Он всю жизнь что-нибудь строил. То одну дачу, то другую. Всё кому-то помогал из родни забесплатно, бывало, что и шабашил, но полученные бабки оставлял тут же, не отходя от кассы. И тогда за тёплым строительным вагончиком быстро вырастала стеклянная горка тары.
Витёк сладко пил горькую. Мог в одиночку выдуть две полулитры за вечер без закуски. Выставив вперёд хромую ногу, как пират культю, он ронял кудрявую голову на верстак, где цыганские кудряшки сразу же начинали дружить с белоснежными стружками, складывал трубочкой губы и начинал сладко посвистывать. Рука с набухшими венами подрагивала, во сне она оживала сама по себе и хваталась то за молоток, то за топор, но тут же роняла. Успокаивалась, только когда находила бутылку. Значит, всё хорошо, значит, в мире полный порядок.
Утром, морщась от тошнотворного запаха сивухи, которой провоняли все чашки с отбитыми ушками, он глотал крепкий чай сразу из двух пакетиков, после чего выходил на стройплощадку и начинал цепляться к своим напарникам, которых ещё только вчера хвалил. Через полчаса придирок командовал: «Переделать всё к этой матери! Косо и криво. Кто ж так строит? Вы ж меня, сволочи, позорите!»
Потом из города приезжал хозяин, привозил водки, сигарет и умолял Виктора оставить всё как есть. Наливал ему граммов сто. Щёлкал услужливо зажигалкой. Уважительно называл «бригадиром». Витя тряс упрямыми кудрями, шевелил ноздрями, громко вдыхал пары водки и немного добрел. Наконец, соглашался: «Ладно, чёрт с тобой. Только ты никому не говори, что эту дачу я тебе построил!» «Не вопрос!» – соглашался тот и наливал ещё. Джип хозяина хрустел обледенелой травой, пустая бутылка летела к подружкам. Из угла испуганно, как кутята, таращились две целенькие и грели Виктору душу. Он любил потянуть волынку. Пусть стоят себе час и два, даже до ужина. Приятно вожделеть, испытывая на себе слезящиеся от похмелья глаза напарников. Зато потом… Кривые улыбочки, гы-гы, добрая матерщина, кислый табачный дымок сединой вползает в нечёсаные шевелюры.
Лампочка мутнела, холодком тянуло в двери. Снаружи скулил абрикосовый пуделёк, забытый дачниками, который уже грыз с голодухи жёлтые огурцы. Аванс таял, росла бутылочная горка. Потом пропили японский инструмент. Внезапно нагрянул хозяин, но водки уже не привёз…
Витя был полугородской. В деревне не зимовал. Глубокой осенью, пропахший костром и мышами, возвращался в город к сожительнице и там дожидался весны. И, наконец, в апреле на первом омике, ломающем вафельный ледок, торжественно прибывал в Студенцы. Обходил, прихрамывая, дворы, навещал знакомых…
Витёк хромал с детства, говорит, прыгнул на спор с пристани, а внизу бревно проплывало. Теперь в его стоптанном ботинке всегда лежала отполированная деревянная пятка. Таких пяток у него было несколько: парадная из груши – к кому-нибудь на свадьбу или юбилей, вырезанная из пенопласта – для пляжа. Была даже облегчённая из сосновой баклажки для высотных работ, эта прикручивалась шурупами к каблуку.
Любое строительство, которое он затевал, будь то двухэтажная дача с мансардой или банька, замышлялось им грандиозно, как Колизей. Он чертил на обрывках обоев план строения, доказывал заказчику, что надо заранее забабахать фундамент под будущую капитальную веранду, а балкон превратить в отдельную утеплённую комнату. Мало ли! Внуки пойдут, родня приедет… Таких поправок было множество, в результате небольшая фанерная дача превращалась на бумажке в загородный дворец, а баня – в Сандуны! И в первые две недели работа кипела. Витя, восседая на ящике с гвоздями и разглаживая на коленке утверждённый план, командовал шабашниками. Но удивительным образом почему-то всё сразу шло наперекосяк…
В прошлое лето я привёз к нему нового заказчика. Это был главный бухгалтер журнала, который хотел построить дачу на зелёном холме вблизи деревни Студенцы. Витя на куске обоев нарисовал ему проект с тёплым сортиром, подземным гаражом, погребом, винтовой лестницей на второй этаж и смотровой площадкой над мансардой. На широкой лоджии, опоясавшей фазенду, можно было бегать трусцой, а на полукруглом балконе с роскошным видом на волжские просторы – пить чай из самовара. Проект очень понравился главбуху. Через пару дней тот пригнал на участок тёплый вагончик, троих таджиков, куль риса, мешков десять цемента для начала, а Виктору выдал аванс, завёрнутый копчёным лещом в газетку. И пошло-поехало…
Наняв себе в помощники соседа, Витя сказал ему: «Дача эта будет, ох, высокой. Почти что три этажа на бугорке! Без лесенки тут никак. Айда сначала сделаем лесенку».
Витёк выбрал самые длинные брусья, шагами отмерил по земле высоту будущей лестницы. Включил циркулярную пилу, и ему в лицо забил фонтанчик золотистых опилок. Мутная капля пота набухла на кончике сосредоточенного носа. Лестница постепенно вытягивалась двумя белыми линиями на тёмной зелени сада. Врезные ступени с железными уголками обстоятельно, не спеша, делали две недели. Затем лестницу шкурили и три раза лакировали. Ну потом ещё недельку обмывали…
И вот как-то чистым молочным утром Виктор растолкал соседа, и они вышли в притихший сад. В конце аллеи сонно плескалась вода и поскрипывала пристань. Лестница – ликовала! Они обвязали её верёвками, ухватились дружно, потянули и… Ещё раз ухватились, расставив ноги, потянули и… Вены на шеях вздулись, ноги по щиколотку вошли во влажные грядки, но… Она, собака, даже не шелохнулась, только задрожала на брусьях крупная роса.
– Да, – удивился Витя. – Вот это я понимаю, – капитальная лесенка!
Она была настоящим произведением лестничного искусства. Блестела жемчугами на рассвете, отливала на солнце лаком, нежно оплеталась вьюном, и постепенно, как поваленная древнегреческая колонна, становилась частью природы.
Я открутил проволоку, которая символизировала калитку. Вошёл. С тех пор как Виктор разобрал на нашем участке баньку и крышу, прошёл уже целый год. Я приехал разузнать, когда же… Он лежал, крепко обхватив лестницу, как будто бы карабкался куда-то вверх – в небо. Ботинок с пяткой слетел в траву. В бутылке с яблочным вином брюзжал шмель. И добудиться Витю было невозможно…
Смерть поэта
Он бесшумно возник в проёме двери. Стояла липкая жара, и всё в доме было распахнуто. Даже старый холодильник, который потёк. Свет не зажигали – лампочки нагревают воздух, ещё комары… В потёмках блестела капелька на кончике носа хозяина дачи и целилась в гранёный стакан.
– Это ты, Сапфир? – спросил он, почуяв сына.
Тот никогда не звонил, не сообщал заранее о приезде. Отец телепатически с ним общался. Настраивался на нужную волну и начинал различать вдали родной голос, знакомый силуэт. Сын во время сеанса не перечил. Во всём соглашался.
Поступив в литинститут, он оказался среди пижонистых молодых поэтов, и одним только своим именем стал выделяться из писучей стаи. Вадимы, Гены, Саши и… Сапфир!
Сын сел напротив отца, известного татарского поэта Алмаза Байракова, вытащил из портфеля свёрток. Пошуршал. Запахло сервелатом. Стол был заставлен. Ножа не нашлось. Сломал палку и стал жевать. Из темноты появилась бутылка наливки. Жидкость в ней собрала весь свет далёких фонарей и ближних звёзд и засветилась на столе керосиновой лампой. Вскоре тёмный огонь перетёк в стаканы.
– Ну, привет тебе, сынок! – сказал Алмаз.
– Ага, – ответил Сапфир, не чокаясь.
Байраков-старший вытащил промасленную бумагу из-под колбасы. Щёлкнул торшером в соломенной шляпке. Нацепил очки и сосредоточился.
– Со стихами завязал, да?
– Почему это?
– Ну, раз колбасу заворачиваешь. Вот это, кстати, неплохое… Слушай, давно хотел с тобой поговорить, – отец снял очки, аккуратно сложил их в пластмассовый гробик. – Баловство всё это. Бабье занятие. Вон мои фолианты только пыль собирают. Обложки, как могильные плиты.
Сын глянул на книжную полку, где на корешке одной из книг, самой массивной, золотилось имя: «Алмаз Байраков. Избранное».
– Съездил я в конце мая на свою родину – в деревню Кызыл Байрак. Зашёл в сельмаг, а там мои книги лежат рядом с галошами. Обложки серые, скучные, а галоши блестящие, весёлые. Галоши были даже ближе к литературе, чем мои книги. И они смеялись надо мной! Глядя на них, вспомнился Чуковский, мне захотелось обуть их и пошлёпать по весенним лужам. Я купил себе пару…
Сын слушал сгорбившись. Казалось, он спит.
– На каникулы приезжала Сабина. Открыла мне страничку в Фейсбуке. Я себе имя взял – Пушкин! К тебе заглянул. Познакомился с твоим окружением. Кривляние одно. Не поэты, а павлины. Я даже запомнил… э-э-э… «Я горел огонь…» мэ-э…. «Дрова из печки обваливались на пол…». Как коряво, как не по-русски!.. А уж сколько там гадости… Я оттуда вылезал весь в говне московских стишков. Вот не поленился, специально для тебя повыписывал. – Байраков распахнул блокнот на пружинке и начал цитировать. Каждую строчку он смаковал и накрывал матом. – Писать ты там стал хуже. Столько пустых стишков навалил. Краснеть за тебя пришлось…
Старик, кряхтя, выбрался из-за стола. По сброшенным стихам сына прошаркал к полке и снял свою книгу. Распахнул её торжественно – внутри зияла пустота.
– Я тут пристрастился козьи ножки крутить, – улыбнулся он. – У Зощенко вычитал, как их смолили солдаты. Ты не представляешь, сынок, как полезно курить самодельные папироски из собственных стихов!
Алмаз Байраков вернулся за стол, подобрал с пола бумажку со стихами, достал кисет – приспособленный под табачок старый портмоне – и принялся крутить ножку из стихотворения сына.
– Покупаю дешёвые сигареты, шелушу табак на поднос, добавляю туда чабрец, ромашку, зверобой и заливаю кипятком. Потом сушу. На, попробуй! – он протянул свёрнутую папиросу.
Сапфир затянулся, голову оплёл кокон дыма. Комната качнулась. Он подошёл к окну и высунулся в сад. Глаза различили крупные ромашки, в которых кто-то шевелился. Какая-то птица, похожая на птеродактиля, кружила над крышей. Он выдохнул табачный дым и наполнил грудь ночным садом. Бабочка в бежевом балахоне присела на висок и стала гладить щеку мохнатым веером. Пароход загудел у самого уха и проплыл голову насквозь. Рыбак на Волге ударил веслом большую рыбу, чешуя брызнула и заблестела на онемевших губах поэта.
– Зачем рифмовать жизнь? Зачем? – сам себя пытал Сапфир, и тут почувствовал, как вишнёвая наливка побежала по извилинам чёрной волной. Сначала она неслась со злобным шипеньем, затем вздыбилась и уже неспешно, по слоновьи наваливаясь, накрывала тяжёлым гребнем всё, что встречалось на пути. Волна с наслаждением топила Москву, давила витрины и гасила окна, как иллюминаторы на «Титанике».
Проплывали, искря о порванные провода, автомобили и киоски… Воронки урчали и глотали шляпы, ботинки, всякий мусор. Бесчисленные белые листочки со стихами устремлялись туда же. Сапфир вцепился в подоконник, чтобы не утонуть. И так простоял до рассвета.
В Москву он не вернулся, но и с отцом не остался жить. Сошёлся с одинокой женщиной, которая проживала в частном доме на окраине Казани. И там тихонько спивался. Отец, когда предавался воспоминаниям, начинал крутить колёсико, настраивая частоту диапазона, чтобы побеседовать с сыном. Говорил о поэтах своей юности. Много читал из Такташа, иногда перескакивал на свои недавно написанные строчки. Болезнь эту он так и не пересилил, зато с питьём завязал.
Тайна белой беседки
Созвонившись с заказчиком, Руслан Уразайкин сел на электричку до подмосковного посёлка Дурыкино. «Ну и название!», – ухмыльнулся. Стёр лишние записи в диктофоне, проверил зарядку и уставился в окно. Пейзаж сдвинулся и побежал.
Дом, где его ждали, даже искать не пришлось. Безвкусный кремовый терем с флюгером был виден издалека. Стоял на отшибе, отгородившись от приземистых соседей голубыми елями.
Уразайкин только у ворот особняка вспомнил о дырявом носке. «Сниму и пройду босиком», – придумал. Вежливый охранник в костюме впустил. Добрый доберман повёл по дорожке. Задыхался, роняя слюну, и всё совал горячий нос гостю в задницу.
Розы толпились со всех сторон, изнывая от жары. Благоухало то слева, то справа, то сверху. Голова закружилась. За поворотом брызги фонтанчика освежили лицо.
Мшистые валуны, амфоры вповалку, розы, розы и этот чёртов носок! Но разуваться не пришлось. Даже места для этого не было предусмотрено. Шесть ступенек вели на мраморное крыльцо с вальяжными львами на тумбах, лёгкие ажурные двери распахнулись в полукруглый холл.
Сбоку зажурчал огромный аквариум с золотыми рыбками. Роскошная лестница бирюзовой волной ниспадала в зал. Навстречу к Уразайкину, пощёлкивая чётками, спустился хозяин – в спортивном костюме и белой тюбетейке. Тепло, по-восточному поздоровался двумя руками и пригласил в кабинет.
Пока шли, Руслан подмечал ляпы: плохенькие пейзажи Среднего Поволжья в тяжёлых рамах, искусственные цветы в огромных вазах, отлакированный кряжистый пень со столешницей и пеньками-стульями – из другой «оперы», на камине деревце с монетками, как в фильме «Старая, старая сказка».
Хозяин Абдулла-хаджи пригласил присесть. Налил в пиалы холодной воды, пояснив:
– Из священного источника Зям-Зям.
Руслан пригубил. Вкус показался ароматизированным.
– Как-то раз у Аллямы Мухаммада бин Исхак бин Хусейма спросили: «Как ты достиг такого высокого уровня знаний?», – начал голосом муэдзина Абдулла-хаджи. – И тот скромно ответил: «Посланник Аллаха (мир Ему) говорил, с какой просьбой пьёт правоверный воду Зям-Зям, та и сбудется».
Уразайкин благоговейно осушил чашу и попросил Всевышнего, чтобы хозяин не скупился на гонорар. Религиозные речи на него наводили тоску. Организм всякий раз реагировал одинаково – отключал мозг. Голова кивала, а думалось о своём. О том же носке, например. Или о том, нужны ли Уразайкину такие хоромы? Обшарпанный письменный стол в однушке у станции метро Кунцевская вполне соразмерный для него масштаб. И его, тщедушного с небольшими запросами, просто не хватило бы, чтобы заполнить весь этот объём трёхэтажного особняка с мансардой.
Абдулла-хаджи искал не просто журналиста, а земляка – татарина. Таково было его условие. Через знакомых вышел на Руслана Уразайкина.
Перед тем как прийти сюда, Руслан навёл справки о хозяине. Абдулла-хаджи разбогател на финиковых чётках, ковриках для намаза, шамаилях и пузатых бутылочках «Зям-Зям», которую разливал на заводике в Зеленограде. 150-граммовая бутылочка – 200 рублей. Хотя один корреспондент из интернет-издания докопался-таки до артезианской скважины в Подмосковье, откуда брали «святую» водичку, и даже фото выложил. Но Абдулла-хаджи во всём обвинил конкурентов, якобы это они начали подделывать его «Зям-Зям». Была в нём купеческая жилка. И нюх на деньги был. Отлично раскрутилась его идея выпускать кофе-халяль. Перед помолкой, развязывали мешки с обжаренными зёрнами, приходил знакомый мулла и шептал намаз. Из ладони в ладонь пересыпал и с собой большой кулёк забирал.
И вот в свои пятьдесят пять Абдулла-хаджи решил написать книгу о детстве и воспитании, о религии предков и паломничестве в Мекку, о богатстве и благотворительности. Договорились о цене, и Уразайкин начал приезжать по выходным к бизнесмену, включать диктофон и записывать монологи. Абдулла-хаджи был словоохотлив. Жаль только, что каждый раз повторял одно и то же. И всё прописные истины: «Надо делать добро», «Сделал доброе дело – иди дальше, не жди благодарности» и т. д. Уразайкин скучал. Привычно делал немигающие «заинтересованные» глаза, а сам в это время придумывал разные сюжеты для киносценариев. Поглядывая на роскошную лестницу, думал, как бы хорошо она подошла для сцены убийства. Вот кровь эффектно стекает по ступеням. Добряк-доберман, поскуливая, слизывает. Потом убийца переворачивает хозяина дома носком ботинка и в кадре крупно появляется лицо Абдуллы-хаджи с прилипшей купюрой ко лбу. Или можно снять по-другому. Убийца толкает хозяина сверху, тот красиво скатываться с лестницы – кости хрустят – и прямо виском об угол мраморного столика. Бамс! И тут вбегает горничная…
– Руслан! – кричит она и роняет поднос с кофейником.
– Руслан! – хозяин трогает его за плечо. – Может, перекурим? Кофе будешь?
Абдулла-хаджи под «перекуром» имел в виду прямо противоположное – подышать свежим воздухом. Он был правильным человеком. Себе не давал и других осуждал. Как-то Уразайкин приехал к нему прямиком из пивбара. Унюхал и прочёл ему лекцию о том, как алкоголь с табаком пробивают дыры в сферической защите человека, и туда шайтаны залетают.
Книга получалась толстенная и скучная. Через полгода общения Уразайкин стал бездетному хозяину чуть ли не сыном. Это была идеальная версия отпрыска: не пререкался с отцом, во всём слушался, навещал по выходным.
Наступил сентябрь, деревья оголились. В саду вдруг появилась невидимая ранее белая беседка. Хозяин был угрюм. Атеист, конечно, выпил бы в такую минуту, ведь Зям-зям здесь не поможет.
Абдулла-хаджи пожаловался Руслану на здоровье, судьбу и одиночество. Показал фотографию яркой татарки с редким именем Бибинур, которой сделал предложение, но… Она отвергла. Сказал, что в отношениях с любимой женщиной любовь – не главное. Это дело наживное. И подвёл к старой антоновке, чтобы показать, как прижилась молодая ветка грушовки, привитая год назад. Главное – забота и стратегия! Следует оградить девушку от соблазнов. Телевизор убрать и с утра до вечера внушать ей правильные мысли: «Надо делать добро», «Сделал доброе дело – иди дальше…» и т. д.
Яблоня росла рядом с беседкой. Неубранные плоды покачивались на ветках. Абдулла-хаджи сорвал полосатое яблоко и сунул Руслану. Тот уже собирался уходить, но хозяин взял его под локоток и зашептал:
– Хочу тебе показать кое-что… Но это, малай[10], не для книги!
Беседка снаружи была обита реечками, как маленькая пристань. В проёмы вставлено матовое стекло. Хозяин открыл ключом дверь и пропустил гостя вперёд. Руслан оказался в пустом помещении с бетонированным полом: ни стола, ни лавочек.
Абдулла-хаджи повернул включатель – из люка в центре комнаты ударил в потолок прямоугольный сноп света. Вниз вели чугунные ступени.
Подземная комната была устлана коврами. На уровне глаз находились ниши с табличками, но большинство пустовало – они зияли тёмными бойницами.
Хозяин, прижавшись лбом к стене, испещрённой сурами из Корана, начал молиться. Уразайкин ждал. Наконец Абдулла-хаджи закончил и повернулся к нему. На лбу рубцом отпечаталась цитата.
– Здесь лежит мой прапрадед купец Абубакир, – он ладонью стёр пыль с мрамора. – Он персидскими коврами в Казани торговал. Даже у Николая Второго в кабинете его ковёр висел. Рядом с ним прах его первой жены Марьям и второй – Маршиды, это моя прапрабабушка. А здесь покоится мой отец Исрафил. Был директором райпищеторга. К нему даже Табеев за бараниной приезжал. Ну ты молодой ещё, не знаешь, кто такой Фикрят Ахметжанович. Первый секретарь Татарского обкома!
Абдулла-хаджи носовым платком обтёр имя отца на плите.
– Ты не представляешь, малай, какую мне пришлось работу проделать! Я ведь на полпути не останавливаюсь. Если возьмусь, то уж до конца. Покоя не дам ни живым, ни мёртвым. Сначала разыскал я всех своих родных по сельским кладбищам. Список составил. Жили они в разных районах республики, кое-кто даже в Башкирии. Собрал документы для эксгумации тел. Ой, какая морока. В Казани крематория нету, и повёз я кости в Москву. Денег много надо. Очень много. Работа большая проделана была. Но я на всё готов. Я хочу, чтобы мы были вместе…
Руслану стало интересно. Он сунул руку в заплечную сумку и незаметно включил диктофон.
– Абдулла-хаджи, а как же мусульманские обычаи? Ведь ваши предки были похоронены с соблюдением традиций и погребены головами в сторону Мекки. Кремация тел – это всё-таки не наше…
– Я думаю, они бы одобрили меня, – перебил он. – Понимаешь, главное, что мы теперь вместе!
Хозяин подошёл к пустой нише с надписью: «Абдулла-хаджи Сулейман», сунул руку в загробный мир и загадочно улыбнулся.
– Жаль, нет наследника. И он бы здесь потом…
Уразайкин опоздал на электричку, следующая была только через два часа. Сошёл с дорожки и пройдя чахлую рощицу насквозь, зажмурился от яркого свечения листьев. Корявый сук, сбросив рукав жёлтой коры, обнажил кость. Руслан лёг навзничь и смотрел, как с верхушки на него планируют летучие мыши с пятипалыми крыльями. Кружат, заставляя солнце подмигивать.
Он, сложив руки на груди, представил себя навеки усопшим. Лежит Руслан Уразайкин под клёном и слушает, как плавно опускаются листья на землю, как их потом накрывает лёгкий снегопад. Время течёт мимо, не замечая его. Он лежит, как брёвнышко, выброшенное на берег. Затем рыхлый снег дырявят подснежники. Красота!
Руслан увидел белую руку с фенечками на запястье – тянется лебединой шеей к цветку, но не срывает, лишь трогает пальцами нежную мятость лепестков, растопивших сугроб. И вдруг фенечки рассыпались ягодками, запрыгав по проклюнувшим травинкам. Руслан хочет их собрать, но боится напугать девушку. Его холмик давно уже стал частью поляны и не вызывал кладбищенской тоски.
Он разомлел под слабеющим солнышком в паутине и закрыл веки. Засыпая, успел подумать: «Они лежали на тихих деревенских кладбищах в тени берёз…»
На том свете…
Избушка в зимнем саду, как перевёрнутая лодка. Из трубы струится дым, в окне горит янтарь. Сад притихший, но время от времени остекленевшие яблони оживляют снегири. Они посвистывают и крутятся, как крымские яблоки, полные южной жизни и радости, и старый сад их терпит…
Золотой луч полусонного солнца с трудом проделал в толстом узоре окна лунку и теперь греет Сочинителю небритую щёку, она у него, как у полярника из журнала «Огонёк». Потом луч съезжает на письменный стол, покрытый порыжевшим сукном. Поговаривают, что сукно это было сдёрнуто с того самого карточного стола в Баден-Бадене, на котором проигрывался сам Достоевский! Сверху оно припорошено мелом и табачным пеплом, кое-где имеются случайные прожиги, и лишь в одном месте сигару нарочно потушили мимо хрустальной пепельницы прямо в стол – даже обуглилась верхняя пластина столешницы из карпатского тиса. Уж не метка ли это самого Фёдора Михайловича, когда он крупно проигрался?
Сочинитель был счастливым человеком и умер мгновенно, так и не дописав свой последний роман. Рука соскользнула вниз, процарапав на бумаге линию, уходящую в бесконечность. Ему исполнилось сорок девять.
Вот я читаю последние его слова: «Пустой пляж, каким он бывает в понедельник ранним утром. На ней – лишь юбочка из брызг воды…»
Когда Сочинитель принимался писать что-нибудь эротичное, то в этот момент две белые ручки с запахом земляничного мыла приобнимали его сзади и любопытными лебедиными шеями залезали к нему в седую грудь – там бренчали медальоном, внутри которого от боли ахала его законная жена.
Удивительное дело, в течение одного только загробного дня он несколько раз менялся до неузнаваемости: то это был усохший старик с печальными глазами, то вдруг крепкий молодой мужчина, легко жонглирующий пятикилограммовыми гантелями, то юнец, обнюхивающий кружева ночной рубашки школьной подружки сестры, которая приехала погостить на дачу…
Бывало, что он превращался в женщину или в ту самую подружку сестры. Тогда, облачившись в узкое девичье тело, как в летнее платье, писатель начинал чувствовать всё то, что невозможно для обычного не-пишущего мужчины. При этом он всё записывал. Придумывал разные ситуации, сталкивал героев. Обрушивал на дачу летний ливень и загонял в дом мокрого и сверкающего, как сом, рыбака в бушлате. А затем любовался, как в омуте тёмного зеркала белую плоть русалки накрывает смуглое тело… Заметим, что черты рыбака уж очень напоминали фотографии самого Сочинителя в молодости.
Потом у него родился сын, а роман, увы, не рождался. Сюжет жил в голове, но никак не ложился на бумагу. Ветер и тот можно поймать в паруса! Этот ненаписанный текст сам по себе резвился: то он блистал в пыльных квадратах солнца, пасьянсом разложенных на письменном столе, то вдруг разом осыпал все свои эпитеты, точно разжалованный генерал – эполеты. И тогда становился скучен, как канцелярский циркуляр, а ночью, когда жидкая луна заливала зелёное сукно, текст шуршал и переписывался сам…
Сочинитель выглянул в окно и увидел, как струи июньской грозы прибивают к земле пионы. Шум потоков, визги попавших под дождь. Жена жарит на примусе яичницу с укропом из деревенских яиц. Волны запахов: дождя, яичницы и свежего керосина. Жену он не видел, только слышал. Дождь оборвался, как будто наверху обрезали серебристые нити, и землю ошпарило солнце. Огурец дополз до чердачного оконца и там пожелтел.
Он одним пальцем набил на машинке: «Стоит вязкая, как мёд, духота. Маятник старинных часов завяз в сотах лета. Стрелки усов обвисли. Старик засуетился и стал открывать одну за другой дверки своих задыхающихся часов».
Сердце заныло, он прижал к нему холодную, похожую на саркофаг, пепельницу. И тут Сочинитель вспомнил два дня из своей жизни, между которыми пронеслось лет десять.