых цветков с сахаристой бархатностью. Зачем много? Надо любить то, что есть и то, что растёт.
4Вишнёвый сад. Его буйное цветение схоже с неким помешательством расточительной природы, обильно покрывшей каждую тоненькую веточку вишни белыми пучками нежной ваты. Первые фотографии доносят до меня образ белокурого мальчишки на руках улыбающейся мамы. Рядом сестра и брат. Цветущие ветви спускаются нам на плечи. Уходящее за горизонт солнце. Розовый закат. Тихий вечер 16 мая 1948 года.
Эта дата стоит и на других фотографиях. У меня озабоченное, напряжённое лицо, согнутая в локте правая рука вцепилась в кушак хлопчатобумажных шаровар. На моём левом плече рука стоящего рядом четырёхлетнего брата. Нас водрузили на деревянный ящик, как на постамент, за которым всё та же белая кипень вишен.
Одеты мы по «моде» того полуголодного бедного времени. Шаровары у нас до колен, и потому мы в чулках, которые крепятся резинками к поясу. Приспособление, хорошо известное женщинам, было для детей в ту пору обязательным предметом, доставляющим несказанные муки при застёжке резинок.
Сейчас детские педагоги и воспитатели прилагают всевозможные ухищрения, разрабатывая мудрые методики, чтобы развить у подопечных мелкую моторику пальцев. Для нас, детей послевоенного «рая», те старые застёжки на чулках и поясах стали очень прозаичным и верным способом развития требуемой моторики.
Мы с братом справедливо считали такую одежду девчоночьей и решительно с пятилетнего возраста отказывались от чулок, слёзно прося маму сшить длинные шаровары до щиколоток. Она их ловко перелицовывала из одежды старших братьев и сестёр.
Чем-чем, а одеждой я был обеспечен капитально: всё, из чего вырастали братья, доставалось мне. Недаром возникло это фольклорное прозвище «поскрёбыш». «По амбарам помети, по сусекам поскреби». Вот последний ребёнок в многодетной семье и «скребёт» за всеми. Такова уж его планида.
Кажется, что от этих посеревших и потерявших былую контрастность фотоснимков тянет терпким запахом раздавленных спелых вишен.
С Валеркой мы любили прятать, а точнее, «забывать» при сборе урожая самые крупные ягоды, наливавшие сок в недоступных местах. К августу они подсыхали, съёживались, как лица старых людей, и становились ещё слаще и неповторимее ароматом, словно мудрые слова наученных временем наставников.
День, когда мы собирали «свой» урожай, приносил сладчайшую радость запоминания, как вкус косточек, подолгу перекатываемых из одной части рта в другую. Деликатесом была для нас и тёмно-коричневая смола, крупными натёками скапливающаяся в местах повреждений коры. Это были самые потаённые места с низко опущенными ветками, куда взрослые обычно не заходили.
Дух соревнования и соперничества посетил наши души, наверно, со времён сбора вишнёвой смолы.
Я и Валерка хвалились друг перед другом количеством собранных кусочков. Качество их было разным. Молодая, свежая смола липла к рукам и зубам, такая ценилась низко. Ту, что покрывалась сверху блестящей корочкой и напоминала тёмно-янтарную бусинку, согреть во рту и разгрызть представлялось верхом блаженства.
Может быть, мы недоедали, что так отчаянно стремились наполнить чем-то ещё свой вечно голодный рот? Может быть, в этом были виноваты странные на первый взгляд потребности растущего организма. Иногда руки интуитивно тянулись даже к печному остывшему углю или к мелу. И то и другое мама использовала для оттяжки воды из сметаны и творога при изготовлении пасхи. Трудное и отчаянное время, но разве было оно несчастливым? Мы с братом жили в обособленном детском мире, представляя каждый из себя некую шестерёнку единого часового механизма. Эти шестерёнки по воле механика, создавшего их, цеплялись друг за друга, приводя в движение весь сложный механизм развития личности.
Природой предначертано всему живому вечное движение. Особенно человеку в детстве. Перевернуться на живот, научиться сидеть, ползать, ходить, говорить – это не только суть развития маленького человечка, но и постоянное взятие высот, пока физических. На первый взгляд кажется, что всё это лишь этапы естественного развития живого существа. И каждый период незаменим и важен. Стоит лишь нарушить сроки прихода следующего этапа развития, как возникают аномалии, негативно накладывающие отпечаток на характер, на объём умений, и, прежде всего, восприятия свободы.
Только детство способно развить чувство свободы, притом на всю жизнь. Узкий прежде внешний мир, ограниченный люлькой или детской кроваткой, по истечении нескольких месяцев вдруг начинает стремительно расширяться, словно космические галактики. Комната, дом, двор, улица, родной город, другие места и с ними новые, разящие сознание впечатления. И тут не должно быть сбоя или искусственного замедления. Ограничилось развитие маленького человека одной комнатой – значит, он не научится быстро бегать. Выйдет с опозданием на улицу – будет отставать от сверстников в беге и в общении. Это отставание обусловит страх перед соревновательностью, перед другими ребятами, а за страхом придёт ощущение несвободы, которое он пронесёт всю свою жизнь. Оно так угнездится в его сознании, что ему постоянно будет казаться, что его притесняют, что он жертва.
Чем шире у малыша объём навыков (бег, прыжки, плавание, обращение с мячом, труд, чтение, дружба, ощущение прекрасного, интерес к новому), тем свободнее он будет себя чувствовать. Каждый выстраданный новый навык – дополнительная степень свободы. При наличии широкого круга умений для дурных качеств – зависти, жадности, уныния, лицемерия, лжи – не достанет места в душе. Их отсутствие есть признаки внутренней, подлинной свободы личности.
Да, можно ребёнка приучить к ограниченности пространства, запретить прогулки по городу, усадить насильно за стол, запретить труд, чтобы не уколол пальчик, как спящая царевна. Это сковывание проявится наряду с чувством нехватки свободы равнодушием, а то и ненавистью ко всему окружающему. Если до восемнадцати лет ребёнок ощущает себя центром бытия, что вокруг него всё (кровать, квартира, дом, рощи и реки) и все (мама, отец, окружающие тёти и дяди) вращаются, и не могут дня прожить без него, то он типичный эгоистичный недоросль. И все те, кто впервые укажет ему, что он не самый главный, что он не ось, вокруг которой происходит вращение, а такой же элемент, соподчинённый на равных с другими, ему подобными, то станут недорослю врагом номер один. Потом появятся другие враги – люди, раскрывшие ему глаза на мир человеческих отношений. Недоросль никого не будет любить по причине ленивого и злобного сердца, и его тоже никто не полюбит.
Способен ли он самостоятельно думать и обоснованно возражать? Или всё отведённое ему Богом для существования время будет состоять из молчаливого и послушного кивания, безропотного согласия с «генеральной» линией, выработанной кем-то для него?
Большая семья, частный дом с его вечными хозяйскими заботами – это ли не лучшее место для воспитания?!
* * *Лет с пяти отец научил меня ловко выстругивать из толстой и длинной лучины мечи. Полный профиль. С эфесом, удобным для маленькой руки и предохраняющим её от скользящих ударов, и длинным прямым клинком с обоюдоострыми краями.
С двоюродным племянником Стасиком, старше меня по возрасту на неделю, мы сражались ими в те дни, когда его бабка, моя тётка, приходила к нам в гости. Мечи несказанно нравились Стасику, и он непременно хотел утащить один из них, особо приглянувшийся, пряча его в рукав пальто при удобном случае. При сборах домой пропажа выявлялась, бабка его, смущаясь, возвращала меч, журя при этом внука. Стасик валился на пол и, стуча ногами по полу, требовал возврата:
– Хочу-у-у меч! Хочу-у-у-у!
Неловко-напряжённое молчание взрослых подстёгивало капризного мальчишку. Мои родители говорили мне: «Уступи!» Я не возражал, великодушно отвечая:
– Ещё выстругаю. Бери.
Все радовались благополучному разрешению конфликта. Если случалось быть при этом дяде Ване, то он, легонько стукнув меня по плечу рукой, говорил одобрительно: «Серый, Серый, а плут неимоверный!», проглатывая для рифмы последнюю букву «н».
Геройский брат
Глухой осенней ночью 1943 года в наш дом залезли воры. Вторые зимние рамы ещё не стояли в окнах. Воры во все времена – лучшие потребители передовых технологий. Банда домушников стеклорезом вырезала на кухне оконное стекло, смазав его предварительно мёдом, и бесшумно вынула. Девка-соучастница стояла на стрёме, трое влезли в окно и разбрелись по комнатам.
Славке – ему в ту пору исполнилось одиннадцать лет – захотелось в туалет. Проснувшись, он не сразу вскочил, как обычно, а какой-то неведомой и необъяснимой силой (может, это и есть интуиция) был остановлен. До его чуткого уха донёсся еле слышный шорох. Чуть погодя, он заметил некрупную фигуру, серой тенью проскользнувшую мимо него, лежащего на сундуке. Тогда он тихо спустился на пол и на цыпочках смело пошёл за неизвестным небольшого роста. Тот вошёл в гостиную, огляделся и направился к буфету, где обычно хранились ценности. Звериным чутьём поняв, что вор может боковым зрением заметить его, Славка прыгнул ему на плечи и сбил с ног.
– Тише, тише, это я, Шило, – зло зашипел вор, подумав, что это сообщник.
– Папа, мама, – заорал Славка во всю мочь своих лёгких, – воры!!! Ловите их!
Началась паника, все повскакали с постелей. Воры, воспользовавшись сумятицей, выскочили из дома и бросились вниз, на Похвалинский съезд. Но этот налёт обошёлся им боком: они наткнулись на милицейский патруль. Всех не поймали, но девку схватили, а та выдала остальных. И вот ведь совпадение, которое бывает не только в кино, как говорила мама. Один из патрульных приходился ей двоюродным братом. Он-то и рассказал маме, что бандиты планировали в случае их обнаружения резать по очереди всех проснувшихся.
Славка стал героем в глазах большой родни, а сам заболел с тех пор желанием борьбы с двуногой нечистью, по его выражению. Он поступил в пограничное училище, служил после его окончания на Курилах, переучился на чекиста, работал многие годы в ГДР, заканчивал чекистскую службу в центральном управлении. Его детская мечта сбылась в полной мере.
Поход
Перед глазами вновь солнечный воскресный летний день, когда мы собрались вчетвером – папа, мама, Валерка и я – на Бугровское кладбище. Требовалось что-то устроить на могиле деда с бабушкой. Впереди шли родители, а мы с Валеркой плелись по Малой Покровской сзади, о чём-то, как всегда, споря. Вдруг брат говорит:
– Смотри, сейчас слева пойдёт трамвай.
И действительно, трамвай пересёк Малую Покровку слева направо.
– Ух ты, – восхитился я, заинтригованный новыми способностями Валерки, – как ты угадал?
В детстве брат проявлял недюжинные способности проворства и сообразительности. С шести лет он бегал в хлебный магазин на «Решётку» и легко считал сдачу. Я же казался увальнем и тугодумом, о котором мама изредка говорила, что быть мне или очень умным, или круглым дураком.
– Слишком голова тяжелая у Серёжи, – добавляла она, – как ни упадёт, то обязательно стукнется головой.
Говорила за глаза, но я об этом почему-то знал. Верно, Валерка подсуетился по доведению до меня этой информации…
– Не скажу, секрет, – заважничал Валерка, дёрнув коротко остриженной головой, но в глазах – я это видел – мелькали хитрые искорки.
«Ладно, – подумал я, – совпадение».
Но метров через сто брат опять сказал, что сейчас пройдёт трамвай, но теперь уже справа налево. И вот чудо – прошёл. Тут уж я забеспокоился и очень разозлился.
– К-а-к? Откуда ты знаешь? – заикаясь от злости, прошептал я.
– Я – оракул и волшебник. Учись, мелочь пузатая, пока я жив! – крикнул брат, а сам отскочил в сторону, потому что я, хоть, будучи младше на три года, мог со злости больно ударить.
Я и в самом деле почувствовал себя круглым дураком, хотя и не знал, кто такой «оракул», но… «волшебник». Это слишком. Как же он, засранец, отгадывает, когда идти трамваю? – спрашивал я себя и не находил ответа. Выйдя на перекрёсток, я огляделся, пытаясь найти отгадку, но где там… Единственное, что бросилось в глаза – это вновь установленные светофоры, которые только-только стали появляться в городе. Тут же, на перекрёстке, находилась школа, во втором классе которой учился брат. Понятно, что Валерка знает этот перекрёсток как свои пять пальцев, но как его знание связано с трамваями – вот в чём загадка.
По Ильинке громыхали полупустые деревянные трамваи с незакрытыми дверями, изредка фыркали чёрные и юркие «Эмки» и величаво проплывали трёхосные американские «Студебекеры». Но я ничего не замечал вокруг, озабоченный загадкой, преподнесённой мне братом. Чертовщина какая-то.
Будь Валерка чуть великодушнее, и поясни мне истинную причину, то я зауважал бы его за находчивость. Но он ломался, словно тульский пряник, вызывая во мне досаду и раздражение. Состязательность, которой мы переполнялись, была хороша до поры до времени. Излишки в любом деле, даже в хорошем, несут в себе отчуждение и даже вражду. Слава Богу, что генетически я оказался свободным от зависти, а не то…
Решил я Валеркину задачку лишь спустя три года, когда сам стал учиться в этой школе. Ларчик открывался просто и с изрядной долей везения. Трамваи ожидали, когда для них загорится зелёный свет светофора, а для нас – красный, видимый издалека. Валерка брякнул наобум, увидев красный свет, что пойдёт трамвай. Конечно, интервал движения трамваев составлял не тридцать секунд – период чередования света у светофоров в ту пору, а гораздо больше, но брату повезло. Его величество случай! Он сумел поразить моё воображение.
Этот день стал богат на потрясения.
Наконец показалась красная кирпичная кладбищенская стена. Прямая и длинная, как стрела, она казалась монолитной и монотонной, словно «Болеро» Равеля. И в то же время зыбкой, купающейся в призрачном, знойном мареве, исходящем от перегретого булыжника, выложенного вдоль неё. И не тяготы пешего перехода, не физическое изнурение запомнились более всего, а одинокая старуха в чёрном, идущая вдоль стены, почти касаясь плечом ярко-красной кладки. Чёрный глухой редингот до пят, чёрная маленькая шляпка с чёрной вуалью, закрывающей лицо, чёрная сумочка на фоне рябиновой стены с белыми, исключительно ровными прожилками известкового раствора, замешенного, как объясняла мама, на яичном желтке.
Я вцепился в мамину руку, забыв о всех испытаниях и мучениях.
– Мама, кто это? – в моих глазах бился, наверно, огонь страха.
– Скорбящая мать или бабушка, – просто ответила мама, – она не ведьма из сказки. Не бойся.
Сильных и сложных чувств должно быть немало в детстве, иначе инфантильность сожмёт душу до угрожающих своей малостью размеров. И когда в пятнадцать лет я посмотрел фильм «Девять дней одного года» с больным Гусевым (Баталовым), бредущим на фоне стены какого-то огромного белого здания, память услужливо высветила мне, как на экране, печальную старуху, устало передвигающую ноги вдоль кладбищенской красной стены, бесконечной стены, чтобы помянуть своих любимых и дорогих детей. Мне легко понять настойчивого, порой упрямого Гусева, и жутковатую на вид старуху, и безымянную стену, часто вырастающую перед моим сознанием в трудную минуту. Её порой надо прошибить своей волей, как лбом…
– Как это грустно, что матерям приходится хоронить своих детей, – добавила тогда мама.
Слава Богу, ей не пришлось этого делать.
Обратной дороги будто и вовсе не было. Сила образа скорби, воплощённого в старухе у красной стены, победили усталость, жажду, злость от всезнайства брата. Всё негативное забылось. Остались образы неразделённого горя, тихой грусти и красной стены. Они не растворились в сумерках искрой вспыхнувшего, но ещё несовершенного сознания. Из-за того, видимо, что часто приходилось видеть этот кладбищенский кирпич, убитых горем людей. Когда родители, тётки и дядья старше тебя на сорок-пятьдесят лет, это не удивительно.
Всякий раз, когда я иду по кладбищу, неведомая сила заставляет меня скользить взглядом по лицам, фамилиям, именам, датам погребённых. Машинально отмечаешь интересные факты и образы, иногда даже считаешь, сколько лет жил некто, да ещё скажешь при этом: «Хорошо пожила старушка» или «Ого, силен старик!» Трудно определить необходимость этого действа. Тем самым ты вроде отдаёшь дань памяти совсем неизвестным людям, или представляешь, как будет выглядеть место твоего последнего упокоения, или пытаешься найти подтверждение красиво звучащему утверждению «ничто не проходит бесследно». Тогда-то и понимаешь, что кладбище – не место для человеческой души. На нём витают только факты, воссоздающие образы прошлого.
Если же упрёшься взглядом в кладбищенскую дорогу, чтобы не глядеть на бесчисленные имена, то странные чувства овладеют вдруг тобой, словно десятки, сотни глаз покойных с осуждением глядят на тебя. И снова скользишь взглядом по постаментам, по плитам, как бы пытаясь найти имя родного или знакомого человека. Их на кладбище становится всё больше, а вокруг меня меньше. Тех, с кем я часто ходил по знакомым улицам.
Мама
«Жаворонки» – так называется народный праздник в день весеннего равноденствия, на который пекут из теста фигурки жаворонков и закладывают в них монеты или памятные амулеты. Почему-то этот обычай называют языческим, как будто народ не заслужил своих традиций, кроме религиозных. Особая любовь простых людей к жаворонкам объясняется просто: именно эта птаха вьётся в синем бездонном небе, когда крестьянин пашет и сеет. Она своей звонкой песней скрашивает тяжкий труд земледельца, заставляет его, пусть на секунду, оторваться и посмотреть в небо, лишний раз обратиться к Богу. Знает ли мир других певцов, подобных жаворонку, что не сидят во время пения на веточке или крепкой жердочке, надёжно охватив её тоненькими цепкими лапками, а парят под куполом небес, творя песню пробуждающейся к жизни земле? «Над полями, да над чистыми…».
– Чтобы злые духи не проникли в дом, на дверях перед этим праздником рисуют кресты, – сказала мама мне, вьющемуся вокруг неё и, вероятно, мешающему ей.
Зачем она сказала мне об этом? Не знаю. Я понял её слова как приказ к действию.
Мел я без труда нашёл в потайном ящичке швейной машинки «Зингер». Изрисовать крестами двери, а они были высокими, было нетрудно, но хлопотно: пришлось таскать за собой табуретку. Но мне этого показалось мало.
Я оделся и вышел во двор. Взял палочку в сарае и стал царапать кресты на снегу во дворе, но узкий двор почти полностью убирался от снега, тогда я перешёл в сад. И замер. Чёрные, как уголь, крупные птицы с белым колечком у основания носа купались в глубоком снегу. Я знал, что это грачи: ведь в кухне висела репродукция с картины Саврасова «Грачи прилетели». Один из них, видимо, особенно «грязный», закрыв глаза, забивался в снег с головой, ничуть не боясь меня и моего внимания. Долго он купался, долго и я стоял, наблюдая за ним. Наконец он улетел, а я, забивая валенки снегом, рисовал кресты. Здесь работы было много. Я нацарапал их десятки, заполнив всё белое пространство.
Смотрел ли на меня с небес ангел? Одно точно – истовости моей можно было позавидовать: уж очень мне не хотелось, чтобы злые духи или люди – это неважно, – именно злые (это слово я уже хорошо знал) не прошли в родной дом.
Помнится, что день стоял неяркий, пасмурный. Переполняло ли меня ощущение причастности к чему-то великому и тайному, известному лишь моей душе, я не знаю. Помню, что я впервые почувствовал себя защитником мамы, отца и всех родных. Маленький мальчик, рисующий кресты на снегу под хмурым низким небом в заснеженном саду с высокими глухими заборами. Картина казалась дикой в своей неестественности, заброшенности и отрешённости от мира, что шумел вокруг меня. Мира, который украдёт у меня спустя годы детскую чистоту и светлую, пропитанную искренней верой наивность, сделает меня жёстче, суше, официальнее. Жизнь часто похожа на облака даже внешне. Плывёт над головой лёгкая тучка, похожая на женское красивое лицо. Ветерок мало-помалу размывает его прекрасные черты: нос утолщается, губы растягиваются, дева дурнеет, дурнеет, а потом и вовсе расплывается без следа…
Мама пребывала в вечных хозяйственных делах и заботах о нас, пятерых детях, о муже, о свёкре и свекрови. Она топила русскую печь и готовила еду, кормила скотину, доила корову, стирала руками постельное бельё, наши многочисленные штаны и подштанники, рубахи и майки. Мыла полы в доме, а перед праздниками и в сенях, и в чуланах. Перед Пасхой она мыла крашенные маслом стены и потолки, перетирала всё, на что могла сесть пыль. Залезала рукой в самые удалённые углы, где паук мог сплести свою прочную и плохо заметную паутину. Мама полола огород: две грядки с луком, две грядки с огурцами и клубникой, одну – с чесноком и одну с морковью. Она следила за курами, чтобы те не клохтали, купала в бочке с водой непослушных, и вместе с клушкой выводила цыплят. Когда с нами жили старшие её дочери, они всячески помогали ей, но, оставшись без них, разбросанных по Союзу молодых специалистов, она тянула эту хозяйственную ношу одна-одинёшенька. Отец копал по весне огород, чистил хлев, разбрасывал навоз и подметал двор, носил с нами – Валеркой и мной – воду из водоразборной колонки.
Труд не старил нашу маму, только пальцы рук от многолетней дойки к старости скрутила подагра. К 26 годам у неё уже было трое детей, но она, по словам всех очевидцев, выглядела девчонкой. Мама со смехом рассказывала, как однажды ехала перед войной в трамвае, в том старом трамвае с деревянными сидениями, стоящими друг против друга. Как лицом к ней сел молодой мужик и долго смотрел на неё, изучая миловидное лицо с озорным от курносости носом, алые нетолстые губы, мягкий овал лица, обрамлённый чёрными как смоль волосами. Смотрел-смотрел, и стал вдруг сжимать её ноги коленями, с намёком заглядывая в глаза. «Не нахальничай!» – строго сказала мама. «Пойдём погуляем», – предложил парень. «Ты в своём уме? У меня трое детей!» Парень покраснел, тотчас встал и вышел из трамвая. Она могла защитить себя простыми словами, сказанными негромко и с предельной ясностью, доходящей до самого тупого.
Мама никогда не воспитывала нас общепринятым, нотационным способом. Никаких нравоучений я никогда не слышал от неё, – кажется, что она их не знала. То, что требовалось до нас донести, она демонстрировала показом или рассказом. Ненавязчиво, мягко и устало. Лишь после смерти её я узнал, откуда это раздумчиво-философское выражение маминых глаз. От больного сердца. На Гребешке к маме часто забегала участковый врач, чтобы послушать её сердце. Да, вот так: без вызова, без просьб, а просто по велению долга приходила врач. Какое-то редкое заболевание. После переезда на новое место к маме уже никто из врачей не ходил. Она не знала дорогу в поликлинику, и мы забыли, что у мамы больное сердце.