Отец с матерью на цыпочках входят в детскую.
Отец садится на постель, обнимает меня и говорит:
– А революция пишется через «е», а не через «и»: ре-волюция. Ты-ы! – И щелкает меня в нос.
В это время просыпается Ося. Он, видно, все время даже во сне думал о сделанном им открытии.
– Мама… – начинает Ося.
– Ты зачем проснулся? Спи.
– Мама, – спрашивает Ося, уже садясь на постели, – мама, а наша кошка – тоже еврей?
«Боже, царя…» передай дальше
Утром Аннушка будит меня и Оську на этот раз так – она поет:
– Вставай, подымайся, рабочий народ… В гимнастию пора!
Рабочий народ (я и Оська) вскакивает. За завтраком я вспоминаю о невыученных латинских местоимениях: хик, хек, хок…
Выходим вместе с Оськой. Тепло. Оттепель. Извозчичьи лошади машут торбами. Оська, как всегда, воображает, что это лошади кивают ему. Ося – очень вежливый мальчик. Он останавливается около каждой лошади и, кивая головой, говорит:
– Лошадка, здравствуйте!
Лошади молчат. Извозчики, которые уже знают Оську, здороваются за них. Одна лошадь пьет из подставленного ведра. Оська спрашивает извозчика:
– Ваша лошадка тоже какао пьет? Да? Бегу, мчусь в гимназию. Они ведь еще не знают. Я ведь первый. Раздевшись, влетаю в класс и, размахивая на ремнях ранцем, ору:
– Ребята! Царя свергнули!!!
– !!!!!!
Цап-Царапыч, которого я не заметил, закашлявшись и краснея, кричит:
– Ты что? С ума сошел? Я с тобой поговорю. Ну, живо! На молитву! В пары.
Но меня окружают, меня толкают, расспрашивают.
Коридор гулко и ритмично шаркает. Классы становятся на молитву.
Директор, сухой, выутюженный и торжественный, как всегда, промерял коридор выутюженными ногами. Зазвякали латунные бляхи. Стихли.
Батюшка, черный, как клякса в чистописании, надел епитрахиль. Молитва началась.
Мы стоим и шепчемся. Неспокойно в маренговых рядах, шепот:
– А в Питере-то революция.
– Это наверху, где Балтийское на карте нарисовано?
– Ну да, здоровый кружок: на немой карте – и то сразу найдешь.
– А там, историк рассказывал, Петр Великий на лошади и домищи больше церкви.
– А как это, интересно, революция?
– Это как в пятом году. Тогда с японцами война была. Народ и студенты по улицам ходили с красными флагами, а казаки и крючки их нагайками. И стреляли.
– Вот собаки, негодяи!
– Эх! Сегодня письменная… Опять пару влепит. Плевать!
– …Иже еси на небеси!
– Вот тебе и царь… Поперли. Так и надо! Зачем войну сделал?
– Тише вы!.. А уроков меньше задавать будут?
– …Во веки веков. Аминь.
– Наследник-то в каком классе учится? Небось, кругом на пятках… Ему чего! Учителя не придираются.
– Ну, теперь ему не того будет. Наловит двоек да колов. Узнает!
– Стоп! Как же генитив плюраль будет?.. Ну ладно. Сдуем.
По рядам пошла записка. Записку эту написал Степка Атлантида. (Потом эта записка вместе с Атлантидой попала в кондуит.) На записке было:
«Не пой “Боже, царя…”. Передай дальше».
– …От Луки святого Евангелия чтение… Робкий веснушчатый третьеклассник прочел, спотыкаясь, притчу. Инспектор подсказывал, глядя в книгу через его плечо. Последняя молитва:
– …Родителям на утешение, церкви и отечеству на пользу.
Сейчас, сейчас! Мы насторожились. «Господствующие классы» прокашлялись. Мм-да!
Маленький длинноволосый регент из Троицкой высморкался торжественно и трубно. На дряблой шее регента извилась похожая на дождевого червя сизо-багровая жила. Нам всегда казалось, что вот-вот она лопнет. Регент левой рукой засовывает цветной платок сзади, в разрез фалд лоснящегося сюртука. Взвивается правая рука с камертоном. Тонкий металлический «зум» расплывается в духоте коридора. Регент поправляет засаленный крахмальный воротничок, выуживает из него тонкую, будто ощипанную шею, сдвигает в козлы бровки и томно, вполголоса дает тон:
– Ля-аа… Ля…а-а…
Мы ждем. Регент вскидывается на цыпочки. Руки его взмахивают подымающе. Дребезжащим, словно палец об оконное стекло, голосом он запевает:
– Боже, царя храни…
Гимназисты молчат. Два-три неуверенных дисканта попробовали подхватить. Сзади Биндюг спокойно сказал, как бы записывая на память:
– Та-а-ак… Дисканты завяли.
А регент неистово машет руками перед молчащим хором. Наканифоленный его голос скрипит кобзой:
– …Сильный… державный, царствуй… И тут мы не в силах сдерживаться больше. Нарастающий смех становится непередыхаемым. Учителя давятся от смеха.
Через секунду весь коридор во власти хохота. Коридор грохочет.
Усмехается инспектор. Трясет животом Цап-Царапыч. Заливаются первоклассники. Ревут великовозрастные. Хихикает сторож Петр.
Ха-ха… Гы-ги… Ох-хо… Хи-хи… Хе-хе-хе… Ах-ха-ха-ха…
Только директор строг и прям, как всегда. Но еще бледнее.
– Тихо! – говорит директор и топает ногой. Под его начищенными штиблетами все будто расплющилось в тишину.
Тогда Митька Ламберг, коновод старшеклассников, восьмиклассник Митька Ламберг тоже кричит:
– Тихо! У меня слабый голос. И запевает «Марсельезу».
«На баррикадах»
Я стоял на парте и ораторствовал. Из-за печки, с «Сахалина», поднялись двое; лабазник Балдин и сын пристава Лизарский. Они всегда держались парой и напоминали пароход с баржей. Впереди широкий, загребающий на ходу руками, низенький Лизарский, за ним, как на буксире, длинный черный Балдин. Лизарский подошел к парте и взял меня за шиворот.
– Ты что тут звонишь? – сказал он и замахнулся. Степка Гавря, по прозвищу Атлантида, подошел к Лизарскому и отпихнул его плечом:
– А ты что лезешь? Монархыст…
– Твое какое дело? Балда, дай ему! Балдин безучастно грыз семечки. Кто-то сзади в восторге запел:
Пароход баржу везет, батюшки!
Баржа семечки грызет, матушки!
Балдин ткнул плечом в грудь Степку. Произошел обычный негромкий разговор:
– А ну, не зарывайсь!
– Я не зарываюсь.
– Ты легче на повороте.
– А ну!..
Наверно, от искр, полетевших из глаз Балдина, вспыхнула драка. В классе нашлись еще «монархисты», и через секунду дрались все. Лишь крик дежурного – «Франзель идет!» – заставил противников разойтись по партам. Было объявлено перемирие до большой перемены.
Большая перемена
Дивный был день. Оттепель. На обсыхающих тротуарах мальчишки уже играли в бабки. И на солнце, как раз против гимназии, чесалась о забор громадная пестрая свинья. Черные пятна расплылись по ней, как чернильные кляксы по белой промокашке. Мы высыпали во двор. Солнца – пропасть. А городовых – ни одного.
– Кто против царя – сюда! – закричал Степка Гавря. – Эй, монархисты! Сколько вас сушеных на фунт идет?
– А кто за царя – дуй к нам! Бей голоштанников!
Это завизжал Лизарский. И сейчас же замелькали снежки.
Началось настоящее сражение. Вскоре мне влепили в глаз таким крепким снежком, что у меня закружилась голова и в глазах заполыхали зеленые и фиолетовые молнии… Но мы уже побеждали. «Монархистов» прижали к воротам.
– Сдавайтесь! – кричали мы им.
Однако они ухитрились вырваться на улицу. Увлекшись, мы вылетели за ними и попали в засаду.
Дело в том, что неподалеку от гимназии помещалось ВНУ – Высшее начальное училище. С «внучками» мы издавна воевали. Они дразнили нас «сизяками» и били при каждом удобном случае. (Надо сказать, что в долгу мы не оставались.) И вот наши «монархисты», изменники, передались на сторону «внучков», которые не знали, из-за чего идет драка, и вместе с ними накинулись на нас.
– Бей сизяков! Гони голубей! – засвистела эта орава, и нас «взяли в работу».
– Стой! – вдруг закричал Степка Атлантида. – Стой!
Все остановились. Степка влез на сугроб, провалился, снова выкарабкался и снял фуражку.
– Ребята, – сказал он, – хватит драться. Повозились – и ладно. Ведь теперь будет… как это, Лелька… тождество?.. Нет… равенство! Всем гуртом, ребята. И войны не будет. Лафа! Мы теперь вместе…
Он помолчал немного, не зная, что сказать. Потом спрыгнул с сугроба и решительно подошел к одному из «внучков».
– Давай пять с плюсом! – сказал он и крепко пожал школьнику руку.
– Ура! – закричал я неожиданно для себя и сам испугался.
Но все закричали «ура» и захохотали. Мы смешались со школьниками.
В это время сердито зазвонил звонок.
Латинское окончание революции
– Тараканиус плывет! – закричал дежурный и кинулся за парту.
Открылась дверь. Гулко встал класс. Из пустоты коридора, внося с собой его тишину, вошел учитель латыни. Сухой и желчный, он зашел на кафедру и закрутил торчком свои тонкие тараканьи усы.
Золотое пенсне, пришпорив переносицу, прогалопировало по классу. Взгляд его остановился на моей распухшей скуле.
– Это что за украшение?
Тонкий палец уперся в меня. Я встал. Безнадежно-унылым голосом ответил:
– Ушибся, Вениамин Витальевич. Упал.
– Упал? Тзк-тэк – с… Бедняжка. Ну-ка, господин революционер, маршируй сюда. Тэк-с! Кррасота! Полюбуйтесь, господа!.. Ну, что сегодня у нас задано?
Я стоял, вытянувшись, перед кафедрой. Я молчал. Тараканиус забарабанил пальцами по пюпитру. Я молчал тоскливо и отчаянно.
– Тэк-с, – сказал Тараканиус. – Не знаешь. Некогда было. Революцию делал. Садись. Единица. Дай дневник.
Класс возмущенно зашептался. Ручка, клюнув чернила, взвилась, как ястреб, над кафедрой, высмотрела сверху в журнале мою фамилию и…
В клетку, как синицу, За четверть в этот год Большую единицу Поставил педагог.
На «Сахалине», за печкой, они, «монархисты», злорадно хихикнули.
Это было уже невыносимо; я громко засопел. Класс демонстративно задвигал ногами. Костяшки пальцев стукнули по крышке кафедры.
– Тихо! Эт-то что такое? Опять в кондуит захотелось? Распустились!
Стало тихо. И тогда я упрямо и сквозь слезы сказал:
– А все-таки царя свергнули…
«Романов Николай, вон из класса!»
Последним уроком в этот день было природоведение. Преподавал его наш самый любимый учитель – веселый длинноусый Никита Павлович Камышов. На его уроках было интересно и весело. Никита Павлович бодро вошел в класс, махнул нам рукой, чтобы мы сели, и, улыбнувшись, сказал:
– Вот, голуби мои, дело-то какое. А? Революция! Здорово!
Мы обрадовались и зашумели:
– Расскажите нам про это… про царя!
– Цыц, голуби! – поднял палец Никита Павлович. – Цыц! Хотя и революция, а тишина должна быть прежде всего. Да-с. А затем, хотя мы с вами и изучаем сейчас однокопытных, однако о царе говорить преждевременно.
Степка Атлантида поднял руку. Все замерли, ожидая шалости.
– Чего тебе, Гавря? – спросил учитель.
– В классе курят, Никита Павлович.
– С каких пор ты это ябедой стал? – удивился Никита Павлович. – Кто смеет курить в классе?
– Царь, – спокойно и нагло заявил Степка.
– Кто, кто?
– Царь курит. Николай Второй.
И действительно. В классе висел портрет царя.
Кто-то, очевидно Степка, сделал во рту царя дырку и вставил туда зажженную папироску.
Царь курил. Мы все расхохотались. Никита Павлович тоже. Вдруг он стал серьезен необычайно и поднял руку. Мы стихли.
– Романов Николай, – воскликнул торжественно учитель, – вон из класса! Царя выставили за дверь.
Степка-агитатор
Двор женской гимназии был отделен от нашего двора высоким забором. В заборе были щели. Сквозь них на переменах передавались записочки гимназисткам. Учителя строго следили за тем, чтобы никто не подходил близко к забору. Но это мало помогало. Общение между дворами поддерживалось из года в год. Однажды расшалившиеся старшеклассники поймали меня на перемене, раскачали и перекинули через забор на женский двор. Девочки окружили меня, готового расплакаться от смущения, и затормошили. Через три минуты начальница гимназии торжественно вводила меня за руку в нашу учительскую. Вид у меня был несколько живописный, как у Кости Гончара, городского дурачка, который любил нацеплять на себя всякую всячину. Из кармана у меня торчали цветы. Губы были в шоколаде. За хлястик засунута яркая бумажка от шоколада «Гала-Петер». В герб вставлено голубиное перышко. На груди болтался бумажный чертик. Одна штанина была кокетливо обвязана внизу розовой лентой с бантиком. Вся гимназия, даже учителя и те чуть не лопнули от смеха.
С тех пор я боялся близко подходить к забору. Поэтому, когда ребята выбрали меня делегатом на женский двор, я вспомнил «Гала-Петер», начальницу, розовый бантик и отказался.
– Зря! – сказал Степка Атлантида. – Зря! Ты вроде у нас самый подходящий для девчонок; вежливый! Ну ладно. Я схожу. Мне что? Надо ж и им все раскумекать.
И Степка полез через забор.
Мы прильнули к щелям.
Гимназистки бегали по двору, играли в латки, визжали и звонко хохотали. Степка спрыгнул с забора. «Ай!» – вскрикнули девочки, на минуту остановились, а потом, как цыплята на зов клушки, сбежались к забору и окружили Степку. Степка отдал честь и представился.
– Атлантида Степан, – сказал он, на минуту отрывая руку от козырька, чтобы утереть нос, – можно и Гавря. А лучше зовите Степкой.
– Через забор лазает, – степенно поджала губы маленькая гимназисточка, по прозвищу Лисичка. – Фулиган!
– Не фулиган, а выборный, – обиделся Степка. – Что? Еще за царя небось? Эх вы, темнота!
И Степан, набрав воздуху, разразился речью, старательно подбирая вежливые слова:
– Девчонки… то есть девочки! Вчера сделалась революция, и царя поперли, то есть спихнули. Мы даже «Боже, царя храни…» на молитве не пели и все за революцию, то есть за свободу. Мы хотим директора тоже свергнуть… Вы как, за свободу или нет?
– А как это – свобода? – спросила Лисичка.
– Это – без царя, без директора, к стенке не ставить и выборных своих выбирать, чтобы были главные, которых слушаться. В общем, лафа, то есть я хотел сказать – здорово! И на Брешке можно будет шляться, то есть гулять.
– Я, кажется, за свободу… – задумчиво протянула Лисичка. – А вы как, девочки?
Гимназистки теперь все были «за свободу».
Заговор
Поздно вечером к нам пришел с черного хода Степка Атлантида и таинственно вызвал меня на кухню. Аннушка вытирала мокрые взвизгивающие стаканы. Степка конспиративно покосился на нее и сообщил:
– Знаешь, учителя хотят попереть Рыбий Глаз, ей-богу, я сам слышал. Историк с Тараканиусом сейчас говорили, а я сзади шел. Мы, говорят, на него в комитет напишем. Честное слово. А ты, слушай, завтра, как выйдем на эту… как ее… манихвестацию, как я махну рукой, и все заорем: «Долой директора!» Ну, смотри только! Ладно? А я побег: мне еще к Лабзе да к Шурке надо. Замаялся. Ну, резервуар!
Совсем уже в дверях он грозно повернулся:
– А если Лизарский опять гундеть будет, так я его на все четыре действия с дробями разделаю. Я не я буду, если не разделаю…
На Брешке
На другой день занятий не было. Обе гимназии, мужская и женская, вышли на городскую демонстрацию. Директор позвонил, что прийти не может: болен, простудился… Кхе-кхе!
На демонстрации все было совершенно необычайно, ново и интересно. Преподаватели здоровались со старшеклассниками за руку, шутили, дружески беседовали. Гремел оркестр клуба приказчиков. Ломающимися рядами, тщетно стараясь попасть в ногу, шел «цвет» города: солидные акцизные чиновники, податной инспектор, железнодорожники, тонконогие телеграфисты, служащие банка и почты.
Фуражки, кокарды, канты, петлички, пуговицы…
В руках у всех были появившиеся откуда-то печатные листочки с «Марсельезой». Чиновники, надев очки, деловито, словно в циркуляр, вглядывались в бумажки и сосредоточенно выводили безрадостными голосами:
…Раздайся, клич мести наро-о-дной…
Вперед, вперед… Вперед, вперед, вперед!
На крыльцо волостного правления, на крыше которого сидела верхом каланча, вышел уже смещенный городской голова. На нем были белые с красными разводами валенки-чесанки и резиновые калоши. Голова, сняв малахай, сказал хрипло и торжественно:
– Хоспода! У Петрограде и усей России рывалюция. Его императорское величество… кровавый деспот… отреклысь от престола. Уся власть – Временному управительству. Хай здравствует! Я кажу ура!
– Ура! – закричала толпа. А Атлантида сейчас же добавил:
– И долой директора!
Но ничего не вышло. Директор не пришел, и план Степки рухнул.
На углу Брешки группа учителей во главе с инспектором оживленно спорила о чем-то. Степка вслушался. Звучал уверенный голос инспектора:
– Комитет думы рассмотрит наше ходатайство сегодня вечером. Полагаю, в благоприятном для нас смысле. И тогда мы покажем господину Стомолицкому на дверь. Пора бездушной казенщины кончилась. Да-с.
Степка помчался к своим. Сразу стало веселей, и инспектор показался таким хорошим и ласковым, будто никогда и не записывал Степку в кондуит.
А народ все шел и шел. Шли празднично одетые рабочие лесопилок, типографии, костемольного, слесари депо, пухлые пекари, широкоспинные грузчики, лодочники, бородатые хлеборобы. Гукало в амбарах эхо барабана. Широкое «ура» раскатывалось по улицам, как розвальни на повороте. Приветливо улыбались гимназистки. Теплый ветер перебирал телеграфные провода аккордами «Марсельезы». И так хорошо, весело и легко дышалось в распахнутой против всех правил шинели!..
Галоши директора
Давно пробило в вестибюле девять, а уроки не начинались. Классы гудели, бурлили. Отдельные голоса булькали в общем гуле и лопались пузырьками. В коридоре ходил Цап-Царапыч и загонял гимназистов в классы. В учительской со стены слепо глядело бельмо невыгоревшего пятна на месте снятого портрета. В накуренном молчании нервно расхаживали педагоги.
Наконец вездесущий Атлантида решил узнать, в чем дело, и отправился в учительскую, будто бы за картой. Не прошло и трех минут, как он, ошарашенный, ворвался в класс, два раза перекувырнулся, вскочил на кафедру, стал на голову и, болтая в воздухе ногами, оглушил нас непередаваемым радостным ревом:
– Робя!!! Комитет попер директора-а-а!!!
Бешеный треск парт. Дикие крики. Невообразимый гвалт. Восторг! Биндюг, шалый от радости, ожесточенно бил соседа «Геометрией» по голове, приговаривая:
– Поперли! Поперли! Поперли! Слышишь? По-перли!
Тогда в конце коридора, по которому тек, выливаясь из классов, веселый шум, раскрылись тяжелые двери, и начищенные ботинки на негнущихся ногах мягко проскрипели в учительскую. Преподаватели встали навстречу директору без обычных приветствий.
Стомолицкий насторожился.
– Э-э, в чем дело, господа?
– А дело, видите ли, в том, Ювенал Богданыч, – мягко заколыхал бородой инспектор, – что вы… Да вот извольте прочесть.
Он аккуратно, как на подпись, подал бумагу. В лицо директору бросилось резкое слово: «Отстранить».
Но директор не хотел сдаваться.
– Э… э… я назначен сюда округом, – сказал он холодно, – и подчиняюсь только ему. Да-с… И я безусловно сообщу в округ об этом безобразии. А сейчас, – он щелкнул крышкой золотых часов, – предлагаю приступить немедленно к занятиям.
– То есть как это так? – вспылил, остервенело теребя галстук, историк Кирилл Михайлович Ухов. – Вы… вы отстранены! Мы на этом настояли, и никаких разговоров тут быть не может… Господа! Что же вы молчите? Ведь это черт знает что!
В дверь перла с молчаливым любопытством толпа гимназистов. Задние жали, наваливались. Передние поневоле втискивались в двери, влезали в учительскую, смущенно оправляя куртки, гладили пояса. Степка Гавря, работая локтями, продрался вперед, впился азартным взглядом в историка и не выдержал:
– Правильно, Кирилл Михайлович! – И, подавшись весь вперед, рванулся к Стомолицкому: – Долой директора!!!
Мертвая тишина. И вдруг словно лавина громом рухнула на учительскую, задавила все и потопила.
– Долой! Вон! До-ло-о-ой!!! Ура!
Охнул коридор. Дрябнули окна. Тронуло зудом стекла. Гимназия ходила вся, дрожала от неистового гула, грохота, рева и сокрушительного топота.
Директор впервые в жизни погнулся, покорежился. Даже на выутюженных брюках появились складки. Инспектор хитро забеспокоился и вежливенько прищурил глаза на дверь:
– Вам лучше удалиться, Ювенал Богданыч. Мы не ручаемся.
– Мы еще посмотрим, господа! – скрипнул зубами директор и выбежал, зацепившись бортом сюртука за скобу.
Он кинулся в кабинет, напялил фуражку с кокардой, влез в шубу на ходу, не попадая в рукава, – и на улицу. За ним на крыльцо засеменил сторож Мокеич:
– Галоши-то, Ювенал Богданыч! Галошки позабыли!
Директор, не оборачиваясь и увязая в снегу блестящими штиблетами, прыгал на тонких ногах через мутные лужи. Мокеич стоял на крыльце с галошами в руках и глубокомысленно щелкал языком:
– Нтц-нтц-нтц! А-а! Господи! Вот она, революция-то! Директор из гимназии без галош дует!
И вдруг рассмеялся:
– Ишь, наворачивает! Чисто жирафа. Ну-ну! Смеху, прости господи. Бежи, бежи! Хе-хе! Стравус.
На крыльцо с шумом и хохотом вылетели гимназисты.
– Эх, как зашпаривает! Ату его! Гони! Ура! Карьерист! Рыбий Глаз!
Мокрый снежок хлюпнулся в спину Стомолицкого.
– Фью-ю! Наяривай! Муштровщик! Граф Кассо! Рыба!
Захватывало дух. Директор, сам директор, перед которым вчера еще вытягивались в струнку, дрожали, снимали за козырек (обязательно за козырек!) фуражку, мимо кабинета которого проходили на цыпочках, сам директор постыдно, беспомощно и без галош бежал.
В окна смотрели довольные лица педагогов. Мокеич увещевал:
– Пошто безобразничаете! Нехорошо. А еще ученые!
Атлантида подкрался к нему сзади, выхватил из рук директорскую галошу и под общий хохот пустил ее в Стомолицкого. Потом, засунув два пальца в рот, засвистел дико, пронзительно, оглушающе, с переливами. Так умеют свистеть только голубятники. А Степка славился своими турманами на весь Покровск.
Когда мы, шумные, разгоряченные, вернулись в классы, учителя вяло журили:
– Нехорошо, господа. Хулиганство все-таки. Разве можно?
Но чувствовалось, что говорится это так, по обязанности.
Вече на бревнах
Во дворе на высохших бревнах после уроков мы устроили экстренное собрание. Собрались на гимназическое вече ученики всех восьми классов. Надо было выбрать делегатов на совместное заседание педагогического совета с родительским комитетом. На этом заседании решался вопрос «об отстранении от должности» директора гимназии.
Председательствовал на дворе коновод старших – восьмиклассник Митька Ламберг, выгнанный из Саратовской гимназии. Митька важно сидел на бревнах и объявлял:
– Ну, господа, теперь выставляйте кандидатов.
– Со двора, что ли, их выставить? Могем!
– Ха-ха-ха! В два счета.
– Господа! Выдвигайте кандидатов!
– Мартыненко! Выдвинь ему! Ха-хе!
– Господа! – возмутился Ламберг. – Тише! Гимназисты все-таки, а ведете себя, как «высшие начальные». И в такой момент… Ти-и-ише!
– Брось, ребята! Маленькие?
Гимназисты утихомирились. Начались выборы. Выбрали Митьку Ламберга, Степку Атлантиду и четвероклассника Шурку Гвоздило.
– Еще есть вопросы?
– Есть! – И Атлантида вскарабкался на бревна. – Хлопцы! Вот чего. Дело серьезное. Это вам не в козны играть, не макуху кусать. Да!.. Нам дело надо загибать круче. Рыбьему Глазу надо объявить все начистоту, до конца… И вот чего. Выборные были чтоб от нас и от них. И без никаких!..
– Правильно, Степка! Требовай выборных!.. Качать выборных!.. Качать!!!
Из Степкиных карманов посыпались пробки для пугача, патроны, куски макухи, гвозди, литой панок, дохлая мышь и книжка «Нат Пинкертон». Ламберг бил в старую кастрюлю, которая заменяла ему председательский звонок, а теперь служила барабаном. Выборных понесли к воротам.
– Уррра-а-а!
Уставшее за день от крутого подъема на небо солнце присело отдохнуть на крышу гимназии. Крыша была мокрая от стаявшего снега, блестящая и скользкая.
Солнце поскользнулось, ожгло окна напротив, плюхнулось в большую лужу и оттуда радужно подмигнуло веселым гимназистам.
«Родителям на утешение»
Оскорбленный директор решился на последнее средство: пошел искать защиты у родительского комитета.
Нелегко было ему идти искать защиты у родителей. Родителей он считал государственными врагами и запрещал учителям заводить близкое знакомство с ними. Для него родители учеников существовали лишь как адресаты записок с напоминанием о взносе платы за ученье или с извещением о дурном поступке сына. Всякое их вмешательство в дела гимназии казалось директору поруганием гимназической святыни. Наверно, если бы это было в его власти, он выкинул бы из ежедневной гимназической молитвы строчку: «Родителям на утешение».
Но сейчас считаться не приходилось. Директор поплелся к председателю родительского комитета. Председателем комитета был ветеринарный врач Шалферов. В городе его звали скотским доктором.