Нина Николаевна Халикова
Жребий
Роман
© Н. Н. Халикова, 2018
© Фонд развития конфликтологии, 2018
Когда-то давно, когда я был младенцем, а младенцем я был лет примерно до пятнадцати-шестнадцати, моя матушка, женщина строгая, пуританских правил, в каждый день моего рождения поднимала бокал, и неизменно желала мне прекрасного жребия, который обязательно выпадет на мою долю, жребия лучшего из лучших. Я не слишком обращал внимания на ее слова, не придавал им значения потому, что не знал их смысла. Прекрасный жребий. Лучший жребий. Не уверен, что понял их смысл и теперь, спустя более двадцати лет.
Сейчас мне уже тридцать семь, и мои темно-каштановые волосы в большинстве своем сохранили цвет молодости, но кое-где уже начали седеть, поэтому я зачесываю их не назад, как делал прежде, а вперед, на лоб. Я сижу за рулем своего отлакированного темно-синего «ауди», и еду в сторону дома. Еду, надо сказать, не спеша, как будто оттягиваю возвращение домой, к жене. Я это отлично понимаю, и такое понимание не радует, совсем не радует душу… Где-то глубоко внутри прорываются сочувственные нотки к себе самому.
По обеим сторонам широкого проспекта двумя полноводными реками текут автомобили. В радиоприемнике кто-то бренчит на саксофоне что-то невразумительное, извлекая одну единственную музыкальную фразу, повторяющуюся без конца. Эта странная музыка с ее волнообразными приливами и отливами поднимается и замолкает в моей голове, не проникая в мой разум, не трогая моего сердца, – словом, никакого духовного омовения не происходит. Сегодня заунывная мелодия саксофона не созвучна моему эстетическому вкусу, а скорее вносит разлад в мою душу. Уловив эту мысль, я немедленно выключил приемник и почувствовал себя очень усталым.
Этим летом я безвылазно сижу в городе, в пыльной суете мегаполиса, потому что завалил себя работой. Меня зовут Митя, точнее было бы сказать, что время Мити с пожеланиями лучшего жребия безжалостно миновало, а на его месте возник Дмитрий Михайлович Валевский. И этот самый Дмитрий Михайлович Валевский, то есть я, до недавнего времени считал себя неким праведником, самостоятельно сотворившим свою славную, удобную, очень размеренную жизнь. И не то чтобы я раз и навсегда исключил из нее распутство с продажными женщинами – вовсе нет, просто я никогда особо и не позволял себе ничего подобного. Я считал себя человеком со стальным стержнем внутри, я не был пьяницей, не было у меня никогда и суицидальных наклонностей, не было даже случайных увлечений, да и ни к чему не обязывающего флирта с хорошенькими женщинами тоже не было. Словом, слишком внимательный к собственной персоне трезвенник, с аскетичным взглядом и довольно обширным набором самоограничений. Судя по всему, ограничения эти и подавили во мне все безрассудство, я стал излишне рассудительным, но отнюдь не счастливым. Когда-то я отказался от бесшабашных внезапных порывов, предпочтя им запланированную скуку и целомудрие, по наивности надеясь именно в них-то и обрести нечто, напоминающее лучший жребий.
Теперь я уже забыл в какое время это началось – то ли перед защитой диссертации, то ли уже после, – но сначала я перестал чувствовать вкус поцелуя (разумеется, скучного поцелуя моей правильной жены), а потом… потом я перестал чувствовать вкус и самой жизни. Так или иначе, но я перестал замечать молодые весенние побеги, превращающиеся в свежие листья, едва оперившиеся ветви кустов, не обращал внимание на осеннее солнце, по утрам озаряющее мои окна, перестал разглядывать дивные белые женские шеи, и еще очень и очень многое из того, что прежде приводило меня в неописуемый восторг и давало почувствовать себя счастливым взрослым ребенком. Надо ли говорить, что и вино в бокале стало на редкость пресным и безвкусным. Увы! Увы! Но зато я обзавелся обширной психотерапевтической практикой, защитил диссертацию, получил все вытекающие отсюда регалии и звания, стал уважаемо-почитаемым в обществе, с недурными счетами в нескольких банках, бесконечными конференциями, выступлениями, аплодисментами, превосходным тиражом своих собственных книг и т. д. и т. п. Ну и что? Это ли лучший жребий?! Если это действительно прекрасный жребий, и лучше этого уже не будет, то мне необходимо срочно пойти и броситься в реку с ближайшего моста.
И как назло, как назло, ведь нельзя сказать, что мне в жизни не повезло, потому что внешне, при определенном освещении, я похож на символ счастья и беззаботности, великодушия и силы. Ну, что ж – вроде бы и неплохо. Моя жена Лидия – женщина, наделенная умом, с хорошими манерами, правда, несколько увлеченная общественным мнением, но зато с восхитительным лицом и умением тонко чувствовать все и вся. Да и я, надо сказать, тоже человек на редкость чувствительный. Но… Но, это наше общее качество нам никак не помогло ни понять, ни почувствовать, ни уловить друг друга. Однако, на мой взгляд самое неприятное – это то, что мое супружество никак нельзя назвать не удачным.
Когда-то, много лет назад, я женился на прекрасной молодой женщине – женщине-мечте, потому что был увлечен, потому что всецело привязался к ней, и наши первые годы, насквозь пропитанные нежностью, оставили в моей памяти все тогдашние краски. Но и только. Мелодия тех ушедших лет резко отличается от ее сегодняшнего звучания. Те волшебные тона – от ликовавшего ярко-красного до неистово-огненного – теперь совершенно обесцветились, превратились в буднично-унылые, безвкусные, совершенно одинаковые. И, наверное, уже невозможно остановить или замедлить это вечное движение жизни в сторону умирания. Вероятно, это произошло потому, что я никогда не любил свою жену, а был всего лишь увлечен, очарован ею, польщен ее вниманием к своей более чем приглядной, в высшей степени достойной персоне. Кроме того, в то время о любви речь вообще не шла, в то время я ошибочно считал любовь несуществующей химерой, только лишь потому, что она не удостоила меня своим вниманием. Тогда я придавал значение исключительно лучшему жребию. Да и по сей день наше супружество выглядит спокойным и счастливым только с виду. А видимость, как известно, – вещь обманчивая, ибо супруги в этой счастливой иллюзии чувствуют постоянный тоскливый привкус одиночества. Все же иногда наши руки переплетаются, а губы прижимаются к губам, но эти действия зачастую порождаются жалостью к другому, а чаще всего жалостью к себе.
Сейчас мне трудно припомнить, как же это вышло, что я забыл, когда в последний раз от души смеялся какой-нибудь нелепой, примитивной шутке, когда искренне радовался настоящей, текущей минуте, забывался в невесомости собственных мыслей. В какой момент погоня за каким идолом взяла свое? Слишком долго я был убежден в обладании правом на лучший жребий, слишком долго я был уверен, что мое незаконченное строительство собственной судьбы вот-вот превратится в нечто фундаментальное – в роскошный дворец с прекрасной перспективой, идеальными садами и голубым небом. И что из этого вышло? Вышла банальнейшая уродливая глыба, состоящая из амбиций, помноженных на тщеславие, обязанностей и бесконечных долженствований. И эта глыба до недавних пор представлялась мне чем-то утвержденным и окончательным, чем-то не требующим сомнений, в том числе и с точки зрения морали. На деле же моя жизнь закоченела от обыденности и скуки. Оставалась лишь жиденькая надежда – отведать, что же такое любовь, но избыток, и даже переизбыток здравого смысла сводил к нулю эту сущую малость. Так продолжалось до тех пор, пока в кабинет не вошла ОНА… Моя будущая пациентка Лара…
* * *Представив себе Лару, Валевский тут же возблагодарил Бога за это скопище машин, за эту небольшую отсрочку, предоставившую ему возможность отдаться своим мыслям. И мысли эти (несмотря на то что дома его ждала жена, его всегда дома ждала жена) целиком и полностью были поглощены Ларой: ее пленительным формам, гордой посадки головы, необыкновенно трогательным рукам с припухшими венками, слишком живым миндалевидным глазам песочного цвета, таящим в своей глубине странный огонь, каким-то мимолетным чертам и особенностям ее запаха с примесью старомодной сладкой пачули. Во всем ее облике Валевский чувствовал такую притягательную силу, что ему становилось не по себе. С этим трудно примириться, но с появлением Лары в его жизнь стало возвращаться прежнее очарование вещей, начали возрождаться юношеские порывы, почти умерщвленные спокойным семейным счастьем и достижением «лучшего жребия». В этом была какая-то своя особенная правда, неподвластная общепринятым законам логики, несовместимая со здравым смыслом. «Как сладко ум забыть порой, как сладко ум забыть порой», – закрутилась фраза в голове у Валевского.
Лара была старше Дмитрия. К тому же она не была наделена той общепринятой кукольнообразной красотой, которая так уверенно вошла в моду в последнее время. Она была совсем другой. Но, когда она впервые открыла дверь его кабинета, самоуверенный Валевский почему-то почувствовал некоторое замешательство в сочетании с легкой внутренней неуверенностью, чего за ним прежде никогда не водилось. Тогда он буквально одернул себя за рукав, но исключать возможность целомудренного романа почему-то не стал. И, возможно, это было его первой грубой, нелепой ошибкой, ибо на такие внутренние порывы каждый уважающий себя мозгоправ, добросовестно исполняющий служебные обязанности, должен мгновенно и хладнокровно, даже против собственной воли, надевать узду. Но он почему-то этого не сделал. Вероятно, он счел возможным поддаться этой маленькой, ни к чему не обязывающей, слабости…
Теперь машин стало меньше, быстрее замелькали площади и мосты, улицы и переулки, запыленные душным угарным газом летнего города. Духота лихорадочно витала между домов, как это обычно бывает перед грозой, нарушая привычную жизнь северной столицы. Возможно, именно из-за духоты Валевский и выглядел крайне взволнованным и усталым. С минуту он стоял, не трогаясь с места, раздумывая, что ему делать. В таком виде ему не хотелось без нужды показываться жене. Рассудив здраво, он решил повременить пока с возвращением в семейное гнездо, а заодно забыть свою благодетельную привычку и не призывать на помощь мораль, чтобы образумиться. Валевский решил встретиться со старым другом детства, возможно, слегка попировать в прохладном пабе, чтобы, так сказать, развеяться, снять тяжкое бремя, лежащее у него на сердце. Не исключено, что ему просто захотелось отбросить в сторону напряжение, а заодно и ум, появилось желание, пусть и ненадолго, но почувствовать себя свободным и беспечным прожигателем жизни, в точности так, как это было когда-то в юности, в которой не донимали память и чувство вины. Как только он принял решение встретиться со Стасом, тут же испытал заметное облегчение. «Как сладко ум забыть порой… как сладко ум забыть порой…» – все активнее звучала эта навязчивая мысль в его голове.
* * *Журналист средний руки Стас Корчак, по паспорту русский, а по крови польский еврей, вот уже пятнадцать минут сидел в привычной забегаловке, именуемой пабом, покуривая и предупредительно-вежливо посматривая то на часы, то на вращающиеся двери из дорогого дерева и стекла, то на два стакана с виски. Он ждал Валевского.
Стас был приземистым, невысокого роста, но плотного, объемного телосложения. Коренастую фигуру его тесно облегала серая текстильная куртка, надетая поверх белой хлопковой рубашки, выглядывающей наружу манжетами и воротничком. А прямо на воротничке, ввиду отсутствия шеи, сидела огромная косматая голова с рыжеволосой разросшейся шевелюрой и такой же бородой. Лицо Стас имел одухотворенное и даже довольно симпатичное, если бы не нос, изрытый ямками. Как-то особенно не задалась переносица, она слишком уж выпирала, правда, у мужчин его национальности в этом-то и состоит известное изящество.
Через некоторое время пустого ожидания, Стас с силой вдавил в пепельницу дымящуюся сигарету, потер короткими пальцами обветренное лицо с облупившимся от летнего солнца неудачным носом, поправил растрепанную густо разросшуюся бороду, а непослушные огненно-рыжие волосы на голове, наоборот, взъерошил, пытаясь таким образом прикрыть свои уши, из которых выбивались пучки такой же огненно-рыжей поросли, от которой, по-хорошему, давно бы полагалось избавиться, да вот только все руки не доходили. После всех этих вынужденных приготовлений, если не сказать прихорашиваний, вызванных предстоящей встречей со старым товарищем, Стас уселся поудобнее и, наконец, сложил расслабленные ладони чашечкой на кругленьком животе.
– Какие люди. Как дела, дяденька[1]? – расплываясь в широкой белозубой улыбке, спросил Стас подошедшего к нему слегка задумчивого Валевского.
– Здорово! Какие дела, краснобай ты наш, какие? Нет никаких дел, – отозвался тот после церемонного мужского рукопожатия. – Как твоя печень?
– Печень? Что печень? Знаешь, приятель, мы с печенью уже несколько месяцев исподтишка за тобой наблюдаем, и лишь прирожденная деликатность удерживает нас от слишком откровенных вопросов.
– Что такое? – усаживаясь за стол, пристально изучая два стакана с виски и потирая руки от предвкушения, спросил Валевский.
– Колись, ты чего такой загадочный? Зачем звал?
– Тебе приспичило выслушать мою мрачную исповедь, что ли? Ты ж вроде журналист, а не аналитик, прости господи, – отозвался Дмитрий, сделав первый небольшой глоток виски и блаженно закатив глаза.
– Я так понимаю дома дела не клеятся? Или где?
– Много будешь знать, скоро состаришься, так что отвали! Не обо всем на свете надо говорить, – Валевский пытался выглядеть как можно беззаботнее, понимая, что не готов даже с другом обсуждать свою жизнь, поскольку не привык к публичным саморазоблачениям, даже если публикой был старый товарищ.
– Ой-ой-ой! Так ты и не говори обо всем на свете. Я и не прошу тебя обо всем на свете. Я уверен, что твой психоаналитический извращенный ум обязательно подскажет тебе пару-тройку искусных фраз, чтобы выразить то, что мне знать положено, и умолчать о том, чего мне знать не положено. А?
– А с чего ты вообще решил, что тебе что-то положено знать?
– Интуиция, дяденька, интуиция, – проще говоря, нюх.
– Ладно, мужайся, ты сам этого хотел! Слухай сюды: я, Дмитрий Валевский, будучи в трезвом уме и здравой памяти, хочу уйти от жены к другой женщине.
– Это ты говоришь?
– Это я говорю, а что?
– Мне показалось, что это говоришь не ты. Это говорит твоими устами какой-то поселившийся в твоей башке бесовский дух. Что за ребячество? Нехорошо так распускаться.
– Нет, увы, должен констатировать: это говорю я. Слухай дальше: у меня хорошая жена, но отвратительные отношения.
– Разве при хорошей жене могут быть плохие отношения? – только сейчас Стас заметил, что Валевский плохо выглядит, будто что-то в нем надорвалось или даже сломалось.
– Ты плохо слушаешь, золотце. Я сказал, не «плохие отношения», а «отвратительные отношения». Это не одно и то же, – более серьезно поправил Валевский, думая о том, как же он устал любоваться собственным благопристойным образом, как же ему до чертиков надоел этот самый образ. Ведь именно этот безукоризненный образ и заставил принести себя в жертву образцовой семье: скучным семейным ужинам, скучным ночам, скучным поездкам в отпуск, скучным походам в театр, скучным домашним разговорам – словом, семейной рутине.
– Почему отвратительные?
– Почему, почему? Потому что, мне кажется, я люблю другую женщину, – сказал он резче, чем хотел. Виски дивно заиграло, забурлило, заплескалось и в голове, и в теле Дмитрия, и он счел возможным продолжить этот, казалось бы, невозможный, немужской разговор.
– Любишь, ну и люби себе на здоровье. Это ж отлично, дяденька. А чего страдать-то? Только удовольствие себе портить.
– Так я ж в тупике, Стас.
– А ты примени свои познания в психологии, вправь сам себе мозги, глядишь поможет. Ты ж у нас голова!
Услышав слово «психология», Дмитрий почему-то с откровенной гадливостью поморщился и снова отхлебнул теперь уже большой глоток виски.
– Как сладко ум забыть порой… – он сказал это вслух, неожиданно для самого себя, хотя в последнее время и так казался самому себе слабоумным.
– Я тебя не совсем понимаю, – дружелюбно отозвался Стас.
– Конечно, не понимаешь, как ты можешь меня понять? Просто мы с тобой слишком разные.
– Постой, постой. То есть как это разные? Ты прожил жизнь без любви, ну и я прожил жизнь без любви. Ты чувствуешь себя несчастным, и я тоже чувствую себя несчастным. Так?
– Так.
– В чем же здесь разница? Не люблю неясностей.
– А разница в том, золотце, что ты запрещаешь себе любить, но позволяешь половую, прямо-таки матросскую, неразборчивость в связях. А моя половая жизнь, наоборот, слишком упорядочена, никаких спонтанных случаев, в сравнении с другими, я позволяю себе любовь, примерно, как священник. Правда, мы оба испытываем мучения, глядя на счастливых влюбленных людей. Так? Только не говори, что это не так. Я не поверю.
– Ну, про матросскую ты, конечно, загнул… чего уж там… я уж и сам-то ничего такого не припомню… Слышь, Димон, а может ты перестанешь изображать евангельскую простоту, и мы с тобой гульнем как следует? А? Так сказать, расслабим бренную плоть. Ты посмотри, сколько вокруг нас выросло гладеньких, хорошо откормленных, но дурно воспитанных красоток. Это же настоящий рай для самца. Мы чудесно проведем время, дяденька.
– Черт возьми, Стас, ты переходишь все границы цинизма. Прививать мне вкус к подобного рода досугу уже бесперспективно. Меня не увлекают современные полуистеричные полупринцессы-полупрачки, я же сказал, что люблю другую женщину, понимаешь? Чего таращишься как бобик на колбасу? Наливай! – Валевский сейчас остро почувствовал, что просто одержим этой самой другой женщиной, и ему вовсе не хотелось, чтобы эта одержимость покинула его, скорее наоборот, он жаждал, чтобы она, напротив, пустила в нем глубокие корни.
– Господи, Валевский, как же все запущено-то. Ну и кто она, эта твоя любовь?
– Это моя пациентка, – буднично признался Валевский, точно крутить романы с пациентками в его сфере деятельности считалось само собой разумеющимся. – Только молчи, ничего не говори, прошу тебя! Она замужем, и к тому же старше меня почти на пять лет.
– Час от часу не легче, Димон, твоя пациентка?! – Стас внимательно посмотрел на друга, но восторга с восхищением в этом взгляде отнюдь не наблюдалось, а просматривалось нечто похожее на банальное человеческое сострадание.
– Да, Стас, моя пациентка, – утвердительно кивнул Валевский.
– Стоп, стоп, а как же…
– Послушай, Стас, только не изображай из себя комитет по этике. Я, по всей видимости, ужасный трус, и трус потому, что мне всю жизнь недоставало храбрости внять голосу рассудка, давно и напрасно твердившего мне, что я глубоко несчастен в своей «счастливой» жизни. Черт бы ее побрал, эту самую счастливую жизнь! – прикрикнул Валевский неизвестно на кого. – А эта женщина пришла и перевернула все вверх дном, сломала все стереотипы. То, что я испытываю, во сто крат острее всего того, что мне довелось испытать прежде. И я за это ей благодарен, и мне осточертело быть унылым блюстителем профессиональных и этических норм. Не хочу я сидеть на этической диете. Все к черту! Наливай!
Стас решил оставить эту откровенность подвыпившего товарища без внимания и промолчать. В принципе, он благосклонно относился к любого рода сумасбродству как мужскому, так и женскому, но влечение к стареющей замужней женщине и к тому же пациентке – это, пожалуй, перебор, особенно для такого сухаря, коим безусловно всегда считался Дмитрий Валевский. «С другой стороны, – трезво рассуждал про себя Стас Корчак, – если эта „пенсионерка“ – предел его мечтаний, венец его амбиций, то почему бы и нет? В конце концов, пути творца неисповедимы, не так ли, господи?»
– Вся моя прежняя счастливая жизнь вместе с моим удачным браком летит ко всем чертям, – разошелся Валевский.
– Валевский, извини, но это не кошерно. И если некая дама расшевелила твою невозмутимость, то это еще ничего не значит, поверь. Как говорится: «О делах подобных не размышляй, не то сойдешь с ума»[2].
– А ты, что же это, не слишком мудрый Мерлин, пытаешься меня соблазнить своим недюжинным интеллектом, что ли? Так я ж вроде не в твоем вкусе?
– Прости, дяденька, прости, сорвалось по привычке.
– Я много видал-перевидал на своей работе, ты же знаешь, но я никогда не утруждал себя поиском любви. Особенно на работе. Но это женщина совсем другая, она особенная. Она как будто для меня. Понимаешь?
– Охолони, старик, охолони слегка. Что ты, в самом деле? Ты много лет упорно пытаешься понять человеческую природу, и ни черта не смыслишь в простых житейских вещах?!
– А ну-ка, просвети меня, умник.
– Ладно, учись, Димон, пока я добрый. Я не имею ни малейшего представления о теории, но с практикой хорошо знаком, – проговорил Стас, делая знак официанту.
– Тоже мне педагог.
– Ага, именно. Слухай сюды. Женщины – это как азартная карточная игра, со строго установленными правилами. Сечешь? Никому ведь не придет в голову возмущаться этими правилами. Правда? Главное – их знать, уметь блефовать, распознавать блеф другого, владеть собственными эмоциями, и тогда можно неплохо провести время, и даже с некоторой пользой для себя. Ты можешь верить или не верить тому, что они говорят, – неважно, ты, главное, не возражай. Представь себе, что играешь в покер. Там ведь ты не возражаешь? А, Димон?
– Как думаешь, Стас, твое красноречие вперемежку с едкими причудами продиктованы журналистской закалкой или четвертой порцией вискаря?
– Я бы попросил, – возмутился Стас, – я бы попросил вас, Дмитрий Михайлович, более уважительно отзываться об этой древнейшей науке, не побоюсь этого слова, уходящей своими корнями в исторические, политические, культуролог…
– Але, прекращай. Не до того… Ты мне действуешь на нервы.
– Прошу прощения, сбился с рельс, не знаю, куды бечь. О чем это я? Ах да, о женщинах. Итак, о, женщины! Слушай, Валевский, с женщинами, так же как и с политиками, главное – что? Главное – не возражать и не бросаться в пошлые крайности. Не начинать, не приведи бог, что-то им объяснять, они же считают, что все знают и без нас. Усек? В политике, например, не прощается инакомыслие, сомнение, – тебе простят любую любовную интрижку, черт с ней, с интрижкой, но не простят расхождение во взглядах. Женщина же, напротив, никогда не забудет любовный пыл, предназначенный для другой, но ей нет никакого дела до твоих политических воззрений. Понял?
– Не особо, – Стаса в его разглагольствованиях куда-то занесло. Дмитрий, не возражая, просто пропускал все эти напыщенные тирады мимо ушей.
– Вообще говоря, многие женщины считают своим долгом не только содрать с тебя кожу живьем, но и заставить тебя же за это благодарить.
– Да? Не замечал.
– Кто сказал, что наша жизнь – игра? – продолжал Стас.
– Откуда я знаю, я не помню, это ведь по твоей части, – Валевский откинулся на спинку стула и посмотрел куда-то в сторону.
– Здрасьте вам, а я-то считал тебя энергичным, все поспевающим всезнайкой-интеллектуалом. А ты!?
– Иди ты со своими выводами! И вообще, переизбыток энергии не всегда идет с интеллектом рука об руку, а в моем случае – как-то особенно.
– Если наша жизнь – игра, то нужно знать и соблюдать правила и не выдумывать свои. В игре, Димон, следует вести себя умно, только и всего. И держать свою правду при себе. Давай еще по рюмашке? А?
– Стас, ты никогда не думал о смене профессии? Ты бы своей болтовней украсил любой политический олимп и от женщин бы не знал отбоя. Женщины любят мужиков-политиков, говорят, что власть притягательна. Ты бы как сыр в масле катался.
Валевский раскраснелся, расстегнул ворот рубашки и ослабил галстук.
– Э нет, дружище, нет, ты мне льстишь. Куды там! Для политика я недостаточно красноречив, а для прекрасного пола рожей не вышел. Не то что ты! Эти прелести жизни мне недоступны. Остается что? Остается вино да собственное сумасбродство, слетающее по ночам с кончика пера на бумагу, или нет, теперь уже с клавиатуры на экран. А потом… а потом, с наступлением утра, сухость во рту, хворь и полнейшее отвращение к собственному творению, – закончил Стас на минорной ноте и сам тут же загрустил.
– Ты, Стас, хоть и умный парень, ничего не скажешь, но моего положения это никак не облегчает.
– Могу дать бесплатный совет. Поменьше рассуждай на любовную тему, Валевский, а то все испортишь. Желание, замутненное рассудком, да еще и с примесью рассуждений, – вещь на редкость пресная, я бы даже сказал, безвкусная. Так что, отбрось-ка ты куда подальше свой разум, а то обещание счастья, так и останется для тебя вечным обещанием. Побольше дурости, Валевский, побольше дурости, мой друг! И помни, сказка про Иванушку-Дурачка – это, как-никак, наш любимый национальный миф.