И – как внезапный ответ на её вызов – за забором поднялся шум, возмущённые голоса, грубая солдатская ругань. Хлопнула калитка, и вбежавший солдат кинулся к Жоржу, захлёбываясь от волнения:
– Ваше благородие! Тут скверная история случилась! Мёртвое тело! – Он громко стучал зубами и от возбуждения и от холода.
Гул голосов за забором всё разрастался.
– Мила, бегите обратно, к родителям. Я должен сейчас же заняться этим.
И с солдатом он быстро ушёл со двора. Мила побежала обратно в собрание.
Поручик Мальцев, таким образом, оказался первым на месте несчастья. Около щегольских саней полковника Линдера стояла группа солдат-кучеров, кто, при лошадях, ожидал господ. Они ругались громко, жестикулируя. Увидя поручика, все расступились. В санях, скорченный, лежал мёртвый, замёрзший кучер полковника Линдера.
Согласно военным правилам, кучер-солдат не имеет права без позволения оставить лошадей и экипаж офицера. За очень небольшими исключениями, офицеры заботливо относились к своим слугам, считалось очень дурным тоном «тиранствовать». И в эту новогоднюю ночь, по обычаю, отдано было приказание, чтоб кучера, соблюдая очередь, шли «греться» в подвальное помещение, где им давалось «умеренное» угощение, чтоб они «подбадривались», но не напивались. Но полковник Линдер был человек особого порядка: преклоняясь перед дисциплиной, безжалостный, жестокий по природе, он в жертву ей приносил человека. Тип известный: немец, делающий в России военную карьеру.
Имея наилучших в полку лошадей, он непомерно ими гордился, будто это была его личная заслуга, он сам их выдумал. Его пара серых в яблоках, как близнецы – пятно в пятно, являлась его особенной гордостью и заботой. И его кучер имел от него строжайший приказ – раз навсегда – никогда и ни под каким видом не оставлять лошадей на попечение других кучеров (бывали случаи, что лошадей «портили» в видах мести владельцу). В тот день, в канун Нового года, и сам Линдер и Саша много ездили по магазинам и визитам. Лошадей и экипаж меняли, но кучер был всё тот же. Как выяснилось потом, кучер не пил, не ел, не переодевался и не согревался с самого утра. А уезжая на бал, полковник Линдер приказал подать серых в яблоках, и, дожидаясь у здания, кучер не мог их оставлять. Запрягая, перепрягая, носясь по городу то с господами, то с поручениями – и всё это в страхе, – кучер не имел минуты поесть, отдохнуть, согреться и переодеться – и вот тут он был: при лошадях, мёртвый.
Придя первым на место несчастия, поручик Мальцев должен был немедленно заняться происшествием. Тело внесли в подвальное помещение, послали за военным доктором, танцевавшим мазурку на балу, за командиром полка и полковником Линдером. О событии, таким образом, узнали и все слуги, и все гости в верхних залах. Все были возмущены, негодовали, но про себя, не вслух: критиковать кого-либо из офицеров открыто, в обществе, в присутствии слуг не полагалось. Комментарии были отложены до завтра – и бал продолжался. Но на веселье была брошена тень. Музыка звучала иначе. Гости незаметно стали исчезать, особенно пожилые. Молодёжь оставалась; приказано было танцевать до утра, чтобы не преувеличить важности события и чтобы не сорван был бал.
Первыми уехали Головины, увозя с собою Милу.
Она возвращалась домой с родителями, не с женихом. Ещё один план её рухнул. Ещё одна уверенность обманула её.
Они ехали молча. Луна поднялась выше и всё бледнела к утру. Гривы лошадей поблёскивали инеем. Мила чувствовала, как слёзы катились из её глаз, подмерзая на щеках. Она смахивала их рукавичкой. Ей казалось, что какая-то тень от этой смерти брошена на неё самоё и на всё её счастье. Родители молчали. Кучер Егор что-то невнятно бормотал. Они почему-то ехали медленно, и печаль сменила всё то радостное возбуждение, с каким Мила ехала на бал в этот вечер.
Также молча все трое вошли в дом. Подымаясь по ступеням, Мила подумала, что никогда ещё она не возвращалась домой с такою смущённой душою и беспокойным сердцем. Она остановилась в круглой гостиной, на том самом месте, где обещала самой себе рассказать, что и как было и насколько она наконец уверилась в своём счастье. Всё было не то и не так, как она ожидала. «Что ж, возможно, в жизни того счастья нет, какое мы себе воображаем. Есть, но что-то другое…»
Не рассеялись её предчувствия, беспокойство, волнение – они приняли иную форму. Какие-то внешние силы, казалось, вмешивались в её личную жизнь, не допуская ничем владеть, ничем насладиться как неотъемлемо своим. Что это? Её судьба? Она хочет быть с Жоржем, но должна начать с разлуки – уехать. Они начали наконец говорить о любви, но он должен уйти, потому что рядом – несчастье.
До сих пор она знала только мирное, безмятежное течение жизни в «Усладе». О страшных грозах истории, о неотвратимости личных трагедий в трагедиях общих она не знала ничего. Всё, что мешало счастью, она называла «судьбой», непонятной и страшной. И вот «судьба» впервые коснулась её своей невидимой, но властной рукой.
Она стояла посреди круглой гостиной, не замечая нежного аромата гиацинтов. Она прислушивалась к своему сердцу: казалось, сердце пыталось подсказать ей что-то, а она не понимала его голоса. Ей смутно казалось, что и она виновата в чём-то, что и её касалась смерть того солдата, что виновата она не личной виной, но как-то косвенно, просто тем, что живёт на той же земле, где жил и он.
«Как странно! Как странно! – думала она, сжимая руки. – Случается совсем неожиданное, и никак не то, чего ожидаешь, на что надеешься, на что, кажется, имеешь право».
Мысль, что её жизнь переплетена с жизнью других в сложный узор, которого она не видит, который ей был непонятен, впервые пришла ей в голову и испугала её.
«Я лишилась этого счастья – поездки с Жоржем, я имела на это такие надежды, я имела на него полное право – но я лишилась его, и этот час исчез навсегда. И ничто не сможет мне вернуть его. И те слова, что Жорж успел сказать мне, уже затуманены, затоплены беспокойством, жалостью к тому солдату и страхом за себя. Возможно ли, что вообще нет, не существует того светлого, безоблачного счастья, которого я ожидаю? Но он сказал, что любит меня, и пусть остальное всё мне только кажется! – утешала она себя. Но и эти слова его теперь мерцали каким-то неуверенным лунным светом на фоне большой печали. – И он любит, и я люблю – а что выходит! Больна его мать, замёрз кучер Линдеров, мне нужно новое платье, он дежурный по полку, я еду в Петербург, он остаётся здесь – и мы не принадлежим ни нашему счастью, ни один другому».
Она медленно поднялась в свою комнату. Свет лампы наполнял комнату мягким, светящимся голубым туманом.
– Как странно! Как странно! – шептала она, раздеваясь. – Я уверена была: мы поедем, он меня поцелует. Но умер солдат – и нет поцелуев!
Тёмная жизнь, неизвестная ей, бурлила за «Усладой» – и вот врывалась к ней со своими катастрофами. И она – Мила – оказывается, не защищена от неё ничем.
«Как странно! Но с кем обсудить это?» И вдруг она вспомнила, что приехала Варвара Бублик.
«С ней! Именно с ней! Она одна всегда была занята мыслями вроде этих моих вопросов. Она меня успокоит. Она объяснит всё толково, как задачу по геометрии. Я только с ней и понимала задачи. А сейчас буду думать о Жорже. Он сказал, что любит. И это – счастье. И это всё, всё! И довольно! Завтра пошлю лошадей за Варварой. Варвара моя, Варенька, пчёлка, мурашка! Ползи сюда! Ты объясняла мне алгебру, объясни теперь задачи жизни!»
В этот же час Варвара сидела в своём углу в доме Полины. Член коммунистической партии, она приехала в город с некоторым «заданием». Керосиновая лампа под маленьким зелёным абажуром – лампа труженика – лила свой скудный свет на страницы «Капитала» Маркса. Варвара читала медленно, с глубочайшим волнением, казалось, почти не дыша. Комната её была безлична, опустошена от всего, что обнаруживает намёк на желание комфорта. Комната была беднее даже, чем келья монахини: в ней не было ни иконы, ни распятия.
Ни один звук не нарушал тишины, лишь – по временам – шелест перевёрнутой страницы. Странно было видеть такое молодое существо таким неподвижным, почти не подающим внешних признаков жизни.
Заканчивая назначенную себе главу, Варвара встала бесшумно и бережно закрыла книгу. Затем, также бесшумно, она подошла к стенному календарю. Оторвав аккуратно верхний лист, она долго, безмолвно смотрела: 1 января. Год 1914.
Затем – из экономии – она погасила лампу под зелёным абажуром и постояла у окна. Эти странные окна дома Полины были так высоки, что Варвара стояла опершись подбородком на подоконник, и хотя видела небо, звёзды, луну, думала она не о них. Она мысленно пересказывала себе главу, только что прочитанную в «Капитале».
И хотя всё вне дома сияло луною, в комнате Варвары было темно.
Глава VI
В эту новогоднюю ночь – по головинской традиции – их слуги, пригласив друзей, пировали в подвальном помещении «Услады».
Длинный стол под белой скатертью был накрыт на тридцать приборов. Разноцветная и разнокалиберная посуда весело толпилась на столе, поблёскивая отражённым сиянием огромной висячей лампы, пущенной «на весь свет».
Знаменитая головинская кухарка («лучше всякого повара») наряжалась к празднику. Мавра Кондратьевна (никак не просто Мавра) высоко ставила и себя, и своё искусство. Выученица старого головинского повара, кто, в свою очередь, выучился тоже у старого головинского повара – из крепостных, одного из тех, кого русские баре посылали учиться в Париж, – Мавра имела свою традицию и свои принципы. У ней всё и всегда выходило «удачно», и эта постоянная, не изменявшая ей «удача» держала её в гордо-радостном духе. Сегодня она – по традиции – была хозяйкою пира. Угощение было почти готово, только ещё гусь – гигант по размерам – нетерпеливо шипел в духовке. Окорок бараний и окорок свиной были уже на столе. Индейка «отдыхала» на блюде. Для украшения её лапок денщик резал папиросную цветную бумагу, собирая её в кисточки. Лакей, любуясь на тёплую румяную индейку, произнёс: «Венера!» Он побывал когда-то со своим господином в Италии и при случае любил поразить кухню иностранным эффектом.
Услыхав, Мавра Кондратьевна приказала ему «не выражаться»: тут святой вечер и православный народ. Её авторитет стоял высоко среди прислуги: «за повара» – в таком-то доме! Лакей не осмелился возразить.
Жизнью своею, «почти что княжеской», Мавра Кондратьевна была довольна, не мечтала о лучшем, уверенная, что лучше и не бывает. Готовясь к роли хозяйки – сидеть на первом месте, под образами, она принаряживалась в комнате, примыкавшей к огромнейшей кухне.
Но пока она помадила свои жиденькие зеленовато-жёлтые волосы, укрепляя узелок большими, как вилы, парадными шпильками, «сердце её было не с нею», оно было в духовке, где «доходил» традиционный рождественский гусь. Оттуда, словно призывая её, доносилось шипение: гусь давал знать о себе. Наспех посмотрела Мавра в круглое ручное зеркальце, с туманностями и щербинками. Зеркальце было мало, и видеть она могла лишь центральную часть своего обширного лица. Но и тем, что она увидела, Мавра осталась очень довольна. Она никогда не употребляла пудры, не говоря уже о таких изощрениях, как румяна. Её же собственное лицо, не то от плиты, не то от природы, было медно-красное, совершенно в тон её кухонной эмалированной утвари. Оно и блестело, как эмаль её красных кастрюль. В зеркало Мавра смотрелась редко: по двунадесятым праздникам и под Новый год.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги