Там, за воротами тянутся беспредельные квадратные километры заброшенных цехов с мутными черными стеклами, недостроенных бетонных бараков, куч ржавого металлолома, зарослей крапивы и лопухов, припудренных пылью. Сразу за проходной, на самом краю этих джунглей из битого стекла и бетонной крошки, стоит бетонная коробка, в которой первые пять рядов окон такие же мутные и черные, а верхний ряд белеет стеклопакетами. По стенам висят гроздья проводов, намотанных на гнутые железки, площадка перед зданием утоптана, как деревенская улица в разгаре июля, посреди двора валяется колесо.
Я улыбаюсь Вике издали, да еще и помахиваю медленно ладонью, как старый приятель.
* * *Вике смуглой рукой смахивает с резного деревянного столика тополиный пух.
Зола дышит, дым шелестит и гудит, крутя обрывки света. Скулы Вике горят отблесками этого огня. Сияющие крутые скулы. Стрелы бровей.
– Здорово, что ты прислал сообщение.
– Честно говоря, это получилось случайно.
– Ты хотел послать его кому-то другому?
В моих глазах, наверное, жалобный, детский упрек. Вике смеется и вздыхает. Хмурится.
– Прости, на работе неприятности.
– Что-то серьезное?
– Не только у меня, – говорит Вике. – Нам прислали повестки.
Она пьет кофе.
– Понятно, что ничего страшного. Просто неприятно.
Заместитель начальника отдела финансовой архитектуры…
Когда-то давно, еще на той, светлой стороне луны, я подарил ей альбом Гауди.
Темный маленький рот, брекеты на зубах, излом линии на лбу, размах рукавов, тени у глаз.
– А я… – начинаю я, но не решаюсь.
Замолкаю.
Тереблю сигарету. Выбрались закат встречать вместе.
Сухой тополь поодаль, макушкой в облаках, листья в пыли, не колышется даже макушкой.
Мимо пробегает хромая собака.
У меня начинает болеть сердце. Я отхлебываю кофе, мыльную ореховую горечь.
– Вике, – говорю я, одновременно видя себя со стороны. – Я хотел пригласить тебя поучаствовать вместе со мной в рекламной акции Mercedes S-class. Поехали?
Вике наклоняет голову и на несколько секунд становится похожа на молодую галку или ворону: круглые глаза, иссиня-черное крыло челки. Она смотрит на меня. Ох, как она смотрит. И я смотрю на нее, снизу, от стола. Собака снизу. Я – собака снизу.
– А сколько она продлится? – спрашивает Вике.
– Четыре дня. Включая выходные.
– Мой босс уехал позавчера. Представляешь, уехал, и никто не знает, где он. Сбежал с молоденькой стажеркой.
Пауза. Вике рассеянно берет ложку со столика.
– Никто не понимает, что происходит.
Как она пылает, бог мой, как она пылает, и постукивает ложкой по брекетам, звяк-звяк – тик-так часы у нее на запястье. Я беру салфетку, белую, пытаюсь поджечь ее зажигалкой.
– Я, честно говоря, очень не хочу отвечать на какие бы то ни было вопросы без него, – говорит Вике. – Я просто не знаю, что мне говорить. Вот так уехал… не предупредив, ничего…
Тополиный пух и пыль лежат по углам двора.
– Поехали, – рассеянно говорит Вике. – Прокатимся. Может быть, мы встретились снова только для того, чтобы Бэрримор мог нормально прорекламировать Mersedes S-klasse.
Я прошу еще одну большую чашку горячего, обжигающего кофе и рюмку коньяку, в то время как Вике пылает, сидя боком напротив меня, и волосы ее горят отблесками огня, как неопалимый куст, и искры слетают с концов прямых черных прядей. Вдох… Она едет со мной. Она едет со мной, со мной, со мной! Не умереть бы от счастья прямо здесь.
– Ты не совсем понимаешь, – говорит Вике и замолкает.
Вдали, в небе, начинается странный гул.
– Мне нужно родить. Врач сказал, надо родить, – говорит Вике. – Я не хочу с тобой… жить и все такое. Просто… мне надо родить, и все. Я хочу ребенка.
– Я очень устала, – говорит Вике. – Каждое утро краситься, причесываться, одеваться, наливать в машину бензин. Здороваться, общаться, разруливать. Есть, пить, засыпать.
Гул нарастает. Из-за крыш вылетает вертолет. Полицейская машина, синие мигалки. Грохот во дворах.
– Все иссякло, – говорит Вике. – А что конкретно? Что такое случилось? Я не знаю. Желаний нет, тоски нет. Ничего нет. Понимаешь? Остался один голый штырь.
Почти не темнеет, только ветер совсем сходит на нет.
– Мне так все надоело, – шепотом говорит Вике.
Мне вдруг становится невыносимо грустно, и я начинаю плакать, беззвучно, мелкими, кислыми, прозрачными, невкусными слезами.
– Рекламная акция на «мерседесе» с земляничной жопой, – говорит Вике шепотом. – Я усядусь за руль и грохну его. Кокну «Мерседес» от Жана-Мари Бэрримора, кто бы он ни был.
* * *Солнечно и холодно, жарко и зябко, свежий жар. По обочинам смолистые мокрые сосны и солнце, ветряные мельницы с плечами, колодцы с черно-голубым кружком холодного неба вверху-внизу. Мы мчимся по бетонной дуге, я пролетаю мимо поворотов, мимо линии горизонта, мимо захватывающих кадров, учтивых проборов, мимо бензоколонок, мимо автобусов, мимо других машин, – все остаются сзади, и только Вике сидит рядом со мной, покачиваясь, – и на душе у меня становится хорошо. У нас парад. У нас порядок. Мы – главные герои, мы отменно играем, – я вижу нас со стороны, Ричи Альбицци и Вике, на жарком закате. Положа на руль руки, я неутомимо думаю о нас. Дорога подобна дуге, кривизна ее неуловима, несколько градусов, подобна луке, прочерченной циркулем, ножка которого стояла где-то далеко слева, в гуще лесов. Сверкание и сияние: хромированные ручки, зеркала, солнце где-то за правым плечом, брошка у Вике на груди, сверкающе-черные машины, – мы всех оставляем позади, – пролетая стрелой, все в радугах стекло, – и, как кружочки лука, стрелы дождя в лужах, и с бровей на лобовое стекает, простынь в небе и просинь, спросонья, с любовью с бодростью борясь, я себе задаю вопросы, следя за дорогой, а чувство нереальности происходящего все нарастает и усиливается, и вокруг, как в комиксах, высвечиваются стрелочки и пунктиры, буквы сквозь надышанный радужный туман, сквозь капли, сквозь просинь белых небес, прозелень белены, беленых столбов, стеклянных павильонов, завес.
Пьем пятичасовой чай на бензоколонке. Хрустальный фортепианный звон из динамиков. Все мои дела, на которых мне раньше приходилось сосредотачиваться, концентрироваться, теперь расползлись по периферии и маленькими цветными шариками – бопс! – бопс! – лопаются сами.
– Я рекламная девушка, – шутит Вике. – Ты взял меня с собой только для того, чтобы не ехать одному. На самом деле меня здесь нет. Нашу встречу устроил Бэрримор, я в этом убеждена.
– О, да, – говорю. – И подумать только, какой приз ждет тебя по истечении срока.
Мы уже видели нескольких наших сотоварищей. В Л. хорошенькая девчонка давала журналистам интервью:
– Может быть, кто-нибудь из женщин не любит машины, но это не я! Наоборот, я могу говорить о них часами! Я считаю, что автомобиль может быть настоящим произведением искусства! Mercedes S-klasse – это мой стиль!
– Чудовищно, – комментирует Вике.
– Почему? – возражаю я. – Чего плохого в том, что мы «поддаемся»? Чего плохого в том, что мы – объекты, что нас «имеют», что «наши мозги обрабатывают», если мы сами выбираем, кому отдаться? Чего плохого в том, чтобы любить вещи? Чем старинная ваза хуже новенького Mercedes S-klasse? Может быть, стоит попробовать по-настоящему полюбить хотя бы машину, хотя бы сорт пива?
– Такие вещи нельзя полюбить по-настоящему. И сами мы – ненастоящие. Все это невзаправду, – она тычет пальцем в белый столик, и взгляд ее пропадает за горизонтом. – Я им вообще ни в чем не верю, – говорит Вике, поедая невесомый круассан, кутаясь в платок (жар, озноб, пятна солнечной лихорадки и капли неверного дождя из несуществующей тучи).
Я заранее узнал об этой рекламной акции все. Оказывается, кампания целиком велась в интернете. Причем все было сделано очень хитро. Впрямую никто ничего не говорил, только подогревали и возбуждали любопытство целевой аудитории: клерков, офисных работников, которым хочется романтики и «умения жить». Тридцать процентов рабочего времени они (нет, не «они», а «мы») лазаем по интернету, по всяким дурацким сайтам. Вот там все это и развернулось.
Мы снова выезжаем на шоссе.
– Ого, – говорю, – этот тип создает на дороге аварийную обстановку.
– Подальше от него, подальше, – говорит Вике, вглядевшись. – Дураков на дороге много.
– Ты наивная моралистка. Жан-Мари Бэрримор нам не простит.
– Уступи ему.
По радио начинается песня «Hallo» Кристины Агилеры, написанная к нашему рекламному перформансу.
– Да ладно, – говорю. – Сейчас отстанут.
– Да пошел он! – кричит Вике. – Не смей устраивать гонки! Что за нездоровый азарт!
– Послушай, машину веду я, – я свирепею, внутри меня возгоняется чистое безумие.
– Идиот! На метро ездить боится, а на машине – нет! Хватит!
– В метро веду не я! – кричу я. – В метро от меня ничего не зависит! Не мешай мне, слышишь!…
Вике вцепившись в сиденье, стискивает зубы, она молится про себя, она синеет, молча криком кричит, а я вдавливаю педаль газа в пол, я наяриваю, но тот, другой, не отстает, – Audi TT, пафосный хмырь и девчонка рядом с ним в красном платке, пляшут во всех трех зеркалах, маячат, то отпустят, то припустят, но не отстают: двести, двести пять, двести десять, а у всех ингольштадтских машин такая хищная ухмылка на радиаторе, трясется и маячит, бандитская рожа, и те двое, плохо различимы, плохо, плохо.
Приклеились и на нервы действуют. Кабриолет, пафосный хмырь и девчонка рядом с ним. Да еще под песенку «Hallo», какого черта? Как ночью меня пугать, так это пожалуйста. А как до дела доходит, так растворимый кофе. Если нас и впрямь снимают, это будет лучший эпизод во всей картине. Жану-Мари Бэрримору это ужасно понравится. Короче, не пущу я их в левый ряд… эта девица в красном платке, и хмырь рядом с ней, бандитская рожа, ястреб Пентагона.
И я начинаю медленно, медленно прибавлять ходу.
Но они не отстают, честное слово, и это на ста восьмидесяти пяти. На двухстах. На двухстах десяти.
– Ричи, хватит! – кричит Вике.
Жму на газ; кусты резко срываются назад. Двести двадцать… тридцать. Красный платочек все ближе. Я выжимаю из своей машины все, что можно. Но хмырь разрастается у меня в зеркале, и, не удержавшись, бьет по гудку, Ии! Ии! Пропускай давай, не тормози! Ну!
Опасный поворот. К черту.
«Ауди» проносится мимо нас.
– Останови машину, – говорит Вике тихо, глядя вперед.
– Здесь нельзя останавливаться, это автобан, – говорю я.
– Останови машину.
Останавливаемся. Вике зло дергает за ручку двери и выходит.
Еду за ней долго, почти километр. «Мерседес», наверное, удивляется: то несутся сломя голову, то заставляют ползти.
Потом Вике садится обратно в машину.
Мы едем дальше.
Джек Нидердорфер
Коньяк согрелся, надпись «Пристегнуть ремни» погасла, и Мэк поворачивается ко мне и спрашивает:
– Как ты думаешь, у них и вправду никаких неприятностей?
– Да вроде нет, – говорю. – Пока нет.
– Знаешь, что меня настораживает? – спрашивает Мэк.
– Что?
– Что де Грие так и не появился ни вчера, ни сегодня.
Мистер де Грие – главный стервятник Харта. Помнит каждую цифру из твоего годового отчета. Ты сам уже забыл о ней, но она там, у него в голове. В прошлом октябре мне пришлось с ним провести два дня кряду. Мы переводили одно из наших подразделений из Мюнхена во Франкфурт. За двое суток этот де Грие съел два листика салата и два тоста. И выпил литров пять чистой воды без газа. Зловещий тип.
– А как Харт объяснил его отсутствие?
– Боже мой, да никак не объяснил, – Мэк вжимается в кресло. – Если бы вчера де Грие появился на собрании, я бы задал ему этот вопрос.
– Какой вопрос? «Скажите, герр де Грие, правда ли, что ваш отдел куда-то засунул целую кучу клиентских денег?» Не смеши меня, Мэк. В любом случае, они ведь всем все возместили. Мне кажется, что все это слухи. Или какой-то технический сбой.
– А мне кажется, – говорит Мэк, – что нам пора выходить.
– Скажи это завтра Джорджу.
– Скажу. Прямо с утра.
– Самоубийца, – я пожимаю плечами.
– Мы вообще зря в это ввязались, – гнет свое Мэк. – Ведь, в сущности, это противозаконно.
К Харту обращаются компании с проблемами. Харт рекламирует и размещает их бумаги. В результате – желающих купить облигации в первый день после эмиссии слишком много. Отбоя нет от желающих. И тогда Харт устраивает своего рода неформальный аукцион. Чтобы приобщиться к каждой новой эмиссии, надо так или иначе заплатить за право купить эти облигации. Эта «оплата» может происходить в разной форме. Например, совершить через Харта сделку с какими-нибудь другими облигациями по завышенным комиссионным, или – выкупить часть нового размещения на вторичных торгах, уже по более высокой цене.
В общем, Харт создает такой ажиотаж, что бумаги даже самых завалящих компаний взлетают в первый же день вчетверо. Ну, а на второй день все мы по негласной договоренности с Хартом начинаем сливать эти бумаги мелким инвесторам. Впариваем их в четыре раза дороже номинала. А аналитики Харта накручивают им лапшу на уши, обещая, что они будут расти вчетверо каждый день. Не знаю, как можно этому поверить. Если уж верить такому, гораздо выгоднее вовсе не знать, что такое облигации.
Сливать облигации по цене в четыре раза дороже номинала. За такое наши боссы готовы платить бесконечно. Разумеется, все это ужасно аморально – то, чем мы занимаемся. Но состава преступления тут нет. Нет и доказательств. Наши договоры – в чистом виде джентльменские соглашения.
– Я тебя умоляю, – возражаю я. – Во-первых, все, что делает Харт, абсолютно законно. Сговор очень трудно доказать. Ну, а то, что аналитический отдел Эрика присваивает рейтинги резаной бумаге, – тем более не преступление. Всякий аналитик имеет право на ошибку. Во-вторых, у нас с Эриком Хартконнером нет никаких договоров. Все чисто, Мэк.
– Нет, нет, такие вещи невозможно делать безнаказанно, – возражает Мэк. – Рано или поздно Хартконнера возьмут за жопу. Он занимается не финансами, а недобросовестной рекламой всякого дерьма. Долги Vivedii, ведь это же чистый мусор.
– Финансы это или реклама, Мэк, – возражаю я, – но мы на этом неплохо зарабатываем. И хватит об этом. Ты еще скажи, как Ричард Гир в «Красотке»: «Мы ничего не строим, ничего не создаем…»
– Мы ничего не строим, – соглашается Мэк. – Ничего не создаем.
– И слава богу. Мне даже страшно себе представить, что бы я построил. Ты видел мой дом? Моя жена мнит себя дизайнером.
Ее идеал – домик куклы Барби. Поэтому у меня в гараже розовые двери.
– А жена Харта кем себя мнит? – говорит Мэк.
– Эта, с зелеными волосами и в перьях? По-моему, она мнит себя писательницей.
– И что, тебе нравится то, что она пишет? – спрашивает Мэк как-то странно.
– Я не читал. Ты же знаешь, что я читаю только Сенеку и Цицерона.
– Все жены кем-нибудь себя мнят. Хотел бы я найти женщину, которая мнила бы себя исключительно моей женщиной и больше никем. Но… нашим женщинам недостаточно быть просто женщинами. Они хотят вдобавок быть еще и немножко мужчинами…
Внизу проплывают города и леса. Мы летим очень высоко, но все видно, потому что солнце и никаких туч, а небо вверху ярко-синее.
– Жаль, что «Конкорды» больше не летают, – говорю я.
– Моя жена говорит, что я не понимаю ее личность. Прикинь, Джек? Личность… А все потому, что я с ней сплю. Такой человек, конечно, не может ничего понимать. Понимающий – этот тот, с кем она может потрындеть языком… Повыпендриваться. Показать себя мужчиной. Сделать вид, что у нее внизу не дырка, а конец…
Мэк немного нервничает в самолетах. Это все потому, что когда он летел через Атлантику впервые, он попал в бурю. Чемоданы скакали по салону, стюардессы рыдали, сбившись в ком.
С тех пор Мэк боится летать. И в самолетах ведет себя малость неадекватно.
Впрочем, что с него взять. Вот они, издержки раннего развития. Мэк – вундеркинд, ему всего двадцать три, а он уже седьмой год работает. Причем работа довольно-таки нервная. Сначала журналистом, потом брокером. Неудивительно, что по жизни Мэк – чистый псих.
Когда мы летели в Европу, он выписал маркером на спинке сиденья впереди имена семи звезд мирового баскетбола. Теперь мы летим обратно, и он распространяется о своей жене, а я вынужден слушать.
– А я считаю, что женская мужественность придает отношениям изюминку, – говорю. – Бои в грязи. Женские драки. Военная форма. Наручники. По-моему, это может быть сексуально. При определенных обстоятельствах.
– Да, когда именно секс и имеется в виду, – Мэк кладет голову на ладонь и прислоняется к иллюминатору. – Но не когда это взаправду.
– По-твоему, Кэнди Райс не сексуальна? А Мэгги Тэтчер, когда была премьером?
– Сексуальность – это еще не все, – говорит Мэк. – Они хищницы. Только и думают что о своей выгоде. Все нераскрытые преступления совершены женщинами. Это уж точно.
– Да ты женоненавистник, Мэк.
– Точно, Джек. Я – женоненавистник, – подчеркивает он первую часть слова. – Но я слишком поздно это понял.
Надо заставить его замолчать, прежде чем он дойдет до сенсационных разоблачений.
– Знаешь, Джек, какую телку я бы хотел? – говорит Мэк как бы в забытьи.
– Ты уверен, что я хочу об этом знать?
– Я хотел бы очень… очень красивую девушку. Девушку, которая не считала бы мои деньги. Которая любила бы наряды и путешествия и не лезла в мужские дела. Я бы ей все прощал… даже измены… если бы только она делала все естественно, а не с тайным умыслом. Я хотел бы женщину, которая не снисходила бы до того, чтобы со мной соревноваться, понимаешь, Джек?
– Понимаю.
Сегодня этот парень трахает мне мозги. А завтра он явится на работу и не будет помнить, что сегодня мне наплел. А я буду помнить. И мне будет стыдно. Мне, а не ему. Ловко?
– Однажды я встретил такую девушку, – говорит Мэк.
Час от часу не легче.
– Мы вместе учились, и она была моя ровесница. Но не вундеркинд, как я. Просто ее отец был богатым человеком, из Восточной Европы. И он отправил ее учиться в Англию, срочно отправил, потому что оставлять ее на родине было опасно. Ей было всего пятнадцать, но ее взяли, потому что у нее были хорошие баллы… и потому что отец очень просил… Понимаешь?
– Понимаю.
– Ее звали… – говорит Мэк и морщит лоб.
– Можешь не говорить.
– Она нормально училась, не старалась быть первой. Изучала финансы, как и я. Красавица. С медовым блестящим лаком на длинных распущенных волосах, с коричневой помадой, с махровыми ресницами, ногами от шеи, – колготки с искрой, – и на высоких каблуках. С ума сойти. Она любила нравиться, улыбаться. Такая легкая, счастливая. Она носила очень дорогую одежду, и так естественно, почти небрежно… настоящая принцесса… А говорила мало, и почти ничем не интересовалась… Все воспринимали ее как какой-то экзотический цветок… как что-то милое, безумно милое, возвышенное, хрупкое… Приятелей у нее было – море… А я был ее единственным другом. Ты мне веришь?
– Верю.
– Однажды я уговорил Манон справить Рождество всем вместе, у нее дома. Дом ее отца, большой и пустой, стал полигоном для наших затей. Парочки уединялись на третьем этаже. Одна из ножек бильярдного стола треснула. Мы разбили большую вазу и несколько картин.
– Прекрасное воспоминание, – говорю я.
Манон. Ее звали Манон.
– Я учился хорошо, но не отлично. Дело в том, что я все время работал. Зарабатывал на обучение. И делал карьеру. И на лекциях я появлялся не так уж часто. Правда, экзамены сдавал всегда хорошо.
– В Гарварде, – говорю, – подобный стиль обучения с некоторых пор называют «сыграть в Нидердорфера». В мою честь.
– Правда? – улыбается Мэк. – Ну, надо же! А еще я полгода участвовал в благотворительной программе для студентов, по два часа в день принимая заявки от неимущих, нуждающихся и женщин, подвергнувшихся насилию в семье… и все женщины для меня были… я…
Бедняга Мэк. Ему, кажется, совсем хреново. Зрачки у него расплющились на весь глаз.
– Но это неважно. Это даже совсем неважно. Мы постоянно общались. Я все время говорил ей о своей любви. Но не словами, а иначе. Каждый раз, как я хотел сказать ей что-нибудь приятное, я пользовался какой-нибудь конкретной вещью для выражения своих чувств… Я все время дарил ей подарки. Она была очень богата, а я нет, но ничьим подаркам она так не радовалась, как моим…
Под нами начинаются облака: витые штопором башни, мягкие постели с просинью, обкусанные огрызки, бесконечные долины. Ветер медленно задувает солнце еще до того, как оно погрузится в черный холодный океан.
– А потом она пропала, – говорит Мэк и закрывает глаза.
– Послушай, Мэк, – говорю я. – Не обижайся, но я дам тебе маленький совет. Мой брат тоже боится летать. Так он просто берет, высыпает в рот горсть таблеток, и – ту-дууу! – храпит до самого Нью-Йорка. Почему бы тебе не действовать так же? Поверь, тебе будет гораздо легче.
– А потом она пропала, – говорит Мэк, – просто куда-то исчезла, когда мы закончили учебу. Я искал ее, но так и не нашел. Постепенно я стал думать о ней как о сказочной принцессе. Такое нежное и трепетное чувство. Не будем его как-то называть. Мне стало казаться, что она существует только в моем воображении. Что, если бы не моя любовь к ней, ее бы просто не существовало. Понимаешь?
– Понимаю, – говорю я. – Как не понять.
ГЛАВА 2
[Де Грие]
Автобан, по которому мы мчимся, ведет на юг. И, пока мы едем на юг, все идет хорошо.
Манон не умеет искать по карте града и веси. Штурман из нее никудышный. А на автобане если не свернешь, то никогда не попадешь туда, куда тебе надо.
Едем на машине по трассе. У Манон в руках карта.
– Нам скоро надо будет сворачивать, – сообщает она. – Вот тут.
Резко торможу.
– Нет, нет, не тут! – требует Манон. – Дальше! Дальше.
– Дальше?
– Да.
Едем дальше. Манон смотрит назад.
– Кажется, нам надо было свернуть в тот раз.
– Манон, ты уверена?
– Я не уверена! Это карта, а это – объемное изображение. Я же не сверху лежу на этой местности, чтобы быть уверенной в том, где право, а где лево.
Манон не лежит сверху на Европе. Над Европой не нависла Манон.
– Де Грие, не надо злиться! Я ведь не обещала, что буду хорошим штурманом.
Начинаются плантации хмеля. Нас обгоняют байкеры в черных кожаных куртках. Красный платок Манон парит в воздушных потоках.
* * *Мы паркуемся в центре N, под каштанами. В N жарко, но свежо, будто у нас поднялась температура. Жаркое платиновое небо сияет.
– Манон, что ты любишь? – спрашиваю я. – Хочешь, я отведу тебя в какой-нибудь бутик, и ты купишь там все, что захочешь?
– Хочу! – Манон расплывается в улыбке.
Вот они, бутики, целая улица – предложение, а у меня на карточке целая куча платежеспособного спроса. Полное зазеркалье нарядных Манон.
– Ну, давай зайдем сюда, – говорит Манон неуверенно.
На двери звенит красный китайский колокольчик. Делаем три шага внутрь. В наших зрачках отражается полный магазин одежды. Три продавщицы одновременно делают элегантное движение нам навстречу.
– Какую-нибудь юбочку бы, блузочку бы, – лепечет Манон беспомощно и опускает плечи.
Я отступаю.
– Это надо покупать вместе с кожей, – щурится Манон в холодное зеркало.
Ее губы светятся в зеркале. Если бы у Манон были крылья, они бы не были белыми.
– Может, нам в другой бутик зайти? А то мне здесь ничего не нравится.
– Все как ты скажешь, солнце, – говорю я.
Продавщицы молча отступают на полшага. На их лицах вычерчивается легкое возмущение. Мы с Манон ретируемся задом. На улице переводим дух. Манон, не дав себе опомниться, взбегает по лесенке и ныряет в соседний бутик.
– Эй! – звонким голосом кричит она продавщицам. – Здравствуйте! Вы можете подобрать что-нибудь для меня?
Через три минуты Манон уже крутится перед зеркалом в новом наряде: бежевое, черное, кремовое, темное золото.
– Что скажешь? – спрашивает она меня.
– Прекрасно, – весело говорю я. – Примерь еще что-нибудь!
– Еще что-нибудь! – просит Манон.
Продавщицы наряжают Манон более необычно: оранжево-белая, пышно взбитая юбка, туфли на тонких каблуках, топик, газовый ярко-сиреневый шарфик.
– Вам безумно, безумно идет, – в восторге говорит одна из девушек.
Солнце заливает витрину. Я закрываю глаза рукой от ослепительного блеска, а когда открываю, Манон уже улыбается своей слегка асимметричной, иронической, хитроватой, чуть стертой улыбкой.
– Мы вас, наверное, ужасно утомили, – говорит Манон.
– О нет, – возражают продавщицы живо. – Вы – счастливое исключение, вас мы будем помнить несколько лет. Здесь по полгода никто ничего не покупает. Восемьдесят процентов коллекций остаются невостребованными.