– Нет, сынку. Куда нам! Старые, кому мы нужны. Да и дом тут свой, хозяйство. Не бросать же всё. А стены, глядишь, лето-другое минует, отстроят. Смилостивится, чай, Бурундай.
Варлаам тянул из глиняной кружки светлое пшеничное пиво, смотрел на морщинистое узкое отцово лицо, хмурил чело и думал, что всё отныне в его жизни и в жизни родных и близких ему людей будет совсем не так, как раньше. Тяжкая, трудная грядёт на Волыни пора.
Утром явился к нему Тихон, рассказал про свою мать, живущую в предместье у брата-гончара.
– Моим, Варлаам, тож хлебнуть пришлось. Зима голодная была, у брата корова подохла, да жена болела долго, и до сей поры болезная ходит, кашляет. А мать ничего, справная. Молодец она у мя! Никакая хвороба не берёт!
После полудня приятели наскоро собрались и поспешили в Холм. Долго ещё по пути они оборачивались и с тревогой и печалью смотрели на казавшийся им голым, раздетым без укреплений меж крутых холмов Владимир. Серебрилась окружённая болотами извилистая Луга, птицы спешили навстречу им в тёплые края, шумели листвой деревья, и стучала в волнении в голове у Варлаама мысль: «Как нам теперь? Что будет?»
Он успокоился и сосредоточился на другом, лишь когда показались впереди мощные укрепления города Холма – столицы князя Даниила.
Глава 3
Лет тридцать назад в местах этих, богатых живностью, князь Даниил учинил ловы, выслеживал в лесочках диких кабанов, гонялся за зайцами и лисицами, стрелял из лука диких уток. И высмотрел единожды поутру князь красивую, густо поросшую лесом гору с крутыми, обрывистыми склонами, обведённую вокруг широким полем. Узенькая речка Угор струйкой бежала у её подножия, проваливаясь на дно глубокого оврага, дальше на полночь блестела в солнечном свете топкая низина болота, а за ней, возле самого окоёма, различим был в ясную погоду Буг, по которому в мирное время плыли вереницами торговые суда.
На горе велел князь Даниил заложить малый градец и дал имя ему – Холм. Здесь, вдали от шумного, наполненного боярскими склоками и заговорами Галича, окружённый верными дружинниками, и поселился Даниил вместе со своей семьёй, отсюда рассылал он повеления волостелям и воеводам, здесь принимал иноземных посланников. Множество люду стекалось в Холм, селилось вокруг крепостных стен. Приходили и от немцев, и от ляхов, и из Литвы, и от татар бежали, и от княжеских усобиц из разных уголков Русской земли. Сёдельники, тульники[39], кузнецы по железу, по меди и по серебру умельцы ставили дворы свои на склонах сей красивой горы, обживали берега реки, окрестные овраги и даже на болоте возводили дома на сваях. Рос, украшался, хорошел Холм, с годами превратился он в один из самых больших и славных градов Червонной Руси[40].
Князь Даниил посвятил Холм преподобному Иоанну Златоусту и воздвиг в честь него соборную церковь с четырьмя сводами по каждому углу. Своды эти опирались на изваянные неким искусником каменные человечьи головы. Три окна в храме украсили «стёклами римскими». В алтаре церкви соорудили два огромных цельнокаменных столпа, и на них держался свод, украшенный золотыми звёздами на лазури. Внутренний помост был отлит из меди и чистого олова, блестящего, «яко зерцало». Двери алтаря вытесаны были из камня, галицкого белого и зелёного холмского, неким «хитрецом Авдеем». На передних дверях «бе изделан» лик Спаса, а на полуночных дверях – святой Иоанн Златоуст. Иконы, привезённые из Киева, украсили дорогим каменьем, златом и бисером. Икону святой Богородицы преподнесла в дар сей церкви сестра князя, Феодора, настоятельница женского монастыря во Вручии, многие колокола тоже привезены были из Киева, хотя некоторые из них лили уже на месте, в Холме.
Посреди города вознеслась к небесам огромная башня-вежа, основание её, высотой в пятнадцать локтей, изготовили из камня, верх же – из тёсаного дерева. Башня была побелена и, по словам летописца, она «светилась на все стороны». В башне были устроены окна и площадки, с которых можно было стрелять из луков и самострелов.
Неподалёку от башни раскинулся княжеский «сад красен», а рядом с ним построили по Даниилову повеленью церковь Святого Безмездника с четырьмя мощными столпами из тёсаного камня, поддерживающими купол.
За городом, на расстоянии поприща[41] от крепостных стен, воздвигли каменный столп высотой в десять локтей, на котором был изваян каменный орёл – родовой княжеский герб.
В лето 1259 случился в Холме великий пожар, в церкви Иоанна в пламени погибли многие иконы, и «медь от огня ползуща, яко смола». После пагубы сей князь Даниил обновил церковь и возвёл в любимом своём граде новый храм, во имя Пресвятой Богородицы. Из земли угров для этой церкви привезли огромную чашу багряного мрамора, обвитую змеиными главами. Чашу поставили перед церковными вратами и сделали из неё крестильницу.
Княжеский дворец, тоже частью сотворённый из камня, но частью – из дубовых и буковых брёвен, величественно выступал из зелени сада. По краям его возвышались теремные башни, круглые, с коническими позлащенными верхами, на которых развевались стяги с золотым львом на небесно-голубом фоне. К главному крыльцу вела дорожка из зелёного камня, само крыльцо было мраморное, ступени его покрывали багряные ковровые дорожки.
Но в роскошном нарядном дворце царила напряжённая тишина. Князь Даниил лежал в тяжкой хворобе, и у постели его собирались родичи и бояре. Слабела крепкая десница[42] могучего витязя и правителя, в горестный век нескончаемых бедствий сумевшего создать на Галичине и Волыни, в окружении развалин, посреди войн и иноземных нашествий, цветущую державу.
Неслышно скользили по застеленному цветастыми коврами хорезмийской[43] и персидской работы полу челядинцы; боясь нарушить тяжёлую тишину, в угрюмом молчании застыли у дверей покоев стражи – рынды[44] с бердышами[45] в руках; степенные бояре, шурша парчой и алабастром, тихо, стараясь не шуметь, ходили по просторным горницам.
В узком, длинном покое в муравленой[46] изразцовой печи играли языки пламени. Князь Даниил лежал на лавке, накрытый собольим одеялом. Серебрились волосы на его голове, густая сеть морщин покрывала измождённое болезнями и заботами лицо, карие глаза, обведённые сероватыми старческими кольцами, смотрели печально и слабо. И не верилось, что вот этот угасающий старец – и есть тот самый знаменитый на весь мир властитель, с которым считались монгольские ханы, заигрывали австрийский герцог, венгерский король и даже сам римский папа. Увы, всему на грешной земле приходит свой срок.
У изголовья тяжко больного князя стояли, понурив головы, сыновья – Лев, Мстислав и Шварн, здесь же был младший брат его, Василько, князь Владимира-Волынского, с сыном, Иоанном-Владимиром, по другую сторону от ложа находились супруга и снохи, все в строгих тёмных одеяниях, в убрусах[47] на головах.
Боярин Лука Иванкович, разворачивая с хрустом тяжёлый свиток пергамента, читал завещание.
Сыновья, бросая короткие взгляды на Луку, слушали. Златобородый Василько Романович, супя широкие светлые брови, искоса следил за племянниками.
Вот Даниилов первенец, Лев – высокий, немного сутулый, широкий в плечах, с тёмными, глубоко посажеными глазами, всегда молчаливый, погружённый в себя. Уже и не юноша, но муж, – как-никак стукнуло ему аж сорок три года, – не раз ходивший на рати. Старики говорили, вельми похож он на своего деда, Романа Великого, но было в нём что-то и от матери, первой жены Даниила, наполовину половчанки – какая-то кошачья порывистость, страстность, порою вспыхивающая из-под личины наигранного хладнокровия.
Средний сын Даниила, златокудрый синеглазый Мстислав, был прямодушен, наивен, храбр. Извечный весельчак, насмешник – с ним всегда и всем было легко и просто. Этот не умел скрывать своих помыслов, не таил ни на кого зла, а просто жил и радовался тому, что живёт. Из Мстислава будет добрый ратник и воевода, но державным властителем быть такому не дано.
Младший, Шварн, или Сваромир, сын Даниила от второго его брака с литвинкой, совсем ещё юноша около девятнадцати годов, болезненный и хилый, был паче прочих любим отцом. Так всегда: сильные любят слабых, защищают, оберегают их.
Отблески пламени падали на бледное лицо Шварна с тонкими бескровными устами, он беззвучно шептал молитву, сложив на груди руки, пепельного цвета волосы его редкими прядями падали на чело, глаза были печальны, порою в них вспыхивали искорки страха. Рядом с высокими братьями он казался особенно маленьким и каким-то даже жалким.
«Сыну моему Шварну, – чёл гнусавым бесстрастным голосом Лука. – Жалую Галич, Холм и Дрогичин….».
Лев резко вскинул голову, грозно прищурился, злобно покосился в сторону мачехи.
Княгиня Юрата ответила ему холодной усмешкой.
«Сыну моему Льву, – продолжал боярин, – даю в удел Перемышль и Львов….»
Лев стиснул длани в кулаки. По лицу его растёкся багряный румянец гнева. С трудом сдержавшись, чтобы не прервать чтение, он застыл на месте и отвёл взор в сторону. Изо всех сил старался он выглядеть равнодушным и не показывать своего озлобления.
«Вот как, стало быть, отче, – пронеслось у него в голове. – Наследником своим мальчишку содеял. Что ж ты наделал, отче?! Почто губишь самим собою созданное?! Смешно ведь, смешно! Кто сего Шварна слушать будет?! Ты погляди, погляди! Да он в боярской узде шею себе свернёт! А всё она сие устроила, стерва!» – обругал он в мыслях Юрату.
После того как князь Даниил бежал от Бурундая в Венгрию, между ним и старшим сыном состоялся долгий нелицеприятный разговор. Лев обвинял отца в слабодушии, в том, что зря столько лет искал он себе друзей на Западе, что пустое это было дело – надеяться на помощь папы в войне с монголами. Даниил и Лев тогда крепко повздорили, и теперь стало ясно, что княгиня Юрата искусно воспользовалась их ссорой.
«Выходит, слепа она, любовь родительская. Державу свою готов отец в жертву принести. Нешто не разумеет, что убивает все начинанья свои?!»
Отбросив на время беспокойные мысли, Лев неохотно вслушался в слова Луки:
«Сыну Мстиславу даю Луцк. Брату своему Васильку завещаю Владимир….».
Дальше шло перечисление сёл, которые Даниил передавал своей княгине и снохам, а также дарил монастырям и церквам. Лев почти не слушал, он то бросал недобрый взгляд на золотистую бороду дяди Василька, то на перепуганного, нахохлившегося Шварна («Тоже мне, князь!»), то на самодовольное, густо набеленное, миловидное лицо мачехи («Муж на смертном одре, а она довольнёхонька!»).
Наконец, Лука замолчал.
– А теперь покиньте меня, – глухо прохрипел Даниил. – Останься ты один, брат мой Василько.
Сыновья и снохи, тихо шурша одеждами, вышли из палаты. Юная жена Мстислава, дочь половецкого хана Тегана, не выдержав, вдруг расплакалась. Княгиня Добрава Юрьевна, супруга Василька, полная, статная жёнка лет пятидесяти, положила унизанную перстнями с самоцветами руку ей на плечо и стала шёпотом успокаивать.
– Чего ты, донюшка… – донеслись до ушей Льва её ласковые слова.
Князья с княгинями расположились в горнице. Шварн, медленно вышагивая вдоль стены, пробормотал:
– Чего-то долго они там, со стрыем[48].
– А ты поди, постучись, – огрызнулся Лев. – Как-никак, старший топерича меж нами.
Шварн сильно смутился и, густо покраснев, отошёл к слюдяному окну.
«Что, не по тебе шапка? На чело давит?» – со злостью подумал Лев. В палате воцарилось молчание. Пятеро княгинь в чёрных платьях в ряд сели на скамьи напротив Льва с Мстиславом.
Возле Юраты расположилась юная жена Шварна, княгиня Альдона, тоже литвинка, дочь покойного князя Миндовга[49]. Лев невольно засмотрелся на писаную красавицу. У Альдоны были большие лучистые глаза, а уста такие, что придворный гусляр назвал их «сладкими, стойно[50] мёд».
«Ну да на что она мне, девчонка сопливая!» – одёрнул себя Лев, глядя, как Альдона всхлипнула и поспешила вытереть платочком свой прелестный римский носик.
«Тоже мне, великая княгиня Галицкая и Холмская выискалась!» – Он вдруг тихо засмеялся, чем вызвал удивлённые и возмущённые взгляды княгинь.
Особенно вознегодовала жена Льва, Констанция, дочь венгерского короля Белы. Худая, костистая, с пепельного цвета волосами, в которых пробивалась уже первая седина, она недовольно зашевелила ноздрями своего острого длинного носа и гневно осведомилась у мужа:
– Чему ты смеёшься? Твой отец умирает!
Лев опасливо завертел головой, уловил злую насмешку в глазах Юраты и, ничего не ответив, молча махнул рукой.
В горнице снова воцарилось тягостное молчание. Вдруг Шварн, стоявший у окна, возгласил:
– Всадники скачут! Альдона, там твой брат, Войшелг! Вон я вижу его чёрную рясу!
Бирич[51] у крыльца воскликнул:
– Великий князь Литвы Войшелг!
Шварн, словно мальчик, выбежал из горницы. Ничего в этом юнце не было от великого князя, будто какой простодушный отрок спешил навстречу товарищу своих детских игр и беззаботно радовался, вмиг отбросив прочь все свои горести и печали. Красавица Альдона, мгновенно оживившись, пошла за ним следом. На лице Юраты появилось выражение досады.
– Да, непристойно, – сощурившись, с издёвкой качнул головой Лев. – Рази тако великий князь себя держать должон? Ты бы, матушка, поучила его малость розгами.
Юрата недовольно прикусила губу, боярин Лука, не выдержав, фыркнул, Добрава Юрьевна осуждающе сдвинула брови.
Вскоре на пороге палаты появился князь Войшелг, сын Миндовга. Поверх дощатой брони[52] на нём была чёрная монашеская ряса. Отбросив назад куколь[53], литвин по очереди поздоровался и облобызался с князьями.
Было что-то твёрдое, решительное и в то же время смиренное в чертах этого человека лет тридцати, с густо поросшим светлой бородой сухощавым лицом и свинцово блестящими глазами, такое, что люди, слышавшие о прежних и нынешних его делах, ни на миг бы не усомнились: всё сказанное про него – правда.
Лет десять тому назад князь Миндовг дал в удел сыну захваченную им Чёрную Русь[54] – городки Новогрудок и Слоним. В городках этих Войшелг принялся свирепствовать, как дикий зверь. Самый вид крови веселил его и забавлял, он наслаждался убийствами и муками жертв. Но вдруг нежданно сделался кровавый язычник добрым христианином, покаялся в грехах, постригся в монахи и пришёл во Владимир, к отшельнику Григорию Мудрому. В молитвах и странствиях по святым местам проводил время Войшелг до тех пор, пока год назад не сведал он об убийстве в Литве своего отца Миндовга. Тогда, отринув на время монашескую жизнь, поклялся он отомстить убийцам. С мечом в деснице явился Войшелг на родину, и там, единодушно признанный великим князем, истребил великое множество людей, называя их предателями. Карал и виновных, и невинных, не разбирая, где правда и где ложь. Всегда и везде ходил он в чёрной рясе поверх доспехов или мирской одежды, за что прозвали его «волком в шкуре агнца».
Вот такой человек стоял теперь перед Львом, он говорил, что прослышал о тяжкой болезни своего «второго отца» и приехал свидеться с ним, может статься, в последний раз на этом свете. Лев не верил ни одному слову Войшелга, за внезапным приездом его видел он происки честолюбивой мачехи.
«Хочет подкрепить стол[55] мальчишки сим зверем!» – думал Лев, расточая гостю ничего не значащие хвалебные слова.
И всё-таки была какая-то другая, тёмная, мыслишка, теснилась она где-то глубоко в голове, не хотел покуда Лев делиться ею не только с кем другим, но и с самим собою.
Явился мрачный Василько Романович, по дворцу забегала челядь, послали за епископом Иоанном.
«Кончается отец». – В суматохе Лев выскользнул из горницы и спустился на нижнее жило[56]. Остоялся немного в холодных сенях, успокоился, вздохнул сокрушённо об отце.
Собираясь вернуться обратно, он направил стопы к лестнице и тут едва не столкнулся с двумя людьми в необычных для такого скорбного часа нарядных кафтанах.
– Эй, вы кто таковы?
– Отроки мы. Посылал нас князь Даниил три года тому в Падую, в университет, – ответил высокий темноволосый молодец. – Вижу, не ко времени мы тут.
Он собрался выйти, увлекая за собой товарища.
– Погодите-ка. – Крепкая память сослужила Льву добрую службу. – Узнал я вас. Ты – Варлаам Низинич, а ты, кажись, Тихон. Тако? – Узрев согласные кивки отроков, он заключил: – Вот что. Отец мой при смерти лежит. Мне отныне служить как, согласны ли?
Он подспудно чувствовал, что эти двое в грядущем не раз пригодятся ему в трудных, запутанных делах.
Варлаам уже готов был тотчас согласиться, но Тихон вдруг попросил:
– Дай нам, княже, немного тута освоиться! А то ить[57] яко из огня да в полымя мы, право слово.
– Что ж, разумею, – кивнул Лев. – Токмо вот что. Здесь, в тереме, безлепо[58] не торчите. Ступайте-ка отсель покуда. Возле собора, на Горе, отыщите хоромы боярина Маркольта, немца. Скажете: князь Лев послал. Вот у него и укройтесь до той поры, пока я вас к себе не позову. А сюда очей чтоб не казали! – предупредил он напоследок, погрозив отрокам перстом.
Дождавшись, когда Варлаам и Тихон скроются за дверью, он тихо пробормотал:
– Вот с ентого и начнём.
Глава 4
Хоромы боярина Маркольта располагались на полуденном склоне Горы, над довольно крутым, обрывистым местом, густо поросшим дикой малиной. Осиновый забор, сильно накренившийся под тяжестью деревьев и кустарников, ограждал обширный двор от соседних строений – мазанок боярской челяди и крытых соломой утлых ремесленных избёнок. С другой стороны двор Маркольта примыкал к широкому шляху, за которым виден был собор Святого Иоанна Златоуста, выделявшийся на общем фоне своей праздничной бьющей в глаза красотой.
Боярский дом был сложен из серого камня, что отражало вкусы хозяина-немца. Ступени крыльца окаймляли мощные каменные ограждения, камень был здесь повсюду, и даже сам сад с вишнями, яблонями и толстоствольными дубами казался заключённым в тяжкие серокаменные доспехи.
Боярин Маркольт, низкорослый, вислоусый пожилой немчин с седыми волосами, остриженными в кружок, встретил Варлаама и Тихона посреди огромной каменной залы со сводчатым потолком. Сидя за столом, он медленно, жадными большими глотками поглощал из оловянной кружки светлый пшеничный ол[59].
– Кто фы такоффы? – спросил он, сверля непрошеных гостей колючим неодобрительным взглядом.
– Нас к тебе, боярин, послал князь Лев, – отвечал Варлаам. – Прямо от него и идём.
– О, принц Лео! – Маркольт удивился и насторожился. – Кнас Лео. – Повторил он, побарабанив перстами по столу. – И что он коффорил?
– Сказывал, можно будто у тя укрыться до поры до времени, – сказал Тихон.
Немец подозрительно сощурился, хмыкнул, ещё раз оглядел пристально нарядные кафтаны отроков, протянул:
– Та-ак, сначит. – И тут же спросил обеспокоенно: – Фы феть ненатолко? Ненатолко?
«Скуп. Даже сесть не предложил! Развелось вас тут таких, по доброте и милости князя Даниила!» – подумал с неодобрением Варлаам.
Сняв с пояса кошель, он вынул из него три серебряные монеты и протянул их Маркольту.
– Вели, боярин, накормить нас да покои какие определи. Мы у тебя, мыслю, надолго не задержимся. Но в накладе не останешься. Заплатим.
Варлаам со скрытым отвращением смотрел, как продолговатое лицо немчина просияло, он попробовал монеты на зуб, затем поднёс их к горящей свече и долго пристально рассматривал.
– Топро, – наконец изрёк он, хитро улыбнувшись. – Остафайтесь. Принц Лео – мой польшой трук!
…Вскоре уже недавние школяры, сытно отобедав горячими щами и начинённой овсяной кашей свининой, расположились наверху в светлой комнатёнке с забранным слюдой окном, выходящим на шлях. Это место боярского дома как бы выступало наружу и нависало над забором. Из окна было хорошо видно всё, что творилось на улице. А там, разгоняя кур и гусей, скакали взад-вперёд литовские ратники в кольчатых доспехах, у многих за спинами колыхалось что-то наподобие крыльев.
– Что их тут столько, право слово? – удивлённо спросил товарища Тихон.
– Не к добру это, друже. Помнишь, когда мы во дворец въезжали, литвин там, Войшелг, возле крыльца распоряжался.
– Дак и что? Войшелг сей – кум князя Льва. А сестра еговая – за князем Шварном.
– Неспроста, думаю, они тут отираются. – Варлаам задумчиво вздохнул. – Вот что, Тихон. На княжий двор нам покуда соваться не следует, а вот проведать, что да как, не мешало бы. Потому давай-ка переоденемся да на торг сходим. Всё там узнаем.
Переоблачившись в долгие серые свиты из валяного сукна, нахлобучив на головы грубые войлочные шапки, друзья оглядели один другого и, удовлетворённо заметив:
– И впрямь стойно крестьяне, – поспешили за ворота.
Торжище располагалось на подоле[60], у подножия горы, невдалеке от берега речушки. Широкую пыльную площадь окаймляли с одной стороны утлые мазанки и землянки городской бедноты, огороженные кое-где плетнём или просто густым кустарником, а с другой – крутой овраг, по склонам которого тянулись более богатые хаты гончаров и кожемяк. Пахло дымом, кожей, коровьим кизяком.
Друзья остановились возле прилавков торговцев щепетинным[61] товаром. По соседству молодая краснощёкая бабёнка в цветастом платке с оранжевыми жар-птицами бойко торговала розовыми шиферными пряслицами.
Тихон уже готов был подскочить к ней, но Варлаам цепко ухватил его за широкий рукав свиты.
– Не время. После, – зло одёрнул Низинич товарища и повернулся к торговцу пуговицами и застёжками:
– Скажи, мил человек, что такое в Холме стряслось? Суета, шум какой-то, вершники[62] иноземные по улицам разъезжают.
Маленький длиннобородый купчик поманил Варлаама перстом и, когда тот склонился к нему, вполголоса оживлённо заговорил:
– Князь Данило при смерти лежит. Нынче, бают, завещанье еговое огласили. Даёт молодшему сынку свому, Шварну, Холм с Галичем и Дрогичин впридачу. В обчем, старшого сына, Льва, обидели крепко. И бают, то мать Шварнова, княгиня Юрата, постаралась. А чтоб князь Лев чего ненароком не выкинул, в помочь собе литвинов позвала. Вот сии литвины ноне град-то да терем княжой и стерегут, яко псы цепные. И вот шо скажу те, человече добрый. Коль ты не здешний, дак ступал бы отсель вборзе. Как бы лихо не створилось тута. Еже[63], не дай Господь, помрёт князь Данило, благодетель наш, дак передерутся сыны его промеж собою, яко волки. Одна у нас надёжа – на князя Василька. Уж он, мудрый, мыслим, от при племяшей своих удержит. Да токмо как знать…
Пока Варлаам выслушивал негромкую речь купца, Тихон протиснулся-таки к краснощёкой молодице и вопрошал её. Варлаам, хмуро обернувшись, увидел, что жёнка громко хохочет, запрокинув голову, а Тихон что-то говорит ей, оживлённо перебирая перстами.
«Вот беспутный парень!» – Варлаам усмехнулся и подошёл к ним.
– Се – товарищ мой, Варлаам, Низинич. Тож из Володимира.
Молодица, лукаво подбоченясь, спрашивала:
– Чегой-то одежонка у вас худая. Не может того бысть, что отроки вы княжьи.
«Уже всё выболтал, дурья башка!» – ругнулся в мыслях Варлаам, но через силу улыбнулся и ответил: – Поиздержались мы малость, девица. Издалече едем.
Молодица снова звонко расхохоталась.
– Вот что, добры молодцы, – сквозь смех выговорила она. – Живу я одна, на подоле, у речки, на самом на отшибе. Ввечеру приходите, ждать вас буду. Хоть и небогата, да спроворю угощенье кой-какое. А дом мой коль не сыщете, дак вопросите, где Матрёна, вдова купецкая, живёт. Всяк мя тут знает.
Варлаам сухо поблагодарил женщину и снова сердито рванул Тихона за рукав. Они быстро прошли через ряды, в которых торговали конями, и свернули на одну из идущих от торжища кривых улочек. Мимо потянулись полуземлянки бедноты, некоторые, более просторные, окружали заборы. В скором времени друзья оказались на окраине посада, возле обрывающейся над рекой Угор кручи.
– Вот, верно, и дом Матрёнин, – указал Тихон.
– Что ж делать будем, друг? Что думаешь? Воротимся к Маркольту, или как? – спрашивал, в задумчивости поглаживая бородку, Варлаам.
– Ты как хошь, а я к немчину ентому боле ни ногой! – Тихон замахал руками. – Здеся вот, у Матрёны, покуда и поселюсь. Бабонька хоть куда, сразу видать.
– Беату, выходит, позабыл?
– Да что ты, Варлаам! – досадливо обронил Тихон. – Что попрекаешь мя всё! Ну, была Беата, дак где она ноне?
– Я тебя не упрекаю, но совет даю: остепенись, друже. Сам видишь, что вокруг происходит. Осторожнее быть надо. А ты всё этой Матрёне про нас выболтал. А если она сейчас вот возьмёт да и расскажет о нас княгине Юрате или литвинам тем? Отираются, мол, на торгу какие-то людишки подозрительные. И как придём мы к ней в дом, так нас с тобою под белы ручки и в поруб отведут. А потом поминай как звали.
– А ты, стало быть, всякого подозреваешь?! – Тихон внезапно вспылил. – Да ты глядел хоть на её, на Матрёну сию?! Сразу ж видать, право слово: простая она жёнка, до хитростей больших далека.
– В том-то, может, и беда, что далека. Возьмёт да случайно сболтнёт о нас, а потом пойдёт-поедет. Нет, Тихон, ты гуляй, с кем хочешь, я тебе не судья, но головы не теряй. Нельзя нам.