Скорбный тон голоса удивил его. На что она могла бы жаловаться? Она говорила: «Покоряюсь Божьей воле… принимаю безропотно, как принимала несчастье всей моей жизни. Вижу, что после тяжкой жизни меня ожидает мучительный конец. Поддержите меня молитвой: я совсем одинока. Около меня нет родного человека. Один сын у меня, но он всегда вдали, и у него нет ко мне сердечной привязанности…»
Он понял, что мать говорит со священником. Возможно, это была исповедь, так как священник начал вслух читать молитву.
Жорж на цыпочках ушёл из гостиной.
Услышанное поразило его. Он прежде никогда не думал, чем была жизнь матери. В сердце его впервые проснулась к ней жалость и нежность…
Затем он увидел её. Она выглядела уже обречённой. «Рак печени, – сказала она ему, улыбаясь, и ничто в голосе её, ни в тоне не напомнило, как она говорила со священником. – Не огорчайся, надо же от чего-то умирать человеку. Смерть для всех неизбежна, как бы она ни называлась, эта последняя болезнь». Она говорила спокойно, полушутливо.
«Так она всегда говорила со мною, – вспоминал Жорж, – она ни с кем не делилась горем. И теперь она должна была позвать чужого человека и у него искать утешения. Мне она не станет жаловаться, ни плакать передо мною. Она думает, что я чёрств и её жалобы вызвали бы во мне только досаду».
Жалость и нежность к ней всё подымались, всё росли в его сердце. Он продлил отпуск, оставался с ней, сколько мог. Но он не был способен к сердечным излияниям, не склонен к проявлению чувств. Он не сказал ей ни одного из тех простых, но от сердца идущих слов, какими другие дети говорят с матерью. Взамен он окружал её молчаливой заботой и вниманием, оставаясь часами с нею, не выходя из дома.
Наконец она решилась поговорить с ним откровенно.
Она просила его жениться: «Пока я жива». Она просила его переменить образ жизни, оставить военную службу.
– Ты будешь всегда одинок в военной среде. Она не по тебе. Женись, путешествуй. Поезжай на юг, в наше имение, займись хозяйством. В деревне легче и проще сходятся люди, возникает дружба. У тебя будет семья, дети, полезный труд. Ты увидишь, как прелестна будет жизнь, если ты выберешь в жёны девушку по сердцу. Помни, в человеке главное – характер. Женившись, ты живёшь с характером жены, не с её умом или красотой. Выбирай простую сердцем и добрую. Если женишься скоро, она побудет со мною в мои последние минуты. Я буду любить её, я буду видеть ваше счастье, и мне легче будет переносить болезнь. Я умру спокойно.
Он соглашался со всем, что она говорила, он обещал. Теперь, когда мысли его обратились к ней, он увидел в прошлом многое, о чём прежде не думал: тяжёлый характер отца, его эгоизм, его мании, всегда приглушённые голоса прислуг, припадки тихого отцовского гнева по самым ничтожным причинам – и её всегдашняя покорность, её молчание. И он, сын, никогда, ни разу, не подошёл к ней с нежным словом. Нет, он был лишь корректен, сдержан и вежлив. И теперь, лишь бы загладить прежнюю холодность, он соглашался на всё. А она, как дитя, светлея лицом, благословляла его на женитьбу, на грядущее счастье.
Уехав, он готов был забыть свои обещания, но она всё писала, напоминала, просила. Он получил письмо от её доктора: конец близился и был неизбежен. А она писала: «Живу, стараюсь дожить до того дня, когда увижу тебя с твоею женою, здесь, в доме, у моей постели». Он решил уступить её просьбе и стал выбирать невесту. Дело было нелёгкое. Провинциальная сентиментальность и манерность барышень его отталкивали. В моде были «загадочные», неудовлетворённые натуры, а также трагические и декадентские. Он содрогался при мысли связать себя и жить с существом подобного рода. Зайдя как-то раз к Головиным, в день, когда не было других гостей, он был привлечён и очарован их простотой, сердечностью и весельем. Главное для него – в них не было ничего деланного, ничего смешного. Головины ни за кем не тянулись, ничего не разыгрывали, ни перед кем не заискивали и никому не завидовали. Тётя Анна Валериановна ему особенно понравилась, но она была много старше, в невесты не годилась. Мила показалась ему простушкой, но безобидной, приветливой и скромной, без поз и кривляний. Братья её – джентльмены. Женясь на Миле, он мог не стыдиться её родни, не избегать их. Он был уверен, Мила понравится его матери. И это, главным образом, решило судьбу Милы.
Георгий Александрович не был влюблён. Мила лишь казалась ему наиболее цриемлемой из всех барышень его круга. К тому же ему приятна была и атмосфера «Услады». Он надеялся, что Мила сумеет и свой дом поставить по тому же образцу. Хотя и влюблённая в него тайно, Мила и при нём держалась спокойно, без кокетства, не стараясь казаться интересной, она была даже слегка застенчива, но с большим достоинством. Ему нравились её манеры.
Но сегодня… Поведение Милы, её экзальтированность («Я давно люблю вас!») неприятно его поразили. Он начал бояться, что сделал ошибку. Он уже почти сожалел о своём выборе. И только мысль, что сегодня, сейчас он пошлёт телеграмму матери, радовала его. «Пусть, там будет видно, но сейчас…» И он думал о том, что немедленно надо отправить невесту в Петербург, чтоб она познакомилась с его матерью и погостила у ней. Он был уверен, что Мила будет почтительна, приветлива и ласкова с нею, и это говорило в пользу его выбора. Что касается её восторженности, её порывистости, тут необходимо сразу же принять меры: тактично, без слов, своим поведением дать ей понять, что он не любит сцен, враг сентиментальности, считая её смешной и излишней. Пока Мила только его невеста, легко будет держать её на расстоянии, это даже и принято. Когда станет женою, ей можно будет и прямо сказать, что слёзы вообще неприятны, в восторженности и взволнованности нет достоинства. А пока, если она обратит свои нежные чувства на измученную недугом мать, то, возможно, именно это и обрадует тяжко больную, одинокую женщину.
Он снова подумал о телеграмме, о той радости, какую она принесёт его матери, и в его сердце встала даже тёплая благодарность к Миле. «"Я согласна!"» – как она это сказала! – улыбнулся Георгий Александрович. – Как ведь обрадовалась! Но хорошо: так быстро всё решилось, и можно послать телеграмму».
Он остановился и осмотрелся. Он давно свернул с дороги. Впереди расстилалось мирное белое поле. Неподалёку, в стороне, виднелись последние постройки – полковые оранжереи. Это был ряд низеньких строений со стеклянными крышами, частью прикрытыми соломенными настилами, в иных местах защишённые от снега наклонными навесами. За стёклами туманно виднелся роскошный сад нежных цветущих растений. При этом снеге вокруг, при этом тусклом свете и грустном покое и холоде, цветы казались миражем, отражением какого-то другого, далёкого мира.
Он стоял, смотрел, и тихая нежность прокрадывалась в его сердце. «Я согласна. Я давно люблю вас», – сказала она и заплакала. Но он не хотел давать воли своему чувству, решение было принято. Влюблённая женщина вообще казалась ему неприятной, даже несколько смешной. Его более привлекал тип «скрытых горений», как Анна Валериановна или Саша Линдер, о чувствах которых никому ничего не было известно. Тут он вспомнил о приёме у Линдеров. Идти было уже поздно. «Надо послать цветы с извинением, – подумал он, – заодно и букет Людмиле Петровне. Ей даже необходимо – и именно сегодня».
Открыв дверь оранжереи, он спустился по скользким ступеням вниз. Волна тёплого воздуха, ароматного и нежного, встретила, обвила и поглотила его. Полусвет и тишина. Он остановился перед цветами, уже совсем спокойный и радостный, и любовался ими. Это была одна из редких минут в его жизни, когда при виде красоты он думал, что жизнь может быть и лёгкой, и приятной.
Все цветы были особенного, хрупкого, оранжерейного качества. Они и не казались настоящими, теми, что буйно цветут под жарким солнцем лета, спят, разливая аромат при луне, и к осени дают семена. Эти цветы были изящны, и хрупки, недолговечны, и бледны. Они свидетельствовали о непрочности искусственного земного счастья. Но аромат их, сгущаясь в закрытом строении, под стёклами низкого потолка, был силён и крепок, он не разливался по полям и садам, он весь был здесь. Казалось, цветы торопились отцвести и умереть поскорее и тайно, ароматом своим, сообщали об этом человеку: мы готовы! скорее, скорее!
Георгий Александрович кликнул служащего, чтобы заказать букеты.
– Какие цветы сейчас самые редкие?
– Должно полагать, ваше благородие, что ландыши самые редкие, – подумав, отвечал садовник. – Как на дворе декабрь – то ландыши, не иначе.
На приказание собрать большой букет ландышей и отослать в «Усладу» он отвечал, что малый букет можно собрать, а на большой цветов никак не наберётся, не по сезону. И он указал Мальцеву на несколько маленьких, словно озябших патетических кустиков. Их колокольчики чем-то напоминали осиротевших детей.
– Жаль, – сказал Георгий Александрович. – Что ж, пошлите букет какой выйдет. Соберите для него все ваши ландыши.
Он повернулся, чтоб уйти, но вспомнил о Саше Линдер.
– Какие цветы самые дорогие здесь, в оранжерее? – спросил он садовника.
– Розы тут есть у нас, ваше благородие. Особенные. Дороже и быть не может.
Никакие цветы не были слишком дороги для букета Саше Линдер, никакие не могли быть достойны её красоты. Мальцев приказал сделать большой букет из всех лучших роз и послать с его карточкой Саше Линдер.
Услыхав это имя, садовник и сам расцвёл:
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие! Замечательнейший пошлём букет, какого лучше и вообразить невозможно.
Глава III
Оставшись одна, Мила не знала, что с собою делать.
Счастье! Оно стояло перед нею. Она слышала его голос, зовущий вдаль. Над нею витали его светлые крылья. Ей хотелось бежать, лететь, петь и всё рассказывать и рассказывать о своём счастье. Необычайная, праздничная тишина в доме казалась ей невыносимой, словно кто украдывал у ней минуты счастья. Она не могла оставаться в своей комнате, сидеть на месте. Она дрожала от ожидания и нетерпения. Ей казалось, что-то ещё должно случиться, вот сейчас же, сию минуту. Ей казалось, события теперь должны ринуться лавиной, рекою политься – все радостные, все счастливые, неописуемые, не передаваемые словами.
Вокруг стояла тишина.
Она пробовала написать в Петербург братьям и тёте. Напрасно. Об этом невозможно было писать. Только ангел небесный с трубой мог бы должным образом возвестить о таком событии. Что земные слова!
Всякое предложение и любовь называются на людском языке одними и теми же словами.
«Пойду по дому, – сказала она себе, – посмотрю, как всё выглядит сегодня, и в каждом углу остановлюсь и буду думать о моём счастье. Пусть оно запечатлеется на всём».
Она прошла в застеклённую галерею при доме, служившую зимним садом. Олеандры в цвету наполняли всё своим и сладким и вместе горьковатым ароматом. Причудливые карликовые сосны в фарфоровых вазонах – японские гости – пришли, казалось, из сказочного царства лилипутов. Мелкие розоватые цветы бегонии, называвшиеся «зима и лето», скромно выглядывали из-под волосатеньких листьев. Цикламены гордо сияли своей красотой. В золотой овальной клетке, равнодушный давно ко всему, доживал свой век попугай Иов.
– Я выхожу замуж! – сказала ему Мила. – За Георгия Александровича Мальцева.
Молчание.
– За милого, милого Жоржа!
Недовольно крякнув, попугай начал чистить у себя под крылом.
Возмущённая его равнодушием, Мила подошла ближе и потрясла его клетку.
– Я выхожу замуж! – крикнула ему Мила.
Кольнув её сердитым взглядом, в профиль, одним глазом, Иов крикнул:
– Чаю, чаю! Бедный попка хочет пить!
Оставив его, она подошла к стеклянной двери оранжереи. Соломенный занавес был отодвинут. Аспидистра стояла у стекла, и льдистый, лёгкий рисунок на стекле повторял её зелёные узоры, словно были они одной семьи и та, другая аспидистра жила в стекле. Освещенная снаружи, она сияла и светилась необыкновенной, захватывающей сердце красотой. Эта призрачная аспидистра, только видение, мираж, мечта, была необъяснимо прекраснее, лучезарнее той, земной, настоящей, зелёной.
Мила смотрела и как-то поняла сердцем эту пропасть между реальною жизнью и мечтою о ней.
«Она лучше. Она прекраснее… Но что же! Она вот-вот растает, и на стекле не будет ничего. А завтра здесь, возможно, возникнет совсем другой узор».
Но ей было до боли жаль, что сияющий восхитительный рисунок замечен только ею, и больше никем; что едва появившись, он должен исчезнуть; что такое чудо красоты – рисунок зимы на стекле – является на миг, чтобы растаять вскоре без следа. Зачем создавать и губить, если невозможно существовать и длиться? Лучше уж не было бы этого совсем, и сердце б не болело о невозможности жить, не расставаясь с такой красотой.
Она перевела взгляд на настоящую, зелёную аспидистру, и та показалась ей грубой, почти вульгарной. «Но в этой есть жизнь! – подумала Мила. – Она будет жить, зеленеть, затем осыпаться и вянуть. «Всё, кружась, исчезает во мгле»… Жизнь так коротка…» И вот эти минуты, когда Мила бродила одна в доме, ей показались безжалостно выкраденными от счастья, потерянными.
Где-то плавно пробили часы.
Возможно ли! В такой день, в такой час она одна бродит по дому! Боясь снова заплакать, Мила побежала в свою комнату и позвонила.
Горничная Глаша, всё так же пылая волнением и любопытством, запыхавшись, прибежала на звонок.
– Глаша, причешите меня к вечеру. У нас к чаю будет один гость…
– Ой, барышня ж! Ой, я ж знаю! – воскликнула Глаша, от волнения роняя гребень и шпильки. – Так это их же ж благородие будут!
– Вы знаете, что…
– Та я раньше же вас, барышня, знала, что их благородие сватают…
– Раньше меня? Каким образом?
Мила круто повернулась, и они обе в волнении, молча смотрели одна на другую.
– Кто сказал? – наконец промолвила Мила.
– Тимофей! – И лицо Глаши залилось румянцем.
– Тимофей? Какой Тимофей?
– Они денщики их благородия, барина Мальцева.
– Денщик! Но как же он мог знать?
– Так они ж вместе живуть. И видит Тимофей, барин надевають парадный мундир и приказывають белые новые перчатки, не те, что вчера в первый раз они надевали, а новые. А в полку парада нет. Вот оказия! Тимофей – голова! – тут и догадался: никак барин идуть свататься. Знал Тимофей, что барин давно влюбившись…
– Влюбившись? Да?
– А как же! Не ест… папиросу не в пепельницу, а то в сахарницу, то в вазочку с вареньем положат – и не замечают… и пальцами вдруг побарабанят – даже сердито, – а раньше пальцами они не барабанили.
– О! – только и могла сказать Мила. – Никогда?
– Никогда! – с силой подтвердила Глаша. – Случая такого не было. И на телефон не стали отвечать. В офицерское собрание вечером не поехали. Тимофей на цыпочках ходил: видит, серьёзное дело. И тоже уж так волновался…
– Кто? Барин Мальцев?
– Та нет, Тимофей.
– Тимофей? Отчего?
– Догадаться не мог, за кого же барин Мальцев свататься станут. А как сегодня надели их благородие парадный мундир, взяли перчатки… так он, можно сказать, так и зашатался…
– Зашатался? Барин Мальцев?
– Нет, Тимофей зашатался. Решается, думает, моя судьба. Кто-то будет у нас «её благородие»? Вот барин Мальцев пошёл, а Тимофей за ним, крадучись… И болит у него сердце…
– Сердце болит? У кого?
– У Тимофея. Так и идут они: барин Мальцев впереди, а Тимофей за ним… за ним… Подходят к дому капитана Пяткевича. Закачался, зашатался Тимофей. Господи, Боже ж мой, – думает, – неужели ж жёлтая лицом гордячка Казимира будет нашим «её благородием»? Ну, барин Мальцев шагает мимо. Да вдруг словно замешкался у крыльца полковника Мельникова. Тут Тимофей чуть в обморок не упал. Да знает ли его благородие, что у Мельниковой Киры-барышни половина зубов вставленных и на ночь она их в блюдечко выкладывает, рыбий жир она пьёт бутылками – и весь дом у них так рыбой пахнет, как наша слободка у Керчи. Да хоть и зовут её Кирой, настоящее имя – Калерия, как болезнь! Нет, нет, – решил Тимофей, – лучше руки на себя наложить, чем видеть барина так поженившись. Опомнился Тимофей – и видит: барин Мальцев идут да идут вперёд. Дальше – горе! Зотовская квартира, барышень там шестеро, только и толку, что Тамара танцует хорошо, ну, Тимофею не танцевать же с ней, да и стыд – беднота там такая! На обед суп с мясом, и без ужина. Если ужинать, говорят, кошмары барышень ночью душат! Дальше идёт барин Мальцев, мимо зотовских барышень. А там – пронеси, Господи! – генерала Кострова помещение, а у их Марионилы левый бок кривой, глаза косят, и они заикаются. Семья, правда, богатейшая, только скупые очень. И все ссорятся, а барышня, рассердившись, на собственную маменьку ножкою топает. Но мимо идёт барин Мальцев. На квартиру Ситницких даже и Тимофей не опасается: младшей дочке – тринадцать лет, а все четыре обморокам подвержены: так и падают, так и падают. А тут кончилась Батальонная улица, и страх напал на Тимофея: неужто городская будет невеста? Городских барышень Тимофей мало знает, не интересовался. Но вот поворачивает их благородие, прибавляет он шагу – а тут только и есть, что наша «Услада». Возрадовался душой Тимофей и возблагодарил Господа Бога. А как барин Мальцев пошёл к парадному крыльцу, Тимофей – за угол, в боковую калитку. Я же ему и на пороге встретилась. Он мне говорит: с поздравлением, Глаша! Женимся на вашей барышне! И мы, – говорит, – с вами, Глаша, вроде теперь как бы родственники. Ну, я с ним всегда держу себя гордо – и говорю: бессовестный вы человек, Тимофей Кузьмич! вам бы всё насмешки! А сама бегу, звонок слышу. И как увидела я их благородие… в форме парадной, взгляд суровый, – прослезилась я от чувств, от всей этой картины. До смерти не забуду сладкой минуты!
Увлечённая рассказом, Мила позабыла об условностях и традициях дома: хотя отношение к прислуге в «Усладе» было прекрасное, подобные откровенные разговоры не были приняты, а Мила выслушала от горничной критику своих подруг, барышень её общества. Но центром её внимания был только Георгий Александрович, и от рассказа она не могла оторваться. А Глаша пела:
– И опять же, как уходили барин Мальцев, я за ним закрыла двери, наперегонки с Семёном бежала. Не швейцар я и не лакей, но тут не утерпела. Папаша ваш даже покосился на меня, что это я у парадной двери… И уж так видно было, что любят они вас!
– Кто? Папа?
– Нет, барин Мальцев. И вот уж любят так любят: душою!
– Но как т ы это можешь знать?
– Да ведь они дали мне на чай три рубля. Истинный Бог! Вот, смотрите сами, барышня!
Вынув из кармана, Глаша разгладила рукою и подала трёхрублёвый кредитный билет. Они обе смотрели на него некоторое время благоговейно, словно это было редкое сокровище.
– Взяла я этот билет, – промолвила Птша, – и говорю барину Мальцеву: «Благодарствуйте!» – а сама вот так и качаюсь, так и качаюсь на ногах, потому что в сердце моём к ним чувство.
– К деньгам?
– Нет, к их благородию! Ну, и к деньгам опять же. А они и не поглядели даже. А лицом – бледные такие… вижу, страдают очень…
– Страдает? – испуганно воскликнула Мила. – Но почему?
– А как же! Любовь! Мы, девушки, от любви румянцем вспыхнем, а молодой человек от любви бледнеет.
– Да? Но почему?
– А кто ж знает. Богом так устроено.
Но вдруг Миле стало тоскливо, неприятно. Она подумала, что совсем не нужно было ей говорить о любви. От слов что-то потускнело в картине её счастья. Она сидела молча, полузакрыв глаза. Её распущенные волосы почти касались пола. Поняв её нежелание продолжать разговор, Глаша, глубоко вздыхая, занялась причёской.
Тонкий звук, не то шелест, не то шорох, прошёл по комнате: на пороге возникла портниха Полина Смирнова.
– С праздником, Людмила Петровна! Вот модные журналы!
– А, здравствуйте, Полина! – обернулась к ней Мила. – Хорошо, что вы пришли. Вы мне очень нужны. Садитесь, пожалуйста. Как только закончу с причёской, я буду с вами.
– Могу я спросить, для какого же случая желаете вы иметь это платье? – заговорила тихо Полина, предварительно пробормотав несколько слов, выражавших её удивление перед замечательным вкусом заказчицы: лесть была неотъемлемой частью её разговора с дамами. – Это платье – вечернее…
– О, для замечательно-торжественного случая! – воскликнула Мила.
– Я могла бы предложить изменить немного отделку, но не осмеливаюсь: куда же мне! Природа наделила вас, Людмила Петровна, богатым вкусом. Что касается элегантности, мой глаз не стоит вашего. Но вот эти три промежуточные складочки… к месту ли они? Знай я точно, для какой именно цели это платье…
– Так я скажу вам! – воскликнула Мила, снова в восторге при мысли о своём счастье. – Скажу, но обещайте мне, Полина, на некоторое время держать в секрете, всего на несколько дней!
– Верьте мне, – отвечала портниха смиренно и, вместе с тем, с глубоким достоинством. – Хотя я и всего-то-навсего рабочая женщина и уже давно не осмеливаюсь себя сравнивать с кем-либо в чём-либо, секреты хранить я умею!
– Так слушайте! – И Мила всплеснула руками: – Я – невеста! Мне нужно платье для вечера, когда о помолвке будет объявлено.
Портниха сделала быстрое движение назад, словно кто ударил её в грудь кинжалом. На миг в комнате воцарилась странная и немного чем-то даже страшная тишина. Затем Полина заговорила – и её голос звучал так, словно что-то стало комком поперёк её горла. В преувеличенно льстивых выражениях она восхищалась счастливым известием и поздравляла Милу. И чем больше она восхищалась, тем сильнее падало возбуждение Милы, и она снова пожалела, как и в разговоре с Глашей, что поделилась новостью. Наконец, навосторгавшись, Полина сделала паузу и, отдохнувши, спросила:
– Могу ли узнать, кто же счастливый избранник?
– Поручик Георгий Александрович Мальцев!
Полина снова отпрянула к спинке стула, будто её ещё раз ударили кинжалом в грудь наотмашь. Она даже на миг закрыла глаза, но тут же заговорила:
– Понимаю… Что ж, лучшей на свете нет пары… Предмет зависти всех неженатых и не вышедших ещё замуж. Не зная лично поручика Мальцева – куда ж мне! – я не раз любовалась им издали и смело вам, Людмила Петровна, повторяю: лучшего в мире нет жениха. Обещаю, наше платье к обручению будет высоким предметом искусства, вышедшим из рук глубоко вам преданной женщины. А складочки эти мы уберём!
Она развернула выкройку.
– Начнём немедленно. Схожу только в швейную комнату за ножницами и бумагой. Модель из бумаги будет готова к вечеру. И ваша мамаша, возвращаясь, поможет нам обсудить вопрос с материалом.
И она ушла, бормоча:
– Ну и любопытно же всё на свете… Как, однако же, всё любопытно.
Очевидно, у парадного входа был звонок, так как и наверху было слышно, как вихрем, с восклицаниями, промчалась Глаша. Смелая в отсутствие господ, она, не сдерживая голоса, кричала:
– Я отворю!
Через минуту, красная, задыхаясь, она появилась в комнате Милы с букетом в руках.
– Прислано от их благородия!.. От них! – И, взвизгнув восторженно, подала букет Миле. – Господи благослови! Уже начинают посылать подарки! Ну прямо ангельского чина человек!
Мила взяла букет, не слыша слов Глаши. Цветы! Ландыши! Именно ландыши она любила. Но как он мог знать? Она всё всматривалась и всматривалась в них, прижимая букет к груди. А они, под её взглядом, казалось, меняли свой образ. Увы! это были не те ландыши, что она так любила, не те, что вольно, радостно расцветали в свой день у лесов на полянах. Это были искусственно выгнанные из почвы цветы оранжереи. И в них была своя, но иная уже прелесть: не белые, скорее зеленоватые, они походили не на живой цветок, из первых детей весны, они напоминали собою тонко выполненную копию их.
Букет был заключён в круг зелёных листьев, но они ничего не знали о солнце и были так же безжизненно хрупки.
«Он не любит меня! – вдруг подумала Мила. – Что-то в этих цветах мне говорит: он не любит меня».
– Позвольте и мне – хотя издали – полюбоваться букетом, – зашелестел шёпот, и, обернувшись, Мила увидела Полину с большими ножницами в руках. Она держала их высоко в руке, как знамя.
Мила протянула ей букет.
– О, я не прикоснусь… не смею… я издали, куда ж мне! – Но её взгляд быстрой ящерицей скользнул по букету и по лицу Милы.
– Самый к о р р е к т н ы й букет! – произнесла она отчётливо и громко. – Ф о р м а л ь н о рекомендуется на многие случаи в жизни людей высшего общества. И не только для обручений, – уже зашептала она, – но и для именин молодых девушек, для выздоравливающих, при окончании института, для первого бала, серебряной свадьбы… для похорон…
«Для похорон» – сказала она это, или это только послышалось Миле? Мила отпрянула с букетом, а Полина – громче, как ни в чём не бывало – продолжала:
– Всё равно что и незабудки, тоже совершенно бесстрастные, чистые, я бы сказала, возвышенные, бестелесные цветы, как и маргаритки, тоже детский цветочек!