– Именно, – подхватил простодушно Марк. – Уже можно, бросай все, складывай рукописи в чемодан. Но то мы, творцы! Соседи мои по квартире на Старолесной и те ночами укладываются спать с вопросом под подушкой: уезжать – не уезжать из России. Так и останутся жить с памятью о посиделках на кухне Биржева. О кухне в сигаретном дыму, где с утра до глубокой ночи сидели за столом с пахитоской в зубах, говорили по телефону, читали, выпивали, создавали кумиров, чтобы тут же их разрушить. Дым и больше ничего! Впрочем, там, на той кухне, делалась история. Это только кажется, что она творится на небесах. Или выдающимися личностями. На самом деле все люди как люди. Главное, не припоздниться с рождением.
– Пожалуй, ты прав. Творцы – если не дьяволы, то точно не ангелы. Все без исключения. Дружить с ними, встречаться, переписываться, спорить, верить не стоит. Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева… эгоистичны, амбициозны, ненадежны. Объяснять их поступки логикой невозможно. И могли в свое время уехать на Запад, остаться в свободной Европе. Но тянуло домой, возвращались в несвободу, вот в чем дело. Хорошо, оставим их могилы в покое. А что означает – припоздниться с рождением?
– Это значит, – кинулся Марк в расставленные сети, – понять, что чувствует поколение молодых людей, не заставшее ни холодной войны (не говоря уж об Отечественной), ни оттепели, ни застоя, ни перестройки, сразу став свидетелем разложения Империи зла. Понять, как это отложилось на их взглядах, почему до сих пор так устойчиво советское мировоззрение.
3
Я мог бы поддержать этот пустой разговор о мировоззрении, которое мучило Марка своей устойчивостью. Мог бы снова заметить, что в современной России общественная жизнь так и не возникла, но с разрешением личной собственности появилось понятие «частная жизнь». Но зачем смущать человека, и без того сбитого с ног эмиграцией. Начинать ему пришлось с азов. Первый урок, который он выучил: частная жизнь никак не смешивается с общественной. Потому, к примеру, дни рождения даже выдающихся людей тут мало кого интересуют. Да и потенциальные юбиляры относятся к факту собственного появления на свет с иронией. Конечно, поздравляют, отмечают. Идут в паб, в театр, приглашают в ресторан. Но никто не планирует банкетов на сотню-две приглашенных, не мечтает напиться, наесться. Российские традиции тут выглядят дикостью. Чего же удивляться, что Марк, столкнувшись с иным, принялся описывать свой опыт. К счастью, он отставил в сторону пошлые прибаутки времен застолий в квартире на Старолесной. Читать такое было бы нестерпимо. А вот то, что родился в День Сталинской Конституции, могло представить интерес.
Пятое декабря тогдашними властями было объявлено выходным днем. Декабрьский ветер полощет вывешенные на улице кумачи. Красный стяг развивается и на ветхом бараке, где они жили после войны в Москве. Холодное пасмурное утро. Вылезать из-под одеяла не хочется. Хотя давно надо, накинув пальто, бежать в туалет. По коридору направо, с крыльца опять направо вдоль барака к обрыву над Москвой-рекой. Будка с незапирающимися дверями «М» и «Ж». Присесть можно только орлом. Все кругом залито, загажено. Нет, терпеть до последнего. За печкой гремят противни. На них румяные пирожки с капустой и яйцом, только что выбравшиеся из духовки. Теперь туда отправится в специальной посудине чуде круглый рулет с маком. На нем выведена корицей цифра 5! Запахи щекочут нос. Отец проснулся: слышен шелест газеты. Ее почтальон приносит в семь. Над кроватью черная тарелка радио. Бравурные марши и мелодии в честь праздника чередуются выпусками последних известий. Их читает Левитан. Фанерная перегородка отделяет комнату соседей, где свои звуки – кастрюль, ведер, горшков, голосов. Из-за занавеси в спальню, перехваченной по бокам входного проема бечевками, выглядывают глаз и ус вождя. Его портрет на всю первую страницу «Правды». Наконец, сложив газету, отец зовет именинника. Тут время замереть. Но подскакивает сестра, стягивает одеяло и вякает: «Не притворяйся, что спишь!» Перебравшись к отцу, увидел на одеяле выскобленную доску. На ней обычно раскатывается тесто. Из-под подушки появляется продолговатая коробочка с фишками. На крышке прочитал: «Домино». После праздничного завтрака сели играть вчетвером. Он в паре с отцом, сестра – с матерью. Ближе к лету эту игру в семье станут презирать. Во дворе взрослые «забивали козла» до позднего вечера. Шум, ругань, мат. И все из-за домино! Так считалось в семье. Детям запрещалось даже приближаться к игравшим. Но вспоминался именно тот день рождения. Первый подарок. Азартно стучал черными фишками с белыми точечками, кричал «рыба» и объявлял проигравших козлами.
Спустя годы эмиграции, кажется, в канун семидесятилетия, Марк размышлял о днях рождения со своим однолеткой, известным английским писателем. Не такое уж это событие – семьдесят! А ведь в России иначе. В Москве тебя непременно чествовали бы. Посмеялись и забыли о том разговоре.
– Но как же… – сказал я, сбитый с толку их арифметикой, – помню, ты огорчился, что мы забыли тебя поздравить, а спустя несколько дней получил датские стихи нашей тогдашней приятельницы.
– Да, вот эти стихи. Я запомнил их: Прости меня, о друг мой Марик,/ Среди безумной карусели,/ Опять декабрь, как пьяный мельник,/ Смолол и прокутил неделю./ И это значит день рожденья/ Мы прозевали безнадежно,/ И все пустые извиненья/ Необязательны и ложны./ Да! Свиньи мы! И признавая/ Свою вину, не ждем прощенья…
Прочитав стихотворные строчки, Марк едва слышно вздохнул и заключил:
– У нас нет возможности как изменить прошлое, так и остановить время. В размышлениях же о прошедшей жизни и грядущей смерти вылезла периодизация по три четверти века. Марк мог бы, как его приятель, выдать биографию неподкупного журналиста, борца за правду. В американской телепрограмме рассказывать о подвигах: был на афганской войне, написал честный репортаж о ней; в конце 1980-х писал об охранниках Тирана. Рукопись прятали. Лубянка охотилась, но так и не нашла издательство, где ее отпечатали. Что было фактом биографии, что вымыслом – правды не отыскать. Да и что бы эта правда изменила? Ничего. Посмеивался над воспоминаниями а ля я был на афганской, а сердце щемило от другого. Вытащил из багажа памяти трамвайные поездки в Москве пятидесятых.
Маршрут Аннушки начинался на кругу под названием «Тестовская», пролегал по мощеному Шмитовскому проезду, поворачивал на Красную Пресню и мимо Зоопарка шел к Белорусскому вокзалу. Затем направо, на другой конец Москвы – через Шаболовку к Загородному проезду. Там находился книготорговый техникум. После занятий той же Аннушкой – домой. Садился во второй вагон. От конца до конца два с лишним часа. Хочется есть всегда. Даже впадая в дрему, просыпался от чувства голода. Попытки читать чередовал бессмысленным взглядом в окно трамвая. Маршрут в обратном порядке: Белорусская, Пресня, Шмитовский. Остановка «Новые дома». Киоск «Союзпечать», где сидит мать. Можно бы сойти. Но еда – только дома! Наконец, конечная остановка «Тестовская». На кругу трамвай замедляет скорость. Кондукторша с билетной катушкой на груди перемещается в первый вагон. Значит, с последней ступеньки можно соскочить на ходу. Риск, конечно. Но лихачить, все рассчитав, это тест. Правда, не зимой, когда легко поскользнуться на снегу.
Трамвайные поездки в холодных вагонах без дверей, с открытыми площадками сплелись с унизительным безденежьем. Позже пустят троллейбусы. Но жизнь мало изменится. Чувством голода отмечены и годы учебы в университете. Во время перерыва между лекциями скидываются, чтобы купить бутылку, пойти в Филипповскую булочную, в кафе «Арарат», поехать на дачу к похотливой сокурснице… Про нее говорили, что она дает в ж…, берет в рот! Тогда, в начале шестидесятых, такое звучало запредельно привлекательно. Позорно для женщины и желанно для мужчин… Но он не может присоединиться. В кармане пять копеек на трамвайно-троллейбусный билет. Нет даже на простую булочку, которая утолит голод. Он работает в студенческой редакции. Платят гроши. Почти все приходится отдавать родителям, с которыми живет. Утром завтрак, вечером ужин. Но как-то надо прожить день. Ко всему прочему раздирает желание. Во сне, наяву, в троллейбусе, в трамвае, на лекции, если рядом девица. Познакомился с филологиней. Увязался проводить. Добирались до Мневников на троллейбусе номер двенадцать, в направлении Серебряного Бора. От остановки шли к ее дому по безлюдной аллее парка. Она взобралась на скамейку. На высоких каблуках, в мини-юбке. Махнула подолом так, что заголилась:
– Смотри, на мне все заграничное, включая бикини. Зачем ты мне, если у тебя нет денег даже на это! Я не о п-де, а о колготах. Они стоят полстипендии. Ну, пойдем мы сейчас с тобой в кусты. Ты ж вмиг порвешь их. Так что езжай домой, милый, собирай мне на белье. Спасибо, что проводил.
Сгорал от стыда, когда возвращался. Возбуждало и унижало это собирай мне на белье. Сказано не шлюхой, благонравной девицей.
Мучительный период жизни. Лучше не вспоминать. И детям рассказывать про годы нечеловеческой нужды – пустое! Это их ничему не научит. Повзрослевшие, они не будут нуждаться ни в воспоминаниях, ни, тем более, в патронаже. Дочь с ее английским менталитетом начнет понимать его далеко не сразу. Сын за несколько лет своей эмиграции отскочит от него далеко – сделает карьеру, сначала научную, потом менеджерскую, примет гийюр, поменяет имя, религию, профессию, всё.
Впрочем, не из-за детей, не из-за депрессии, мучившей годами, не из-за одиночества в эмиграции Марк кидался в воспоминания о прожитом. Амбиции сочинителя не оставляли его ни на минуту. Амбиции толкали присматриваться, прислушиваться, принюхиваться, менять взгляды, привычки, окружение. Тут ощущалось отличие западной интеллектуальной элиты от российской.
Скажем, определить Гитлера как чемпиона по ненависти – таким читательскую аудиторию не завлечешь. Если же поставить вопрос иначе – являлся ли Гитлер разрушителем, тут открывалось, что за ним числятся и созидательные программы. Серьезные исследования показывают, что Гитлер был увлечен не только подготовкой к войне, уничтожением евреев. Его занимали, например, взаимоотношения бизнеса и государства. Говоря сегодняшним языком, он строил смешанную экономику. Он считал, что государство вправе требовать от частного предпринимателя, чтобы тот работал в интересах народа. Если собственник этого не понимает, государство может забрать производство себе. Фюрер комбинировал, а не выбирал окончательно между тем и тем. Он не мирился с монополистами, стимулировал частные производства со стороны государства. Показательна история с созданием «народного автомобиля». Когда частные фирмы не поверили Гитлеру, что идея дешевого автомобиля принесет им достаточно прибыли, Гитлер создал государственную фирму. У нацистов был здравый проект, где присутствовала и национализация, и пособия, и регулируемый со стороны государства рынок. Гитлер говорил о модернизации, о моторизации, обращал внимание на достижения американской промышленности…
Очень даже созидательный план, при реализации которого Германия могла бы построить экономику не хуже американской. Но фюрер оказался в плену ненависти. Фюрер был чемпион по части ненависти. Он хорошо изучил науку ненависти. Он понимал в ней толк. Он был виртуозом ненависти. По словам его биографа Вернера Мазера, «он ненавидел всё беспощадно».
Нам с Марком очень повезло. Мы провели несколько лет под ферулой К. на бибисишной «Русской службе». К. заведовал там тематической программой. Не я, а Марк с ним сдружился. В начале нашей эмиграции мы ходили в имперский Bush House, тогдашнюю резиденцию радиопрограмм Би-би-си. Там К. давал нам заработать. Придумывал тему. Днем мы писали тексты. Он слегка правил нас, брал в студию и записывал. К вечеру программа шла на Москву.
… Распивать спиртное с начальством не являлось обязаловкой. Но если такое случалось, мы не возражали. Тем более что К., в то время выпивавший крепко, никогда не терял голову. Рассказчик он был искушенный, изысканный и представлял собой редкий случай эмигранта-аутсайдера, раз и навсегда отделившего себя от солженицыных-бродских. Он отдавал им должное, а вот восхвалителей, их на дух не переносил. И все приговаривал: как я ненавижу этих идиотов! Бездарны, глупы и сколько самомнения. Кончились попойки внезапно – прямо с работы К. увезли на «скорой». Операция на сердце. Шунтирование. После чего он «завязал». Марк встречался с К. уже в пабе. За одной-единственной пинтой пива. Темы их разговоров мы нередко продолжали в наших междусобойчиках. К примеру, замеченная К. семантическая ошибка во фразе Маркса «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма» приводила к забавному выводу: ведь неотступно бродит то, что уже умерло. А коммунизм в Европе во времена Маркса еще и не родился.
Как сочинителю Марку не очень удавалось вписаться в чуждую русскому словеснику среду. Когда принялся за «Роман Графомана», уже видел особенности культурных традиций Запада. Пробовал избегать избитое, затасканное, заезженное. Мотал на ус, что искусство не терпит повторения. В жизни можно рассказать тот же самый анекдот трижды и, трижды вызвав смех, оказаться душою общества. В искусстве подобное именуется клише. По мере сил он старался выбраться из этих стандартов. Но иногда заигрывался. На выставке русского искусства, посвященной столетию революции 1917 года, в Королевской академии живописи, отыскав картину Исаака Бродского «Ленин и демонстрация», вспомнил про Андрея Синявского. Тот прогуливался под руку с Пушкиным, с Гоголем.
– А чем я хуже, – глумился Марк, – снял виртуально со стены этот портрет Ильича и прошелся с ним по залам. Чтоб вождь мог, спустя век, посмотреть на себя, вспомнить годы эмиграции в Лондоне, революцию и закидать галошами картины Кандинского, Малевича, Петрова-Водкина, Родченко…
– Почему галошами? – засмеялся я.
– Ну, известно, вождь питал отвращение ко всяким измам, предпочитая графику, служащую делу Революции. Две трети картин из Третьяковки и Русского музея на эту выставку в Лондон вообще бы не попали. А история с галошами из гламурной биографии вождя. Златокудрый Володя-херувимчик, живой мальчик, отличник, шалун, правдолюб, как оказалось, любил пулять галошами из прихожей в гостей, сидевших в столовой. И, возможно, наказанный, а возможно, и нет, из-за угла с восторгом наблюдал, как гости пробуют отыскать свою пару галош, как кряхтят, пыхтят и чертыхаются в его адрес.
Марка тут явно занесло. Ленин не обязан был разбираться в измах. Другое дело, вождь не должен был преследовать художников, как, в свою очередь, и Хрущев в московском Манеже. Вон, Гарри Трумэн, американский президент, презирал модерн. Предпочитал Гольбейнов и Рембрандтов. И частенько отправлялся в Национальную галерею. Там однажды оставил запись: «Приятно посмотреть на совершенство и потом вспомнить халтурное дурацкое современное искусство». И только. Хрущев же отправился в Манеж, чтобы громить абстрактную живопись, обзывать художников…
– Не скажи, – проворчал Марк, – мы жили в стране, где кидаться в оппонентов галошами считалось нормой. Книги Ленина об экономике – «Развитие капитализма в России», о политике – «Что делать?», о философии – «Материализм и эмпириокритицизм» – сплошное «швыряние галошами» в противников.
– Любопытно, а не вспомнишь ли ты, когда стал прозревать и с Лениным, и со всем, что вокруг тебя? Если так, без вранья. Не в шесть же лет, когда учился читать?
– Наверное, что-то начинал понимать в пионерской организации, когда избрали звеньевым. Хотел этого. В седьмом классе при вступлении в комсомол назначили политинформатором. Мне нравилась эта роль. Теперь даже не знаю, растлевало ли такое в четырнадцать лет или толкало к прозрению…
– В четырнадцать лет? Не поздновато ли?
– Да будет тебе ерничать. Можно подумать, – здраво возразил Марк, – нас не возмущало подобное при Горбачеве, во время трансляции сессий в Кремле. На наших глазах председательствующие пробовали манипулировать залом, делегатами, проговаривая быстро-быстро: кто против, кто воздержался, принято единогласно. Сахаров первым взорвал ту ситуацию, кажется.
Я дал Марку тогда повод распушить хвост. Понятно, мы везли в эмиграцию не только свои взгляды, но и привычки. Его первая лондонская квартира, снятая в Brokley, в десяти минутах езды от центрального вокзала Сharing Cross на пригородном поезде, очень скоро обрела московский вид. Сюда съезжалось множество всякого народа. Быт был скудный. Тарелок, рюмок, приборов, стульев не хватало. Застолье без изысков. Водка, картошка, селедка, колбаса. Зато на полках книги. Привезенные из Москвы. Им нет цены. Московская литераторша хвастала: «В советские времена Набоков был запрещен! А тут в антикварном на Арбате вижу „Дар“. Спросила: „Сколько?“ „Много! У вас столько нет!“. Сняла кольцо, которое носила еще бабушка, и забрала». Нового в ее рассказе ничего не было. В эмиграцию прибывали со своим кодексом. Пренебрежение материальным. Жизнь – это духовное. Идеалы свободы превыше всего! Всякий оппонент – обманутый пропагандой человек. Как говорил один из них: «Вы – мой персональный проект, и я не прощу себе, если не сумею Вас переубедить. Я несу ответственность за либералов, которые остались в России…» Ну, и прочая чушь как свидетельство преувеличения собственного значения в этом мире.
В Brokley приезжали на поезде, на такси, кое-кто на своих автомобилях. Литераторша с мужем-англичанином, переводчиком, специалистом по сентиментализму. Челсийский бизнесмен, делавший состояние на рисковом капитале. Консультант, служивший в «Сотбисе». Крошка Майкл, программист, эрудит, поражавший знаниями решительно во всех областях. Пешком приходили в ту квартиру жившие неподалеку знаменитый московский Философ, только-только перебравшаяся из Москвы его дочь-киновед, сын Композитора, он же скульптор, поэт и художник в одном лице.
Как и в Москве на Старолесной, в том самом Brokley сидели на кухне. Говорили о литературе, философии, живописи, театре. Меньше – о политике. Большинство в те времена перебивалось случайными заработками. Включая хозяев. Там, на кухне, появилась идея преподавать. От безденежья. Художница осталась без работы. Маленькая фирма, проектировавшая стеклянные оранжереи-веранды, уволила ее, узнав о беременности. Так что на день рождения Марка никого не звали. Решили пропустить, утаить. И вдруг в шесть вечера звонок в дверь. Пришли гости – кто с чем. Сын Композитора и его английская жена принесли в кастрюле макароны с мясом. Философ – бутылку водки «Столичная», консервы – кильку в томатном соусе и частик. Литераторша с мужем выгребли из холодильника все, что было, соорудили салат оливье, напекли пирогов. Бизнесмен из Челси привез торт, Консультант с Холланд Парк – коньяк и виски. Из Израиля прилетела сестра Крошки Майкла, художница, со знаменитым писателем. Из Гарварда подоспела названая Падчерица Марка с американским мужем-профессором. Опоздав к последнему поезду, они спали на полу. Никогда не было так хорошо, как в тот вечер.
Первая квартира осталась в памяти из-за всеобщей неустроенности. Литераторша не сдала экзамен, подтверждающий квалификацию доктора. Ее муж, служивший в издательстве, потерял работу. Челсийский бизнесмен в очередной раз разводился. Консультанта-искусствоведа Home Office пытался выдворить из Англии за нарушение паспортного режима. Крошка Майкл боролся в суде с налоговиками, насчитавшими ему сорок тысяч фунтов, из-за чего решил уехать в Австралию. Марк искал частные уроки, чтобы прокормиться. Но постепенно все как-то утряслось, урегулировалось, уложилось. Осталось же в памяти, что малочисленную тогда эмигрантскую публику конца 1980-х объединял именно интерес к литературе, искусству, музыке, театру.
Спустя четверть века в Интернете вдруг вылезла информация о том самом Brokley – местные скульпторы рядом со станцией соорудили из мокрого песка огромного кота, поедающего брокколи. Так они протестовали против строительства в этом районе дорогого жилья.
4
Первым обжился Челсийский бизнесмен. Продал Студию и на той же улице купил просторную квартиру, вскоре прозванную Салоном. По выходным дням приглашал к себе художников, журналистов, актеров, коллекционеров, диссидентствующих поэтов, писателей. Неординарная публика разбавлялась блядями, преимущественно русскими. Они наезжали из Москвы и Питера. За ними тянулся шлейф искусных вымогательниц благ. На глазах у возлюбленных с ними приключались странные происшествия – то и дело рвались колготки, ломался подпиленный каблук, вдруг кончалась парфюмерия, исчезала сумочка с деньгами. Они первыми переходили на органические продукты, свежевыжатые соки, розовое шампанское. Расплачивались ухажеры. Запросы барышень росли вместе с доходами их обожателей. Это был настоящий импровизированный театр. Ничего удивительного, что в Салоне вдруг решили сыграть пьесу на английском, сочиненную Литераторшей. Распределили роли. На репетиции съезжались после рабочего дня. Кончалось все за полночь изысканным ужином. Разъезжались к утру. Кажется, до премьеры так и не дотянули. Бросили эту затею.
В челсийском Салоне, как и в московских, востребованными являлись статусы. Ими фарцевали. Того же Марка Хозяин Салона представлял корреспондентом калифорнийского русскоязычного альманаха. За десять лет он опубликовал там, наверное, добрую сотню репортажей и очерков о Лондоне. Марка принимали за успешного журналиста. Неважно, что за корреспонденцию раз в две недели он получал чек в пятьдесят долларов. Этого никто не знал. А вот прийти в Салон с экземпляром альманаха, где только что опубликована его статья – тут появлялся повод быть принятым элитой, то есть, сойтись с Лектором, Эссеистом, Минималистом, Структуралистом, с самим Господом Богом! Публика та отличалась экстравагантностью. Лектор утверждал, что леди может быть сильным философом, но это чрезвычайно маловероятно. Эссеист ненавидел слово интеллигент. Структуралист призывал бить палкой по голове за произнесение слова духовность… Минималист глядел на мир с прищуром и ругал Структуралиста, писавшего сознательно примитивные партитуры. Стены гостиной Салона были увешаны картинами Шемякина. Хозяин скупал их оптом и в розницу. Под картинами накрывались столы с закусками. Гости приветствовали друг друга изящно, громко, развязно, небрежно, но никогда естественно. Сойдясь, большинство из них не знало, что сказать друг другу, перебрасывались затасканными шуточками и, конечно, анекдотами. А между тем тут был почти весь цвет лондонской эмиграции. Литераторша с извиняющейся улыбкой – она так часто врала, что потеряла свое выражение лица. Галерейщица – она обожала тусоваться и была вездесуща. Безработный английский актер, не теряющий оптимизма, наш Философ, его приятель Консультант-искусствовед, много всякого народа, в том числе и случайного… Бывал в Салоне и я. Меня туда таскал вечно настороженный Марк со своей боязнью попасть впросак.
Салон просуществовал недолго и распался. Но поразительно, что спустя какое-то время его участники – и Консультант-искусствовед, и Философ, и Литераторша, вдруг засветятся яркими кометами русской эмиграции той волны. Художник выберется из тени своего знаменитого отца-Композитора и упрячет его в свою. Структуралист станет мэтром и получит звание профессора консерватории. Марк издаст с десяток романов и будет называть себя писателем. Книги станут обсуждать на презентациях и читательских конференциях. Картины и скульптуры выставлять на персональных выставках. Московский бомонд ринется на лекции Философа. Всех будут интервьюировать, приглашать на телевидение, выдвигать на престижные премии. Доверительным тоном в узком кругу Консультант-коллекционер, собиратель картин художников Парижской школы, вдруг сообщит о намерении издавать новый эмигрантский журнал. В это предприятие он вложит часть своего состояния. Под редакцию снимет престижное помещение в центре Лондона. Обставит редакторский кабинет антикварной мебелью. Отпустит усы, заведет трость с позолоченным набалдашником, коллекцию трубок.
Запахи дорогого душистого табака, чая из «Фортнум энд Мэйсон», респектабельная обстановка, вспоминал Марк, поражали воображение авторов, приглашенных в Редакцию. Иллюстрированное издание под названием «Звон» собрало цвет все той же оппозиционной публицистики. Вступительная статья редактора указывала на связь издания с колокольным брендом времен Герцена. Пишущую братию редактор «Звона» соблазнит обещаниями щедрых гонораров, отыщет супермодного дизайнера, сделает макет с учетом последних достижений полиграфии. Бешеные деньги, затраченные на выпуск «Звона», громкие имена на его страницах взорвут эмигрантские круги… В московских салонах зажужжали было о новом независимом заграничном издании. Но после нескольких номеров выяснилось, что хозяин «Звона» вовсе не помышлял встать в оппозицию к Режиму метрополии. Шеф-редактор хотел издавать такой журнал, который можно продавать в России. Гибкостью, терпимостью издания к Режиму – этим ключом он надеялся приоткрыть дверь на рынок метрополии. «Реклама, агенты – важнее злободневности!», «Наше направление – выжить!» – эти лозунги на корню прикончили издание. Подписная кампания провалилась. Рекламодатели не объявились. Надежды на самоокупаемость испарились. Пачки нереализованных номеров оседали на складе. Деньги кончились, и «Звон» тихо умолк.