– Же ву-зем… же-ву-зем… же-ву-зем… Матрона Мартыновна открывала глаза и видела себя окруженной со всех сторон съехавшимися партами. А Биндюг вставал и трогательно, галантно басил:
– Вы уж нас пардон, Матрона Мартыновна! Не серчайте на своих малявок… Гы!.. Зачеркните в журнальчике, а то не выпустим…
Матрона таяла, зачеркивала.
Класс отбивал торжественную дробь на партах. «Камчатка» играла отбой. Парты отступали.
Вскоре нам надоело каждый раз объясняться в любви нашей «франзели», и мы вместо «же-ву-зем» стали говорить «Новоузенск». Же-ву-зем и Новоузенск – очень похоже. Если хором говорить, отличить нельзя. И бедная Матрона продолжала воображать, что мы хором любим ее, в то время как мы повторяли название близлежащего города.
Кончилось это, однако, плачевно. Вслед за партами лихорадка туризма объяла и другие вещи. Так, однажды поехал по коридору большой шкаф, из учительской уехали калоши Цап-Царапыча. Когда же раз перед уроком, встав на дыбы, помчалась кафедра, под которой сидел Биндюг с приятелем, тогда в дело столоверчения вмешался дух директора, и герои попали в кондуит. Класс же весь сидел два часа без обеда.
Царский день
С утра в окно виден трепыхающийся, слоенный белым, синим и красным флаг.
На календаре – красные буквы:
«Тезоименитство его величества…» У церкви Петра и Павла – колокол с трещиной:
«Ан-дрон!.. Ан-дрон!.. Ан-дрон!..Ти-ли-лик-нем помаленьку…Тилиликнем помаленьку…»К одиннадцати – в гимназию. Молебен.
В коридоре парами стоят классы. Жесткие, с серебряными краями воротники мундиров врезаются в шею. Тишина. Ладан. Духота. Батюшка, тот самый, который на уроках Закона Божьего бьет гимназистов корешком Евангелия по голове, приговаривая: «Стой столбом, балда», в нарядной ризе гнусавит очень торжественно. Поет хор. Суетится маленький волосатый регент.
Два часа навытяжку. Классы стоят не шелохнувшись. Чешется нос. Нельзя почесать. Руки по швам. Тишина. Жара. Душно…
– Многая лета! Мно-огая ле-ета!..
– Николай Ильич… Боженов рвать хочет…
– Т-с-с… Тихо! Я ему вырву!..
– Многая ле-е-ета-а…
– Николай Ильич… он, ей-богу, не сдержит… Он уже тошнит…
– Т-с-с!
Тишина. Духота. Нос чешется. Дисциплина. Руки по швам. Второй час на исходе.
– Бо-о-же, царя храни!
Директор выходит вперед и, словно из детского пистолета, коротко стреляет:
– Ура!
– Уррра-а-а-а-а-а!!!!
Коридор сотрясается. Директор еще раз:
– Ура!
– Уррррааааа!!!
Еще раз… Эх, раз, еще раз!..
– Ура-а!
– А-а-а-а-а…ыак…
– Николай Ильич, Боженов уже блюет на пол…
– …Боже, царя храни…
Боженова уносят. Обморок. Молебен окончен. Можно почесать нос, на один крючок расстегнуть ворот.
«Наука умеет много гитик»
Уже давно Аннушка сообщила нам, что «наука умеет много гитик». Такова была секретная формула одного карточного фокуса. Карты раскладывались парами по одинаковым буквам, и загаданная пара легко находилась. Отсюда следовало, что наука действительно была всесильна и умела много… этого самого… гитик… Что такое «гитик», никто не знал. Мы искали объяснений в энциклопедическом словаре, но там после наемной турецкой кавалерии «гитас» следовало сразу «Гито» – убийца американского президента Гарфильда. А гитика между ними не было.
Затем о значении науки я услышал в гимназии. Но могущество науки здесь не доказывалось так наглядно, как в Аннушкином фокусе. С кафедры низвергалась и запорашивала наши головы наука, сухая и непереваримая, как опилки. О гитике никто из учителей также не смог сообщить что-нибудь определенное. Второгодники посоветовали обратиться за разъяснением к латинисту.
– От кого ты слыхал это слово? – спросил в затруднении самолюбивый латинист.
И второгодники затихли, предвкушая.
– От нашей кухарки, – ответил я при шумном ликовании класса.
– Иди в угол и стой до звонка, – перебил меня вспыхнувший латинист. – В программе гимназии, слава богу, не предусмотрено изучение дуршлагов и конфорок… Болван! Заткни фонтан!
И я заткнул фонтан. Я понял, что гимназическая наука не предназначена для удовлетворения наших, как тогда говорили, духовных запросов.
В поисках истины я опять ушел бродить по вольным просторам Швамбрании. Знаменитый герой задачников, скромно именуемый «Некто», этот самый Некто, купивший 25 3/4 аршина сукна по 3 рубля за аршин и продавший по 5 рублей, терпел из-за Швамбрании большие убытки. Путешественники, выехавшие из пунктов А и Б навстречу друг другу, никак не могли встретиться, ибо плутали по Швамбрании. Но население Швамбрании в лице Оськи радостно приветствовало мое возвращение.
Место на глобусе
Вернувшись на материк Большого Зуба, я принялся за реформы. Прежде всего надо было утвердить Швамбранию в каком-нибудь определенном месте на земном шаре. Мы подыскали ей местечко в Южном полушарии, на пустынном океане. Таким образом, когда у нас была зима, в Швамбрании было лето, а ведь играть интересно только в то, чего сейчас нет.
Теперь Швамбрания крепко осела на глобусе. Материк Большого Зуба лежал в Тихом океане, на восток от Австралии, поглотив часть островов Океании. Северные границы швамбранского материка, доходя до экватора, цвели тропическим изобилием, южные границы леденели от близкого соседства Антарктики.
Потом я вытряхнул на швамбранскую почву содержание всех прочитанных книг. Оська, силясь не отставать от меня, заучивал новые для него слова и нещадно их путал. Ежедневно, как только я приходил из гимназии, Оська отзывал меня в сторону и шептал:
– Большие новости! Джек поехал на Курагу охотиться на шоколадов… а сто диких балканов как накинутся на него и ну убивать! А тут еще из изверга Терракоты начал дым валить, огонь. Хорошо, что его верный Сара-Бернар спас – как залает…
И я должен был догадываться, что у Оськи в голове спутались курага и Никарагуа, Балканы и каннибалы, шоколад и кашалот; артистку Сару Бернар он перепутал с породой собак сенбернар… А извергом он называет вулкан за то, что тот извергается.
Происхождение негодяев
Мы росли. В моем почерке буквы уже взялись за руки. Строчки, как солдаты, равнялись направо. А повзрослев, мы убедились, что в мире мало симметрии и нет абсолютно прямых линий, совсем круглых кругов, совершенно плоских плоскостей. Природе, оказалось, свойственны противоречия, шероховатость, извилистость. Эта корявость мира произошла от вечной борьбы, царящей в природе. Сложные очертания материков также являли след этой борьбы. Море вгрызалось в землю. Суша запускала пальцы в голубую шевелюру моря.
Необходимо было пересмотреть границы нашей Швамбрании. Так появилась новая карта.
Но тут мы заметили, что борьба лежит не только в основе географии. Какая-то борьба правила всей жизнью, гудела в трюме истории и двигала ее. Без нее даже наша Швамбрания оказывалась скучной и безжизненной. Игра становилась стоячей, как вода в болоте. Мы не знали еще тогда, какая борьба движет историю. В нашей уютной квартире мы не могли познакомиться с великой, всепроникающей борьбой за существование. И мы тогда решили, что все это – войны, перевороты и т. д. – просто борьба хорошего с плохим. Вот и все. И чтобы швамбранская игра развивалась, пришлось поселить в Швамбрании нескольких негодяев.
Самым главным негодяем Швамбрании был кровожадный граф Уродонал Шателена. В то время во всех журналах рекламировался «Уродонал Шателена», модное лекарство от камней в почках и печени. На объявлениях уродонала обычно рисовался человек, которого терзали ужасные боли. Боли изображались в виде клещей, стиснувших тело несчастного. Или же изображался человек с платяной щеткой. Этой щеткой он чистил огромную человеческую почку. Все это мы решили считать преступлениями кровожадного графа.
Верхний этаж мира
Крыши домов хотя и принадлежали действительному миру, но были высоко приподняты над скучной землей и не подчинялись ее законам. Крыши были оккупированы швамбранами. По их крутым скатам и карнизам, по острым конькам, через чердаки и брандмауэры я совершал далекие головокружительные путешествия. Перелезая с крыши на крышу, можно было, не касаясь земли, обойти весь квартал. А потом хорошо было к вечеру смотреть на небо, лежа на остывающем железе между трубой и шестом скворечника. Близкое небо плыло над головой, и крыша плыла против облачного течения. На мачте насвистывал вахтенный скворец. День, как большой корабль, подваливал к вечеру. День поднимал красные весла заката и бросал во двор тени, когтистые, как якоря.
Но хождение по крышам строго запрещалось. Дворник Филиппыч с метлой охранял надземные края. Он был бдителен и неумолим.
Хозяева чужих дворов, увидев меня громыхающим по их крышам, кричали: «Довольно бессовестно докторовым детям по крышам галашничать!», хотя я не понимал, почему, собственно, дети врачей рождены ползать лишь по земле! Но это проклятое «докторовы дети» вечно преследовало нас и обязывало к благовоспитанности.
Однажды Филиппыч выследил меня. Он гнался за мной, громыхая по железу. На соседнем дворе, куда я хотел спрыгнуть, спустили с цепи грозного барбоса. На другом дворе стоял хозяин в розовых кальсонах и жилетке. Он гарантировал со своей стороны «проборцию и ушедрание»… Но тут я заметил у соседнего брандмауэра лестницу. Я показал Филиппычу язык и спасся на третий двор.
Лапта в сирени
Дворик, куда я попал, был весь в деревцах. Деревья взбили лиловую пену сирени и маялись ее изобилием. Садик цвел тучно и щедро.
За своей спиной я услышал легкий топот. Из садика выбежала веселая девочка с длинной золотой косой, со скакалкой в руках. Она принялась внимательно разглядывать меня. Я стал задом отходить к калитке.
– Мальчик, отчего вы торопитесь? – спросила девочка.
– От дворника, – сказал я.
У девочки были черные прыгающие меткие глаза, похожие на литые мячи, которыми мы играли в лапту.
Я чувствовал, что мне не «отпастись». Но бежать было нельзя. Та же лапта учила: один на один – не нарываться.
– Вы дворников боитесь? – спросила она.
– Неохота связываться, – сказал я басом, – а так я чихал на них левой ноздрей через правое плечо.
И я засунул руки в карманы. Девочка посмотрела на меня с уважением.
– Как это – через плечо? – спросила она.
Я показал. Немного помолчали. Потом девочка спросила:
– А вы в каком классе?
– В первом, – сказал я.
– И я в первом, – обрадовалась девочка. – А у вас классный господин строгий?
– У нас вовсе наставник, а не господин.
– А у нас дама, – сказала девочка. – Злющая – ужас!
Опять немного помолчали.
– А у нас, – сказала девочка, – одна ученица умеет ушами двигать. Ей завидуют все.
– Это что! – сказал я. – А вот в нашем классе есть один – до потолка плюет… Эх, и здоровый! Одной левой всех борет. А кулаком может прямо парту сломать… Только ему не позволяют. А то он, честное слово, сломал бы.
Опять молчание. На соседнем дворе захлюпала шарманка. Я в поисках темы для разговора оглядывал двор. Дом плыл в небе. Большой змей с мочальным хвостом замотался над крышей. Он козырнул, выправился и солидно задрынчал.
– А у меня пряжка никогда не пожелтеет, – сказал я неожиданно, – потому что никелированная… Можете, пожалуйста, потрогать…
И я снял пояс. Девочка с вежливым интересом пощупала пряжку. Я расхрабрился, снял фуражку и показал, что на внутренней стороне козырька химическим карандашом написаны мои имя и фамилия, чтобы не пропала. Девочка прочла.
– А меня Тая зовут, по-настоящему – Таисия Опилова, – сказала она. – А вас Леня, да?
– Леля, – ответил я. – Разрешите… очень приятно познакомиться…
– Леля? Это женское имя! – насмешливо протянула Тая.
– Если б женского рода, то с мягким знаком было бы, – убежденно заявил я. Так состоялось знакомство.
Первая швамбранка
Теперь я, вольный сын Швамбрании, каждый день спускался с крыши в сиреневую долину, и Тае Опиловой суждено было стать швамбранской Евой. Оська был против. Он кричал, что ни за какие пирожные не примет играть девчонку. Действительно, до сих пор в Швамбрании девочки не водились. Я же доказывал Оське, что во всех порядочных книгах красавиц похищают и спасают, и в Швамбрании теперь тоже будут похищать и спасать. Кроме того, я приготовил для первой швамбранки замечательное имя: герцогиня Каскара Саграда, дочь герцога Каскара Барбе. Даже в журнале «Нива», с обложки которого я взял это имя, было, помнится, написано, что это звучит «легко и нежно». Оська принужден был согласиться, и я начал понемножку посвящать Каскару, то есть Таю, в дела Швамбрании. Она сначала ничего не понимала, но потом стала немного разбираться в истории и географии материка Большого Зуба. Она обещала строго хранить тайну.
Окончательно я покорил Таю, когда, нацепив бумажные эполеты, заявил, что иду на войну с Пилигвинией и привезу ей трофей.
На другой день я вернулся из пилигвинской кампании. Я скакал по крыше с трофеями в руках. Трофеи составляли два сливочных пирожных. Ей и мне. От моего пирожного уголок отъел Оська.
Я спрыгнул со стены и остолбенел. Рядом с Таей гулял по садику незнакомый мальчишка в форме воспитанника военного кадетского корпуса. Он был гораздо старше и выше меня. У него были настоящие погоны, настоящий штык, и вообще он зазнавался.
– А! – воскликнул он, увидя меня. – Это и есть ваш шваброман?
И я понял, что Тая все рассказала ему…
– Послушайте, – развязно продолжал кадет, – вы, штатский юноша… Вам не стыдно называть барышню такими неприличными названиями?!!! Вы знаете, что такое Каскара Саграда?.. Это пилюли от запора, извините за выражение. Эх вы, шпак несчастный!.. Сразу видно – докторский сынок…
Это напоминание взорвало меня.
– Кадет, на палочку надет! – крикнул я и полез на крышу.
Половинкой пирожного я запустил в кадета. Полтора пирожных я съел сам.
Потом я лег на крышу и стал переживать. Надо мной насвистывал вахтенный скворец. Одинокий и гордый, я плыл в Швамбранию, и день, как корабль, подплывал к вечеру. Закат поднял красные весла, и во двор упали тени, когтистые, как якоря.
– К черту! – сказал я.
Но это относилось не к Швамбрании.
Дух времени
Театр военных действий
В доме идет бой. Брат идет на брата. Дислокация, то есть расположение враждующих сторон, такова: Швамбрания – в папином кабинете, Пилигвиния – в столовой. Гостиная отведена под «войну». В темной прихожей помещается «плен».
Я на правах старшего, разумеется, швамбран. Я наступаю, прикрываясь креслом и зарослью фикусов и рододендронов. Братишка Ося окопался за пилигвинским порогом столовой. Он кричит:
– Бум! Пу!.. Пу!.. Леля!.. Я же тебя вижу, уже два раза убил… А ты все ползешь. Давай сделаем «чур, не игры»!
– Не «чур не игры», а перемирие! – сердито поправил я. – И потом, ты меня не убил до смерти, а только контузил навылет.
В прихожей, то бишь в «плену», томится Клавдюшка с соседнего двора. Она приглашена в игру специально на роль пленной и по очереди считается то швамбранской, то пилигвинской сестрой милосердия.
– Меня будут скоро свободить с плену? – робко спрашивает Клавдюшка, которой начинает докучать бездельное сидение в потемках.
– Потерпишь! – отвечаю я неумолимо. – Под давлением превосходных сил противника наши доблестные войска в полном порядке отступили на заранее приготовленные позиции.
Это выражение я заимствовал из газет. Ежедневные сообщения с фронта пестрят красивыми и туманными словами, которые прикрывают разные военные неприятности, потери, поражения, бегство армий, и называется все это звучно и празднично: «Театр военных действий».
На парадных картинках в «Ниве» франтоватые войска церемонно отбывают живописную войну. На крутых генеральских плечах разметались позолоченные папильотки эполет, и на мундирах дышат созвездия наград. На календарях, папиросных коробках, открытках, на бонбоньерках храбрый казак Кузьма Крючков бесконечно варьирует свой подвиг. Выпустив чуб из-под сбитой набекрень фуражки, он расправляется с разъездом, с эскадроном, с целой армией немцев… На гимназических молебнах провозглашают многая лета христолюбивому воинству. Мы, гимназисты, обвязанные трехцветными шарфами, продаем по улицам флажки союзников. В кружках, в тех самых, что остались от «белой ромашки», бренчат дарственные медяки. Мы с гордостью козыряем стройным офицерам.
Мир полон войны. «Ах, громче, музыка, играй победу! Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит…» Воззвания, манифесты… «На подлинном собственной рукой его императорского величества начертано: “Николай”»… Война, большая, красивая, торжественная, занимает наши мысли, разговоры, сны и игры. Мы играем только в войну.
…Перемирие кончилось. Мои войска бьются на подступах к прихожей. На поле брани неожиданно появляется нейтральная Аннушка и требует немедленного освобождения Клавдии из плена: ее ждет на кухне мать.
Объявляется «чур, не игры», то есть перемирие. Мы бежим на кухню. Мать Клавдии, соседская кухарка, женщина с вечно набрякшим лицом, сидит за столом. Серый конверт лежит перед ней. Она здоровается с нами и осторожно берет письмо.
– Клавдюшка, – говорит она, растерянно теребя конверт, – от Петруньки пришло. Попроси уж молодого человека устно прочесть. Как он там жив… Господи…
Я вижу на конверте священный штамп «Из действующей армии». Я почтительно принимаю письмо из руки. Пропасть уважения и восторга скопилась в кончиках пальцев. Письмо оттуда! Письмо с войны!.. «Марш вперед, друзья, в поход, черные гусары!», «На подлинном собственной рукой его величества…» И я читаю вслух радостным голосом:
– «… и еще, дорогая мама Евдокия Константиновна, спешу уведомить вас, что это письмо подписую не собственной рукой, как я будучи сильно раненный в бою, то мине ее в лазарете отрезали до локтя совсем на нет…» Потрясенный, я останавливаюсь… Клавдина мать истошно голосит, припадая сразу растрепавшейся головой к столу.
Желая как-то утешить ее и себя тоже, ибо я чувствую, что репутация войны сильно подмочена близкой кровью, я нерешительно говорю:
– Он, наверное, получит орден… серебряный… Будет георгиевский кавалер…
Кажется, я сморозил основательную глупость?!
Вид на войну из окна
В классе идет нудный урок алгебры. Учитель математики Карлыч болен. Его временно замещает скучнейший акцизный чиновник, скрывающийся от мобилизации, Самлыков Геннадий Алексеевич, прозванный нами Гнедой Алексев.
На площади перед гимназией происходит ученье – строевые занятия солдат 214-го полка. В открытую форточку класса, путая алгебраические формулы, влетают песни и команда:
– «Ах цумба, цумба, цумба, Мадрид и Лиссабон!..»
– Равняйсь! Первой, второй… рассчитайсь!
– «Раскудря-кудря-кудря-ку… раскудрявая моя!»
– Ать-два! Ать-два!.. Левой!.. Шаг равняй…
– «Дружно, ребята, в поход собирайся!..»
– Как стоишь, сатана? Равняйсь! Стой веселей!..
– Здра-жла! Ваш-дит-ство!..
– Вперед коли, назад коли, вперед прикладом бей! Бежи ще раз!.. Арш!..
– Ура-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!!
Из широко разверстых ртов, из натруженных глоток лезет с хрипом, со слюной надсадное «ура». Штыки уходят в чучело. Соломенные жгуты кишками вылезают из распоротого мешочного чрева.
– Кто это там в окно загляделся? Мартыненко, ну-ка, повторите, что я сейчас сказал.
Огромный Мартыненко, по прозвищу Биндюг, отдирает глаза от окна и тяжело вскакивает.
– Ну, что я сейчас объяснил? – пристает Гнедой Алексев. – Не слышал… в окно любовался… Ну, чему равняется квадрат суммы двух катетов?
– Он… это… – бормочет Мартыненко и вдруг подмигивает: – Он равняется направо… Первый, второй, рассчитайся… Плюс ряды сдвоенные…
Класс хохочет.
– Я вам ставлю единицу, лодырь. Марш к стенке!
– Слушаюсь! – рапортует Мартыненко и по-военному застывает у стенки.
Классу совсем весело. Перья поют.
– Мартыненко, убирайтесь вон из класса! – приказывает педагог.
Мартыненко командует сам себе:
– К церемониальному… равнение на кафедру… По коридору… арш!
– Это что за шалопайство! – вскакивает преподаватель. – Я вас запишу в журнал! Будете сидеть после урока!
– Чубарики-чубчики… – доносится в форточку. – Как стоишь, черт? Три часа под ружье… Чубарики-чубчик…
Первое орудие, чхи!
Бац!!! За доской выстрелила печка… Трррах!!! Та-та… Кто-то, зная ненависть Самлыкова к выстрелам, положил в голландку патроны. Учитель, бледнея, вскакивает. По классу ползет вонючий дым. Учитель бежит за доску. По дороге он наступает на невинный комочек бумаги. Класс замирает. Хлоп!!! Комочек с треском взрывается. Педагог отчаянно подпрыгивает. Едва другая его подошва коснулась пола, как под ней происходит новый взрыв. Класс, подавившись немым хохотом, сползает со скамеек под парты. Взбешенный учитель оборачивается к классу, но за партами ни души. Класс безлюден. Мы извиваемся, мы катаемся от хохота под скамейками.
– Дрянь! – кричит в отчаянии учитель. – Всех запишу!!!
И он осторожно, на цыпочках, ступает к кафедре.
Подошвы его дымятся. Он достает с кафедры табакерку – надежное утешение в тяжелые минуты, но в табакерку, которую он перед уроком оставил на минуту на подоконнике в коридоре, нами уже давно всыпан порох и молотый перец.
Гнедой Алексев втягивает взволнованными ноздрями понюшку этой жуткой смеси. Потом он застывает с открытым ртом и вылезающими на лоб глазами. Ужасное, раздражающее ап-чхи сотрясает его.
Класс снова становится обитаемым. Парты ходят от хохота. Мартыненко, подняв руку, командует:
– Второе орудие, пли!
– Гага-аап-чхи!!! – рявкает несчастный Самлыков.
– Третье орудие…
– Чжщхи!.. Ох!
Дверь класса неожиданно растворяется. Мы встаем. Входит директор. Пальба в классе, хохот и орудийный чих педагога привлекли его.
– Что здесь происходит? – холодно спрашивает директор, оглядывая багрового педагога и великопостные рожи вытянувшихся гимназистов.
– Они… Ох!.. Ао!.. – надрывается Гнедой Алексев. – Чжихи!.. Ох!.. Чхищхи!..
Тогда дежурный решается объяснить директору:
– Ювенал Богданыч, они все время икчут и чихают…
– Тебя не спрашивают! – говорит, начиная догадываться, директор. – Скверные мальчишки!.. Геннадий Алексеевич, будьте добры ко мне в кабинет!
Чихая в директорскую спину, Алексев плетется за Стомолицким.
Больше в класс он уже не возвращается.
Мы избавились от Гнедого Алексева.
Классный командир и ротный наставник
– Время пахнет порохом! – говорят взрослые и сокрушенно качают головами.
Запах пороха пропитывает гимназию. Классы огнеопасны. Каждая парта – пороховой склад, арсенал и цейхгауз. Кондуит ежедневно регистрирует:
У ученика IV класса Тальянова Виталия, пытавшегося бежать «на войну», отобран г. надзирателем, при задержании на пристани, револьвер системы «Смит и Вессон» с патронами и краденый чайник, принадлежавший старьевщику и им опознанный. Вызваны родители.
У ученика II класса Щербинина Николая обнаружены в парте: один погон офицерский, темляк от шашки, пакет с порохом, пустая металлическая трубка неизвестного предназначения. Изъяты из ранца: обломок штыка, револьвер «пугач», шпора, кисет солдатский, кокарда, рогатка с резинкой и ручная граната (разряженная). Оставлен после уроков дважды по три часа.
Ученик V класса Маршутин Терентий якобы неумышленно выстрелил в классе на уроке из самодельной пушки, выбив стекло и осквернив воздух. Лишен права посещения занятий в течение недели.
У гимназистов гремящая походка: карманы полны отстрелянных ружейных гильз. Мы собираем их на стрельбище, за кладбищем. Просторный ветер играет на кладбище в «нолики и крестики». Из-за пригорка видны заячьи морды ветряных мельниц. На небольшом плоскогорье скучает военный городок. В его дощатых бараках размещен 214-й пехотный полк. Ветер доносит запах щей, махорки, сапог и иные несказуемые ароматы армейского тыла.
Между нами, воспитанниками Покровской мужской гимназии, и рядовыми 214-го пехотного полка, царит деловая дружба. Через колючие проволочные ограждения военного городка взамен наших бутербродов, огурцов, моченых яблок и всяких иных штатских яств мы получаем желанные предметы армейского обихода: пустые обоймы, пряжки, кокарды, рваные погоны. В особой цене офицерские погоны. За один замаранный смолой погон прапорщика каптенармус Сидор Долбанов получил от меня два бутерброда с ветчиной, кусок шоколада «Гала-Петер» и пять отцовских папирос «Триумф».
– И то продешевил, – сказал при этом Сидор Долбанов. – Так только, по знакомству, значит. Как вы, гимназеры, по моему размышлению, тоже на манер служивые, все одно, как наш брат солдат… и форма, и ученье. Верно я говорю?