Этот документ был подписан министром просвещения и культов. Полковник передал его капитану Тротта с отеческим советом: «Бросьте-ка эту историю».
Тротта принял его и промолчал. Неделю спустя он подал через соответствующие инстанции прошение об аудиенции у его величества; а через три недели, в полдень, он стоял во дворце, с глазу на глаз со своим императором.
– Видите ли, милый Тротта, – сказал император, – дело довольно неприятное, но нельзя сказать, чтобы мы оба много от него потеряли! Бросьте-ка эту историю!
– Ваше величество, – возразил капитан, – это ложь!
– Лгут вообще немало, – согласился император.
– Я не могу, ваше величество, – сдавленным голосом произнес капитан.
Император вплотную подошел к нему. Монарх был почти одного роста с Тротта. Они посмотрели друг другу в глаза.
– Моим министрам, – начал Франц Иосиф, – следует знать, что они делают. Я должен на них полагаться. Понимаете, милый капитан Тротта? – И, немного погодя: – Мы это поправим. Вы увидите.
Аудиенция кончилась.
Отец был еще жив. Но Тротта не поехал в Лаксенбург. Он вернулся в гарнизон и подал прошение об отставке.
Покинув армию в чине майора, он переехал в Богемию, в маленькое имение своего тестя. Император не оставил его своей милостью. Двумя неделями позже Тротта получил уведомление, что император распорядился выдать на учение сыну своего спасителя пять тысяч гульденов из своих личных средств. Одновременно последовало пожалование Тротта баронского титула.
Йозеф Тротта, барон фон Сиполье, мрачно, как обиды, принимал дары императора. Прусская кампания прошла без него и была проиграна. Он злобствовал. Виски его уже поседели, глаза потухли, его шаги стали медлительными, рука тяжелой, рот молчаливее, чем когда-либо. Хотя он и находился в цвете лет, но выглядел преждевременно состарившимся. Изгнан был он из рая простодушной веры в императора и добродетель, в правду и справедливость; замкнувшись в терпении и молчании, он начал подозревать, что на лукавстве держится мир, могущество законов и блеск величеств. Благодаря высказанному при случае желанию императора, отрывок № 15 исчез из хрестоматий империи. Имя Тротта сохранилось только в безгласных анналах полка. Майор продолжал жить как безвестный носитель рано отзвучавшей славы. В имении своего тестя он орудовал лейкой и садовыми ножницами, как его отец в дворцовом парке Лаксенбурга. Барон подстригал живые изгороди и выкашивал лужайки, весною охранял ракитник, а попозже бузину от разбойничьих и дерзких рук. Он заменял подгнившие планки в заборе новыми, гладко обструганными, чинил конюшенный инвентарь и упряжь, собственноручно взнуздывал и седлал гнедых, сменял проржавевшие замки на воротах и калитках, укреплял обдуманно и чисто выструганными подпорками пошатнувшийся кожевник, целые дни проводил в лесу, охотился за мелкой дичью, ночевал у лесника, заботился о курах, удобрении и урожае, фруктах и вьющихся растениях, работниках и кучерах. Недоверчиво и скаредно закупал он необходимое. Костлявыми пальцами вынимал монеты из замшевого мешочка и снова прятал его на груди.
Он сделался бережливым словенским крестьянином. Иногда на него еще находил прежний приступ гнева и потрясал его, как буря слабое деревцо. Тогда он бил работников и лошадей, хлопал дверьми, разбивал замки, которые сам приладил, грозил поденщикам смертью и полным уничтожением, за обедом злобно отодвигал тарелки, отказывался от пищи и брюзжал. Рядом с ним жили, в отдельных комнатах, жена, слабая и болезненная; мальчик, которого отец видел только за столом и чьи отметки давались ему на просмотр дважды в год, ни разу не вызвав у него ни похвалы, ни порицания; тесть, весело проедавший свою пенсию, любитель девушек, неделями проживавший в городе и боявшийся своего зятя. Он был невзрачным старым словенским крестьянином, этот барон Тротта. Все еще, два раза в месяц, поздним вечером, при колеблющемся пламени свечи он писал письма своему отцу на желтоватой четвертушке бумаги, четыре пальца расстояния от верхнего и два от бокового края, с обращением «милый отец!». Ответы приходили очень редко. Правда, барон иногда думал о том, что следовало бы посетить отца. Давно уже он тосковал о вахмистре, скудной казенной обстановке, грубо натертом табаке и настоянной дома ракии. Но сына останавливали расходы, так же как остановили бы его отца, деда и прадеда. Теперь он был ближе инвалиду в Лаксенбургском дворце, чем много лет назад, когда в свежем блеске своего нового дворянства сидел в выкрашенной голубой краской кухне и пил ракию. С женой он никогда не говорил о своем происхождении. Он чувствовал, что ее, принадлежащую к старому чиновничьему роду, от словенского вахмистра отшатнуло бы застенчивое высокомерие. Поэтому он и не приглашал отца. Однажды, это было в ясный мартовский день, когда барон пробирался по затвердевшим глыбам земли к управляющему, работник подал ему письмо из управления Лаксенбургского дворца. Инвалид скончался, мирно уснул в возрасте восьмидесяти одного года. Барон Тротта сказал только: «Пойди к госпоже баронессе, пусть уложит мой чемодан, я еду вечером в Вену». Он пошел своей дорогой к дому управляющего, осведомился о ходе сева, поговорил о погоде, распорядился, чтобы заказали три новых плуга, в понедельник пригласили ветеринара и еще сегодня повивальную бабку к беременной служанке. Прощаясь, он сказал:
– Умер мой отец. Я пробуду три дня в Вене, – небрежно протянул один палец и ушел.
Чемодан был уложен, лошадей запрягли в коляску; до станции езды было не больше часа. Он быстро съел суп и жаркое. Затем сказал жене:
– Хватит! Мой отец был хорошим человеком. Ты никогда его не видела. – Было ли то последним «прости»? Или то была жалоба?
– Ты едешь со мной! – обратился он к испуганному сыну.
Жена поднялась, чтобы упаковать и вещи мальчика. Пока она хлопотала на втором этаже, Тротта сказал ребенку:
– Теперь ты увидишь своего деда.
Мальчик задрожал и опустил глаза.
Вахмистр был уже обряжен, когда они вошли. Он лежал с взъерошенными огромными усами посреди своей комнаты на катафалке, в темно-синем мундире, с тремя блестящими медалями на груди, охраняемый двумя сотоварищами-инвалидами и восемью метровыми свечами. Монахиня-урсулинка молилась в углу, рядом с единственным, завешенным теперь окном. Инвалиды стали навытяжку, когда вошел Тротта. В майорском мундире, с орденом Марии-Терезии, он опустился на колени. Сын последовал примеру отца, его юное лицо очутилось прямо перед огромными подметками сапог покойника. Барон Тротта первый раз в жизни почувствовал тонкий, острый укол в области сердца. Его маленькие глаза остались сухими. В набожном смущении пробормотал он «Отче наш», раз, второй, третий, склонился над покойником, поцеловал могучие усы, кивнул инвалидам и обернулся к сыну: «Идем».
– Видел ты его? – спросил он на улице.
– Да, – сказал мальчик.
– Он был всего только жандармским вахмистром, – произнес отец, – в битве при Сольферино я спас жизнь императору, и потом мы получили баронство.
Мальчик ничего не ответил.
Инвалида похоронили на военном отделении маленького кладбища в Лаксенбурге. Шесть темно-голубых товарищей несли гроб от часовни до могилы. Майор Тротта в кивере и парадном мундире все время держал руку на плече своего сына. Мальчик всхлипывал. Печальная музыка военного оркестра, жалобное и монотонное духовное пение, слышимое каждый раз, как смолкала музыка, и тихо вздымающийся ладан причиняли ему непонятную, стесняющую дыхание боль. И оружейные выстрелы, которыми полувзвод отсалютовал у могилы, потрясли его своей долго не смолкавшей в воздухе неумолимостью.
Отец и сын поехали обратно. В пути барон все время молчал. Только когда они уже вышли из поезда и садились в ожидавшую их позади станционного садика коляску, майор промолвил:
– Не забывай его, твоего деда.
И снова принялся за свои привычные ежедневные дела, и годы опять покатились, как ровные, мирные, молчаливые колеса. Вахмистр был не последним покойником, которого пришлось схоронить барону. Он похоронил сначала своего тестя, несколько лет спустя жену, которая быстро и ни с кем не попрощавшись умерла от жестокого воспаления легких. Своего мальчика он отдал в пансион в Вене, решив, что сын никогда не станет кадровым военным. Он остался один в имении, в белом просторном доме, где еще чувствовалось дыхание покойной жены, разговаривал только с лесничим, управляющим, работниками, кучером. Все реже прорывался у него гнев. Но прислуга постоянно чувствовала его тяжелый кулак, и его злобная молчаливость, как тяжкое ярмо, ложилась на шеи людей. Перед его появлением воцарялась боязливая тишина, как перед близкой грозой. Два раза в месяц он получал почтительные письма от сына, один раз в месяц отвечал на них двумя короткими фразами на маленьких, узких клочках бумаги (полях, оторванных от получаемых писем). Раз в год, восемнадцатого августа, в день рождения императора, он в полной парадной форме отправлялся в ближайший гарнизонный город. Два раза в год приезжал в гости сын. На рождественские и летние каникулы. Каждый сочельник мальчику вручались три звонких серебряных гульдена, в получении которых он должен был расписаться и которые никогда не смел взять с собой, гульдены еще в тот же вечер попадали в шкатулку, стоявшую в комнате отца. Рядом с гульденами лежали школьные отметки. Они сообщали о старательном прилежании сына и его достаточных, хотя и умеренных способностях. Никогда мальчик не получал игрушек, никогда не получал карманных денег или книг, не считая обязательных учебников. Казалось, он ни в чем не ощущал недостатка. У него был опрятный, трезвый и честный ум. Его скудная фантазия не шла дальше желания по возможности скорей оставить позади школьные годы.
Ему было восемнадцать лет, когда отец в сочельник сказал:
– В этом году ты больше не получишь трех гульденов! Можешь взять девять под расписку из шкатулки. Будь осторожен с девочками. Большинство из них заражены! – И, помолчав, добавил: – Я решил, что ты станешь юристом. До этого у тебя есть еще два года. С военной службой дело терпит. Можно получить отсрочку до окончания курса.
Молодой человек, так же покорно принял девять гульденов, как и волю отца. Девочек он посещал редко, тщательно выбирал их, и у него оставалось еще шесть гульденов, когда он приехал домой на летние каникулы. Он попросил у отца разрешения пригласить друга.
– Хорошо, – несколько удивленно ответил майор. Друг явился почти без багажа, но с обширным ящиком красок, который не понравился хозяину дома. – Он художник? – спросил старик.
– И очень хороший, – отвечал Франц-сын.
– Чтоб он ни одной кляксы не смел сделать в доме! Пусть пишет пейзажи.
Гость стал писать, правда, вне дома, но отнюдь не пейзажи. Он писал на память портрет барона Тротта. Каждый день за столом он изучал черты хозяина.
– Что он на меня уставился? – спросил однажды барон.
Оба юноши покраснели и принялись внимательно разглядывать скатерть. Портрет все же был закончен и при прощании, уже в рамке, вручен старику. Он рассматривал его вдумчиво и с улыбкой. Перевернул, словно отыскивая на оборотной стороне те детали, которые могли быть упущены на лицевой, подходил с ним к окну, отводил подальше от глаз, разглядывал себя в зеркало, сравнивая с портретом, и, наконец, сказал:
– Где его повесить? – За много лет это было первой его радостью. – Можешь одолжить своему приятелю денег, если ему нужно, – шепнул он Францу. – Смотрите не ссорьтесь.
Этот портрет был и остался единственным когда-либо написанным со старого Тротта. Впоследствии он висел в комнате сына и занимал фантазию внука…
Покуда же он несколько недель продержал майора в странном настроении духа. Майор вешал его то на одну, то на другую стену, полыценно и благосклонно рассматривал свой жесткий, сильно выдающийся вперед нос, свой безбородый, бледный и узкий рот, худые скулы, как холмы выдававшиеся под маленькими черными глазами, и низкий, морщинистый лоб, полускрытый коротко подстриженными, щетинистыми и колючими волосами. Только теперь узнал он свое лицо и иногда вступал с ним в молчаливые диалоги. Оно пробуждало в нем никогда не посещавшие его ранее мысли, воспоминания, неуловимые, быстро расплывающиеся тени грусти. Ему понадобился портрет для того, чтобы понять свою преждевременную старость и свое великое одиночество; из раскрашенного холста струились к нему одиночество и старость. «Это всегда так? – спрашивал он себя. – Всегда это было так?» Время от времени он невольно стал ходить на кладбище, на могилу жены, рассматривал серый цоколь и белоснежный крест, даты рождения и смерти, высчитал, что она умерла слишком рано, и убедился, что не может точно вспомнить ее. Ее руки, например, он забыл. «Китайский винный камень», – вспомнилось ему лекарство, которое она принимала много лет подряд. Ее лицо? С закрытыми глазами он еще мог вызвать его в памяти, но оно быстро исчезало, расплывалось в красноватых кругах сумрака. Он стал кротким дома и во дворе, изредка поглаживал лошадь, улыбался коровам чаще, чем до этих пор, выпивал стаканчик водки и однажды написал сыну коротенькое письмецо в неположенный срок. Его начали приветствовать с улыбкой, он в ответ благосклонно кивал головой. Пришло лето, на каникулы приехали сын и друг, старик отправился с обоими в город, зашел в трактир, выпил несколько глотков сливянки и заказал для юношей богатый ужин.
Сын сделался юристом, стал чаще наезжать домой, присматриваться к имению, в один прекрасный день ощутил желание управлять им, отказавшись от юридической карьеры. Он признался в этом отцу. Майор сказал:
– Слишком поздно! Ты не будешь ни крестьянином, ни помещиком! Ты будешь дельным чиновником, и ничего больше.
Это было решенным делом. Сын сделался чиновником полицейского управления, окружным комиссаром в Силезии. Если имя Тротта исчезло из рекомендованных хрестоматий, то оно не исчезло из секретных документов высших полицейских учреждений, а пять тысяч гульденов, дарованных от щедрот императора, обеспечивали чиновнику Тротта постоянное благосклонное внимание в поощрение неизвестных ему высших инстанций. Он быстро продвигался по службе. За два года до его назначения окружным начальником скончался майор.
Старик оставил неожиданное завещание. Так как нет сомнения, писал он, что из его сына не получится хорошего сельского хозяина, и так как он надеется, что Тротта, благодарные императору за его неизменные милости, добьются чинов и положения на государственной службе и в жизни будут счастливее, чем он, составитель этого завещания, то и решает в память своего покойного отца, имение, много лет тому назад переведенное на его имя тестем, со всем движимым и недвижимым имуществом, передать в фонд военных инвалидов, наследникам же вменяется в обязанность только с наибольшей скромностью похоронить завещателя на том кладбище, где лежит его отец, и, если это не представит затруднений, вблизи от его могилы. Он, завещатель, просит отказаться от всякой помпы. Наличные деньги, пятнадцать тысяч флоринов с соответствующими процентами, находящиеся в банкирском доме Эфрусси в Вене, так же как и все прочие имеющиеся у него деньги, серебро, медь, равно как кольцо, часы и цепочка покойной матери, принадлежат единственному сыну завещателя, барону Францу фон Тротта и Сиполье.
Венский военный оркестр, рота пехотинцев, представитель кавалеров ордена Марии-Терезии, представитель южновенгерского полка, скромным героем которого был майор, еще способные маршировать инвалиды, два чиновника дворцовой и собственной его величества канцелярии, офицер военного министерства и один унтер-офицер, несший на увитой крепом подушке орден Марии-Терезии, составляли официальный похоронный кортеж. Франц-сын, тонкий, весь в черном, шел один. Оркестр играл тот же марш, что и на похоронах деда. Салюты, которыми на этот раз почтили покойника, были громче и дольше звучали в воздухе.
Сын не плакал. Никто не плакал о покойном. Все было сухо и торжественно. Никто не говорил речей на могиле. Неподалеку от жандармского вахмистра теперь лежал барон фон Тротта и Сиполье, рыцарь правды. На его могиле водрузили обыкновенный надгробный камень, на котором узкими черными буквами рядом с именем, чином и названием полка было выгравировано гордое обозначение: «Герой Сольферино».
Итак, от покойного осталось не намного больше, чем этот камень, отзвучавшая слава и портрет. Точно крестьянин весной прошел по пашне, а позднее, летом, след его шагов исчезает в изобилии пшеницы, которую он посеял. Королевско-имперский обер-комиссар Тротта фон Сиполье на той же неделе получил соболезнующее письмо от его величества, в котором дважды упоминались все еще незабвенные заслуги почившего.
Глава вторая
Во всей дивизии не было оркестра лучше, чем оркестр N-ского пехотного полка в маленьком районном городке Моравии. Его капельмейстер принадлежал еще к тем австрийским военным музыкантам, которые, благодаря удивительно точной памяти и всегдашней потребности в новых вариациях старых мелодий, в состоянии были каждый месяц сочинять новый марш. Все марши походили друг на дружку, как солдаты. Почти все они начинались с барабанной дроби, содержали в себе ускоренную, выдержанную в ритме марша вечернюю зорю, звучное веселье прелестных флейт и кончались громовым грохотанием литавров, этой веселой и скоропреходящей грозой военной музыки. Капельмейстера Нехваля от его коллег отличала не столько необыкновенная композиторская плодовитость, сколько энергичная и бодрая взыскательность, которую он вносил в занятия музыкой. Ленивую привычку других капельмейстеров – давать дирижировать первым маршем фельдфебелю музыкального взвода и только во втором номере программы браться за дирижерскую палочку, Нехваль почитал явным признаком начинающегося распада императорско-королевской монархии. Как только оркестр размещался на площади обычным полукругом и изящные ножки ветреных нотных пюпитров врезались в черную землю между булыжниками мостовой, капельмейстер уже стоял среди своих музыкантов, молча поднимая палочку из черного дерева с серебряным набалдашником. Все плац-концерты, неизменно разыгрывавшиеся под балконом господина окружного начальника, начинались с марша Радецкого. Хотя он и был так привычен оркестрантам, что они могли бы сыграть его среди ночи и во сне без дирижера, капельмейстер все же считал необходимым каждую ноту читать с листа. И каждое воскресенье, словно впервые репетируя марш Радецкого со своими музыкантами, он добросовестно поднимал голову, палочку и взор, устремляя то и другое и третье в сторону сегментов круга, всегда, казалось, нуждавшихся в его команде музыкантов, в центре которых он стоял. Суровые барабаны отбивали дробь, сладостные флейты свистели, заливались чудесные рожки. На лицах слушателей блуждала довольная мечтательная улыбка, в ногах быстро струилась кровь. Они стояли на месте, но думали, что уже маршируют. Девушки помоложе слушали затаив дыхание, с полураскрытым ртом. Мужчины постарше опускали головы и вспоминали о былых маневрах. Пожилые дамы сидели в соседнем парке и трясли маленькими седыми головами. И было лето.
Да, было лето. Старые каштаны против дома окружного начальника только утром и вечером шевелили свои темно-зеленые, богатые густые кроны. В течение дня они оставались неподвижными, дышали терпким дыханием, и их прохладная тень достигала середины улицы. Небо было неизменно голубым. Невидимые жаворонки беспрестанно пели над тихим городом. Иногда по его ухабистым мостовым, от вокзала к гостинице, грохоча проезжал фиакр с незнакомым седоком. Иногда цокали копыта парного выезда, везшего на прогулку землевладельца господина фон Винтернига, с севера на юг, по широким улицам, от его городского дворца к его необъятным охотничьим угодьям. Маленький, дряхлый и жалкий желтенький старикашка, в огромном желтом одеяле, с крошечным усохшим личиком, сидел господин фон Винтерниг в своем экипаже. Как жалкий кусочек зимы, проезжал он по тучному лету. На эластичных рессорах и бесшумных колесах с дутыми шинами, в лакированных, хрупких спицах которых отражалось солнце, катил он прямо из постели к своим загородным владениям. Большой дремучий бор и светлые зеленые перелески уже дожидались его. Обитатели города его приветствовали. Он не отвечал. Неподвижный, проезжал среди моря приветствий. Черный кучер отвесно вздымался в высоту, своим цилиндром почти задевая кроны каштанов, его гибкий кнут ласкал коричневые спины рысаков, и из закрытого рта через определенные промежутки времени вырывалось резкое щелканье, более громкое, чем цокот копыт, и похожее на мелодический ружейный выстрел.
В это время начинались каникулы. Пятнадцатилетний сын окружного начальника Карл Йозеф фон Тротта, ученик кавалерийского кадетского корпуса в моравской Белой церкви, воспринимал свой родной город как страну вечного лета; он был родиной лета, так же как и его собственной. На Рождество и на Пасху Карл Йозеф гостил у своего дяди. Домой он приезжал только на летние каникулы. Днем его приезда всегда бывало воскресенье. Такова была воля отца, господина окружного начальника барона Франца фон Тротта и Сиполье. Летние каникулы, независимо от того, когда они начинались в корпусе, дома наступали с субботы. В воскресенье господин фон Тротта и Сиполье был свободен от службы. Все утро, с девяти до двенадцати, он резервировал для своего сына. Ровно без десяти минут девять, четверть часа спустя после ранней обедни, юноша в парадной форме стоял у двери отцовской комнаты. Без пяти девять Жак, одетый в старую ливрею, спускался с лестницы и объявлял:
– Сударь, господин ваш батюшка идет.
Карл Йозеф еще раз одергивал мундир, оправлял портупею, брал в руки шапку и, согласно правилам, прижимал ее к бедру. Появлялся отец, сын шаркал ногой, и этот звук разносился по тихому обветшалому дому. Старый Тротта открывал дверь и легким мановением руки приглашал сына пройти вперед. Юноша оставался неподвижным, как бы не замечая приглашения. Тогда отец проходил в дверь, Карл Йозеф следовал за ним и оставался стоять на пороге.
– Располагайся, – говорил немного спустя окружной начальник.
Только после этих слов Карл Йозеф подходил к креслу, обитому красным плюшем, усаживался напротив отца, сдвинув колени и положив на них шапку с вложенными в нее белыми перчатками. Сквозь узкие щелки зеленых жалюзи на темно-красный ковер падали тонкие полосы солнца. Жужжала муха, стенные часы начинали бить. Когда, звонко пробив девять раз, они смолкали, окружной начальник спрашивал:
– Что поделывает господин полковник Марек?
– Спасибо, папа, у него все благополучно.
– В геометрии все еще хромаешь?
– Спасибо, папа, несколько лучше.
– Книги читал?
– Да, папа!
– Как дела с верховой ездой, в прошлом году они шли неважно.
– В этом году… – начал было Карл Йозеф, но его тотчас же прервали. Отец вытянул узкую руку, наполовину спрятанную в круглом блестящем манжете. Золотом сверкнула огромная четырехугольная запонка.
– Они шли неважно, сказал я. Это был просто… – Здесь окружной начальник сделал паузу и затем беззвучным голосом добавил: —…Позор!
Отец и сын помолчали. Как ни беззвучно было произнесено слово «позор», оно еще реяло в комнате. Карл Йозеф знал, что после строгого отзыва отца следовало выдержать паузу. Этот отзыв надо было воспринять во всем его значении, продумать, усвоить, удержать его в уме и в сердце. Часы тикали, муха жужжала. Затем Карл Йозеф звонким голосом начал:
– В этом году с верховой ездой у меня обстояло гораздо лучше. Сам вахмистр частенько это отмечал. Похвальный отзыв я получил также и от господина обер-лейтенанта Коппеля.
– Это меня радует, – замогильным голосом произнес господин начальник округа. Он ткнул манжетой о край стола, задвигая ее таким образом в рукав; послышался легкий треск накрахмаленного полотна.
– Рассказывай дальше, – приказал он и закурил папиросу.
Это обычно служило сигналом, возвещавшим начало домашнего уюта. Карл Йозеф положил шапку и перчатки на маленький пюпитр, поднялся и начал повествовать о всех событиях последнего года. Старый Тротта кивал головой. Вдруг он произнес:
– Да ты ведь совсем большой, мой мальчик. У тебя ломается голос. Уж не влюблен ли ты?
Карл Йозеф покраснел. Лицо у него пылало, как красный лампион, но он, храбрясь, не прятал его от отца.
– Значит, еще нет, – заметил окружной начальник. – Не будем отвлекаться. Рассказывай дальше!
Карл Йозеф глотнул воздуха, краска сбежала с его лица, ему сразу стало холодно. Он медленно продолжал свой доклад, прерывая его многочисленными паузами. Затем вытащил список книг из кармана и протянул отцу.
– Весьма благопристойное чтение, – заметил окружной начальник. – Теперь, пожалуйста, содержание «Црини».
Карл Йозеф пересказал драму, акт за актом. Кончив, он опустился на стул, усталый, бледный, с пересохшим горлом.
Украдкой он бросил взгляд на часы; было только половина одиннадцатого. Экзамен продолжится еще полтора часа. Старику могло прийти в голову испытывать Карла Йозефа по древней истории или германской мифологии. С папиросой в зубах он ходил по комнате, заложив левую руку за спину. На правой постукивала манжета. Солнечные полосы на ковре становились все ярче, лучи все сильнее били в окно. Солнце, должно быть, стояло уже высоко. Колокола начинали гудеть, они звучали совсем близко, словно раскачиваясь тут же за темными жалюзи. Сегодня старик спрашивал только по литературе. Он пространно высказался о значении Грильпарцера и порекомендовал сыну в качестве «легкого» каникулярного чтения Адальберта Штифтера и Фердинанда фон Зара. Затем он опять перескочил на военные темы, дежурство, военный устав часть вторая, состав армейского корпуса, численность полка и вдруг спросил: