– Кофе и бутерброды, господа офицеры!
– Поставьте туда, – ткнул Ренике пальцем на кругляшок карточного столика. – Свободны, фройляйн!
Тут же стерев улыбку с лица, Анна выскочила за дверь.
– Вы суровы, Ренике, даже с прекрасными соотечественницами.
– Справки навели? – гестаповец тяжело посмотрел на представителя абвера.
– Ренике, дорогой, о чем вы? – Заукель рассмеялся: гауптштурмфюрер так старательно изображал из себя интеллектуала, что прокололся на элементарном. – Обыкновенная логика! Разве в администрации лагеря может работать славянка?
– Фольксдойч, но из местных, – автоматически вырвалось у гестаповца, только после этого сообразившего, насколько глупо он сдал свою связь. Во всех смыслах.
ГЛАВА 4. КРЮКОВ
«А если я все-таки сбился?» – первое, что ударило болью в голову, когда перед глазами снова возникли, как в размытом тумане, копошащиеся на снежном насте красногрудые птицы. Человек попытался сосредоточиться. «Почему я так спокоен… Нельзя мне сейчас этого… Нельзя… Голова…» Он снова приказал себе шевельнуться. Это удалось не с первой попытки. Но удалось: птицы с шумом вспорхнули, пропав из поля зрения. Удалось приподнять голову: вертикальная белая поверхность медленно повернулась – к своему горизонтальному естеству. И снова человек обратился в слух – до последней клеточки. Нет, вокруг по-прежнему разливалась тишина, только где-то рядом гомонили птицы. «Ольха! Поле… Был ручей…»
Человек закрыл слезящиеся глаза и вновь попытался сосредоточиться. «Ручей… Это было утром… Конечно, утром… Сутки на снегу не выдержать… Значит, сегодня утром, а сейчас…» Он с трудом разлепил опухшие веки, снова приподнял голову. Тень от ольхи на снегу вытянулась… Подсказывала, что время ушло от полудня и ушло заметно. «Значит, скоро накатятся сумерки, потом подступит ночь. И он останется с ней один на один. Значит, надо сейчас же вставать. И идти. К лесу. Тень от ольхи… Паутина серых полос на режущем глаза снегу… Она еще не показывает на запад… И не покажет – темнота проглотит ее быстрее… Но если пересечь поле до темноты, то можно успеть увидеть другие тени, много теней, четких и уверенных, более устремленных к западу, чем эта бледная паутина от ольхи. А утром был снег… И хлопья скрывали следы…»
Человек шевельнул рукой, трогая снежный наст. Твердый, гладкий… Значит, он ошибся – погоня была вчера. «Конечно, вчера… Или позавчера… Утренние хлопья снега так бы не слежались… Нет, не позавчера… Тогда вчера… Сутки – возможно… Больше он бы не смог… Замерз бы… Хотя нет, он шел… Вдоль ручья… Потом наступила… Да! Была уже ночь! Перестал идти снег, а он шел, часто останавливаясь… И слушал, слушал! Ти-ши-на… А вот потом настало утро… Продолжал идти… Куда? Шоссе! Лес вывел к шоссе. А оно… Так-так… Вспоминай, вспоминай!.. Да! Шоссе лишь в одном месте рассекает ненадолго лес, там надо понаблюдать за движением транспорта. Движение в сторону фронта более оживленное, и в основном это должны быть машины с солдатами, танки, артиллерия на тягачах, тяжело груженные грузовики под охраной… А в тыл – санитарные… В тыл движение должно быть меньше. И еще что-то… Самолеты – вот что! Они тоже ориентируются по шоссе. На восток гудят надрывно – брюхо у каждого набито бомбами, обратно звук тоньше – опорожнились, суки… Надо идти!.. Шоссе… Там он сделал все правильно… Там он пошел на запад, не показываясь на опушке и следя за солнцем, которое, казалось, стремительно катится по небу. Потом… Что потом?.. Хутор! Как же он забыл про хутор?!.. Значит, ручей был не вчера и даже не позавчера… Потому, что после ручья, после шоссе был хутор!..»
***Федор Крюков в полицаи пошел добровольно. Это было в сорок втором, ровно год назад. Из собственноручно выкопанной в чащобе землянки его все-таки выкурили февральская стужа и голод. В землянке Крюков отсиживался месяца полтора, а до этого жировал на хуторе. Пригрела хозяйка, вдовая лесничиха, дородная баба на десяток лет старше Федора, круглолицая, рыжая, крепко сбитая. На первый взгляд – туша неповоротливая, а на самом деле – ох, какая шустрая и сноровистая! И – страсть какая властная. Во всем.
Когда Крюков, оборванный и завшивевший дезертир, набрел по глубокой осени на этот хутор, Устинья – так, как потом выяснилось, звали вдову-лесничиху, – оценивающе вымерила глазом маячившую за подслеповатым стеклом оконца фигуру. Грозно вышла на крыльцо и долго молча смотрела на Федора, который, переминаясь с ноги на ногу под мелко-мелко моросящим дождем, вновь и вновь плаксиво просил, почему-то часто кланяясь, хлеба или картошки. Наконец властно оборвала все это нытье:
– Заработай!
Федор рванул грязную и засаленную, сочащуюся холодной влагой пилотку с плешивой головы – все они, Крюковы, такими уродились: с молодости жидкие волосенки вываливаются пригоршнями.
– Дай вам Бог здоровья, хозяюшка! Заранее благодарствую! Чем могу…
– Во-во… Стайку видишь? – Баба на крыльце дернула подбородком влево. – Как вылижешь там всё – тогда и о жратве разговор поведем! Ходют тут, долбят в окна… дятлы, ети вас… И смотри, не балуй с вилами, сыть дезертирова! У меня таких картечь в ружеи стережет! Тумкаешь, ага?
– Не извольте сумлеваться, хозяюшка! – снова мелко задергал шеей Федор. – Како тако баловство! Вы с душой, и мы к вам – с полным старанием!
– С душой… Иди давай, отродье бесовское, и про картечь помни!
Федор нахлобучил чавкнувшую о плешь пилотку и поплелся к добротному сарайчику, в котором было темно, но сухо и тепло. Разыскал в сумраке вилы с гладко отполированным руками черенком, яростно поддел с земляного пола унавоженную солому. Скотины в стайке не было, видимо, где-то или на свободном выпасе погуливала, или пас ее у лесничихи кто-то.
Так и провозился до сумерек, на дрожащих от слабости ногах, лишь утирал градом катившийся пот своей многострадальной пилоткой, с которой когда еще предусмотрительно сковырнул и затоптал в хвою пятиконечную звездочку. А когда? А сразу же после того, как присел за кустами, отстав, вроде как по нужде, от растянувшихся по тропинке остатков роты.
Для роты и, соответственно, Федора, на тот момент шестые сутки минули после первого и единственного боя, быстро закончившегося суматошным бегством в лес из наспех вырытых окопчиков на гречишном поле, – от немецких танков и дюжины минометных залпов вдогонку, разметавших замешкавшихся на лесной опушке бойцов. А в лесной чаще минувшие шесть суток прошли в судорожных попытках догнать откатывающуюся на восток линию фронта.
Шли ночами, обходя дороги и деревни, чтобы не напороться на немцев. Воевать с ними было нечем. Патронов не набиралось и по обойме на брата. Шли медленно: утром третьего дня комроты лейтенант Дремин самолично делил последние сухари с налипшей к ним махорочной крошкой.
От истощения и усталости люди валились с ног. Не лучше ощущал себя и Федор. Но к голоду, недосыпу и растерянности от всего навалившегося у Крюкова примешивалась и нарастала волна липучего страха. А еще и меж лопатками припекло, когда Крюков брал из рук лейтенанта свою половинку сухаря: Федору в эту минуту казалось, что вещмешок у него за плечами стал прозрачным, и сейчас все увидят лежащие в нем полбуханки зачерствевшего хлеба, четыре больших куска сахара-рафинада и непочатую пачку махорки…
Рафинада было поначалу семь кусков. Их Федор выменял у балагура и весельчака Тимки за финский нож. Двухметровый Тимка, с широкоскулого смуглого лица которого не сходила улыбка, добродушный парень из далекого – где-то за Байкал-озером! – села Улеты, забайкальский гуран, как он сам себя называл, прицепился банным листом, увидев у Крюкова финку:
– Братка, ну и зачем тебе это изделие? Махнем?! Дюже бравая штука – на зверя ходить! В тайге, паря, всяко быват. Супротив кабана или мишки иной раз с одной берданой и не устоять, а это ж како подспорье!
– И чо жа ты за такой охотник, ежели без ножа?
– Но… Припасен в зимовье! Но тот особливый – зверя свежевать, лезвие лопатой! – Тимка вытянул вперед огромную ладонь – вот уж точно лопатища штыковая! – А энтот – брава вещь!
Он вывернул на дно свежеотрытого окопчика все содержимое своего вещмешка, бережно развернул перед глазами Крюкова чистую полотняную тряпочку: семь больших голубовато-серых кусков литого сахару. И Федор долго не раздумывал. Освободившись от финки, даже облегчение почувствовал: нож был пришлый, припаянный кровью.
Крюков его тоже у охотника взял. И документы – справку лесхозную – тогда забрал, и золотой самородок в кожаном мешочке, что у того мужика на поясе висел, и берданку с патронами, и еще кое-какое барахлишко.
Крюков убил того охотника. К таежнику сразу с черными мыслями прилип: документы новые нужны были. Но полторы недели терпеливо таскался с ним по увалам и распадкам, вечерами в зимовье долгие разговоры о житье-бытье разговаривал – все, что сумел, у человека о его прошлой жизни выпытал. А потом, в зимовье прямо, из его же берданы… Задумка верная была: война загремела, тут милицейским не до таежных тайн пока. Да и труп закопал – зверю не разрыть.
Под новым именем в новом месте Крюков хотел начать новую жизнь. Надо было напрямки в эту новую жизнь из того зимовья и уходить. Но жадность и скупердяйство подвели. Сунулся все-таки обратно в поселок, где у бабки Аграфены угол снимал: вещички свои собрать – не бросать же добро. А в райвоенкомате война порядок не нарушила: повестка Федора уже дожидалась. Пришлось промаслить и зарыть берданку и остальную страшную добычу за поскотиной. До лучших времен. Нож с собой взял, поначалу даже сунул в сапог по старой привычке.
А жил Федор Крюков у бабки Аграфены, как ссыльно-поселенец, отбыв большую часть назначенного судом срока – за покушение на секретаря сельсовета – в лагере. Впаяли ему десятку за это покушение по печально известной 58-й статье, как кулацкому отродью. В общем, за политического канал, врагом трудового народа. Хотя чего уж там… Нет, хозяйство у Крюкова-старшего было справным, но батраков не нанимали, сами горбатились.
Черт его знает, мож, и не стали бы раскулачивать – до того черного дня проносило, в селе старшего Крюкова, да и все его семейство никто к кулачью не относил. Но дернул Федора леший глаз положить на сельсоветскую секретаршу Нинку. Девка справная, всё при ней. Федор приударить хотел за Нинкой, а она сразу отшила: мол, куда тебе, плешивый!
Вот тогда кровь-то и взыграла! Раскровянил одним ударом сучке сопатку, поволок в сенник. Чево думал… Уж прошли те времена, кады вот так вот девкой овладеешь, а после и тебе, и ей хода никуда нет – только пирком да за свадебку. А тут и до трусов-то дело не дошло, только ляжки и полапал. Налетели парни с мужиками, исхлестали вусмерть, а после уполномоченный из района прикатил: ага, дескать, покушение на должностное лицо при исполнении. Каво?! Како тако исполнение после вечерки в деревенском клубе? Но теперь уже уполномоченный Федора по сопатке: молчать, тварь кулацкая!
И завертелась механизма!.. Федора в суд, а остальным Крюковым – постановление под нос: нате-ка, мироеды, пролетарский привет! В двадцать четыре часа собраться, что на подводу при одной лошади войдет – взять разрешается и – геть! Не куды глаза глядят – а на специальный сборный пункт, для отправки с остальным кулацким элементом по месту назначения.
Федора, понятно, к тому времени уже упрятали в кутузку, а после скорого суда – в теплушку арестантскую и – за три тыщи верст утартали.
Поселение ему вышло на восьмом годе, когда лагерный люд под амнистию после «ежовых рукавиц» попал. Первый и последний раз тогда Федору такой фартовый крупняк выпал. Блатюкам и прочей уголовной шпане по тем послаблениям и амнистиям кукиш с хреном показали, мол, чума вы и есть чума для народа, а политическим послабление вышло заметное: дескать, прошли времена ежовского беззакония, справедливость восторжествовала. Лаврентий Палыч, верный сталинец товарищ Берия – новый наркомвнудел, всё, что его предшественник, в высокое кресло, вражина, пробравшийся, наворотил, внимательно стал разгребать.
И Федору помягчение вышло. Так, мол, и так, в решении написали, по 58-й статье, за секретаря сельсовета, срок отбыл, а за кулацкий душок оставшуюся пару лагерных годков смягчаем: пятериком поселения.
Вот и турнули из оренбургских степей в красноярскую тайгу. И валил бы ссыльнопоселенец Федор Крюков могучие сосны да лиственницы под зачет оставшегося срока, да только, когда загромыхало на западе, вскорости слушок пополз, что под повестку и поселенцы пойдут. Вроде как по добровольности. Или на фронт с чистым билетом, или в лагерь – с волчьим.
Прикинул Федор такой расклад – эва! И размусоливать не стал. Дорога до передовой долгая, а в дороге всякое случается. Уж там-то точно неразберихи хватает – одному человечку затеряться… Особливо ежели документы незамаранные. Простенькая справочка без такого прошлого, как у Федора, любую самую чистую ксиву добровольного бойца перевесит. Хотя на безрыбье и последняя сойдет.
В общем, Федор о своей добровольности заяву накатал, а тут как раз того мужичка-таежника-то и заприметил. Вот и прогулялись на охоту, пока всякие призывные дела шель-шевель разворачивались. Была, конешно, мыслишка, что там, на западе, с Гитлером все по-быстрому закончится, накостыляют этому петушатнику, и до него, Федора Крюкова, дело не дойдет. Пока сборный пункт, курс молодого бойца, то, се…
Убив таежника и завладев новыми документами, Федор и вовсе раздумал в обмотки и гимнастерку обряжаться. И вот, поди ж ты! Ждала уже подруженька-повесточка! Что ж, вернулся Крюков к первоначальной задумке. Новый документик вместе с берданой и шмутьем прикопал, а вот самородок в кожаном мешочке оставить духу не хватило. Приспособил под исподнее, облепив золотой камушек местной глиной: землицы-де, родимой, щепоть – утешенье и оберег служивому…
Застучал на стыках эшелон, и осталось всё позади. В том числе и страшная тайна зимовья. Только золотой камушек у сердца да финка в сапожном голенище. Да, уж повезло – справно приодели по зимней форме одежи: шинеля, добротные сапоги яловые. И разговоры в теплушках тока про то и были, что поначалу еще месяцев шесть учить будут на бойцов, в резерве стоять их части предназначено.
Куды с добром! В самое громыхалово притартали, высадили ночью на каком-то полустанке, потом до утра пешедралом гнали прямиком на сполохи и канонаду. Утром горячей кашей накормили в жидком лесочке, потом занятия были. Усталый старшина разобрал и собрал винтовку, часок покумекали над устройством затвора и устранением перекоса патрона, потом строго по три патрона каждый выпустил в ростовую мишень, несколько раз сбегали в атаку, с остервенением всаживая на условном вражеском рубеже трехгранные штыки в рогожные кули с соломой. И был гуляш на обед, и был суп с перловкой, а после обеда раздали паек: по кирпичу хлеба, паре увесистых банок с тушенкой, по четыре брикета горохового концентрата, по два фунта черных квадратных ржаных сухарей, по полфунта кускового сахару и по три пачки махорки. Выдали алюминиевые котелок с крышкой, ложку и фляжку, которую тут же приказали наполнить водой из питьевой бочки. Напоследок каждый расписался за винтовку, подсумок с пятью обоймами тускло блеснувших патронов, малую саперную лопатку и каску. Шинели приказали туго скатать по образцу и надеть через плечо, а продовольствие сложить в вещмешки.
Потом пришли немолодой политрук в очках и такой же немолодой военфельдшер. Первый раздал всем черные тюбики и приказал заполнить по длинной узкой бумажке: фамилия, имя, отчество, когда родился, откуда родом… Бумажку требовалось свернуть в трубочку и засунуть в черный тюбик, крышечку у него туго закрутить и – в карман гимнастерки. Строго-настрого наказал, чтобы всегда при каждом этот тюбик был. Федору слово это чудное запало: «тюбик»! Ранешне и не слыхал такого. Ученые они, эти политруки! А кто-то из бойцов пробурчал, что лучше вообще этой чертовой вещицы не иметь. Мол, дурная примета. Медальон смерти… Только тут до Федора и дошло назначение «тюбика». Эва оно как! Тогда первый раз и затрясло.
А военфельдшер раздал всем по небольшому свертку с ватой и бинтом. Индивидуальный перевязочный пакет называется. И немногословно добавил: «Царапнет – не маленькие, разберетесь, как самому себя или друг дружку перевязать…»
Ближе к вечеру снова накормили кашей, в которой попадались волокна тушенки, напоили сладким жидкозаваренным чаем. Кое-кто принялся распечатывать выданный продпаек, но прилетел черноусый и злой старшина, орал и грозил трибуналом.
Потом на полуторке приехали командиры-офицеры. Объявили построение, разбили на роты и взвода. Злой черноусый старшина оказался для Федора и еще трех десятков бойцов их комвзвода Фирсовым, а коренастый, русоволосый, немногословный молодой парень с двумя кубиками в петлицах – их командиром роты лейтенантом Дреминым.
Комвзвода выдал каждому по красноармейской книжке и дал команду разойтись, перекурить. После перекура всех построили заново. Тут Федор в первый и последний раз увидел командира батальона, капитана Ермоленко. В подступающих сумерках хором приняли присягу на верность трудовому народу, расписались в разграфленном листе. После сыграли отбой. Спали вповалку, на душистом сене под навесами из жердей, покрытых кусками новенького брезента.
Федор долго не мог уснуть, вслушиваясь в далекие орудийные раскаты и отблески нервных зарниц на низких облаках, теснящихся на западе. А когда забылся в тревожном сне, показалось, что продлился он всего пару минут. Было темно.
– Подъем! Подъем! Стройся! Поживее, мать вашу!
В лагере царило нехорошее оживление. Казалось, им пронизан весь воздух. Строили поротно.
– Товарищи бойцы! Противник прорвал наши укрепления превосходящими силами. Нам приказано выдвинуться…
В общем, обновили сапоги. В зыбком и зябком утреннем тумане песчаная лесная дорога вывела на опушку, а потом на гречишное поле. Прозвучавшая команда «Стой! Окопаться!» многим показалась музыкой: ноги во время ночного марша снесли в кровь. Командиры взводов разметили позиции, схватились за лопатки и сами, одновременно подторапливая бойцов. Но многие прежде с облегчением сдернули сапоги, разложили по траве и гречихе портянки.
– Вы чего творите, чурбаны стоеросовые?! Обуться, приступить к оборудованию одиночных окопов для стрельбы лежа! – орал уже изрядно перемазанный землей старшина Фирсов и размахивал лопаткой. – Дурьи бошки свои прячьте и задницы, а не на копыта дуйте!
Туман поднялся через час-полтора. Взвод продолжал долбить кусок гречишного поля и лесную опушку, углубляя окопчики до глубины, предусмотренной, со слов лейтенанта Дремина, наставлением по саперному делу для стрельбы с колена.
– Глянь, мужики! Ероплан-то какой диковинный! – восторженно заорал кто-то слева. Все побросали работу и жадно зашарили глазами по небу. Нашел диковину и Федор.
Черная, с раздвоенным хвостом, воздушная машина высоко и оттого, наверное, казалось, медленно, проползла на северо-восток, потом вернулась обратно, сделала ленивый круг над головами и так же неторопливо удалилась на запад, еле слышно рокоча моторами.
– Это чо такое было? Сроду такого самолета не видывал! А ты? – удивленно спросил Федор парня из соседней ячейки, как называл окопчики старшина Фирсов.
– Но, братка, тут и кумекать неча. Немчура на разведку прилетала!
– Да ты чо!
– Вот тебе и чо! Милка: «Чо?», а я: «Ни чо! Поцалую горячо!». Немчура!!
Парень оторвался от работы, вылез из окопчика и оказался двухметровым богатырем. Так и познакомился Федор с Тимкой. Тогда-то и узрел Тимоха у Федора финский нож, которым тот вспорол банку с тушенкой, устав терпеть голодуху после ночного марша, перешедшего в срочные землеройные работы. И сменялись на сахар. До сладкого Федор всегда был большим любителем.
Тимку-забайкальца убило через час. Зазря, выходит, он свою ячейку чуть ли не до полного профиля углубил. В жизни вообще многое зазря делается.
Вначале где-то далеко послышалось ровное гудение. Оно нарастало, а потом превратилось в уже отчетливое тракторное тарахтение. Потом оно прервалось быстро нарастающим шелестящим звуком, перекрывающим далекие негромкие хлопки. Что-то истошно прокричал из своей ячейки Фирсов, но Федор не понял. Он приподнялся, глядя на старшину, и тут же соседний, Тимкин, окопчик с бешеным ревом вздыбился! Тугая, как транспортерная лента на элеваторе, обжигающая и едко воняющая какой-то химией волна ударила Федора в бок и вмяла в дно окопа, в одно мгновение с головой завалив землей!
…Когда Крюков пришел в сознание, он увидел перед собой грязное от земли и копоти лицо Фирсова, который шевелил губами и протягивал флягу. Федор попытался шевельнуться, но у него тут же каруселью закружилась голова, и все внутренности мгновенно вывернулись наружу горячей рвотой. Потом вроде бы стало полегче. Но голова раскалывалась, болело все тело. Оказалось, что он стоит на коленях на плешине непонятно зачем свежевспаханной и хорошо пробороненной земли, ноздри как-то отстраненно уловили смолистый дух лесного костра… Но гул… Бездонный мощный гул, наполненный одновременно оглушающим свистом и бухающим в темя дурным колокольным звоном. Словно Федора затолкали внутрь огромного колокола, по которому непрерывно ударяет чудовищное било. Что же это за пытка?! За что?! Откуда?!
Крепко затыкая обеими руками уши, Федор попытался поднять глаза. Это у него получилось не сразу. Фирсова рядом уже не было. Никого рядом не было. С трудом переведя взгляд чуть дальше, Крюков увидел прежнее гречишное поле. Оно появлялось и исчезало в рваных просветах белесо-голубого дыма. Медленно поворачивая голову, Крюков захотел проследить, откуда так сильно тянет этот дым. Что же это горит такое? Наконец он увидел: горели сосны на опушке. «Вот он откуда, смоляной запах костра, – равнодушно подумалось Федору. – Но что так гудит и свистит?»
Он неимоверным усилием принялся поворачивать голову в другую сторону, даже, как ему казалось, помогая себе обеими руками, по-прежнему прижатыми к ушам. Взгляд медленно пополз влево, туда, где – Федор вспомнил! – был окопчик Тимки. Но там не было никакого окопчика, только аккуратная круглая яма с таким же аккуратным бортиком-венчиком по всей окружности.
Вдруг из этой ямы высунулся старшина Фирсов и что-то зло прокричал Федору, одной рукой, с зажатой в ней винтовкой, тыча вперед, а другой резко взмахивая – сверху вниз, сверху вниз. Крюков так и не понял, что означает этот жест, но вперед посмотреть попытался. И – одеревенел! Даже боль в голове, показалось, исчезла.
Прямо на них медленно ползло пятнистое невиданное чудище. Вот оно приостановилось, неторопливо повело чуть в сторону длинной и тонкой трубой с набалдашником на конце, – и вдруг из этого набалдашника изрыгнулась ослепительная вспышка пламени и дыма. Танк! Так это и есть танк! Федор впервые увидел страшную боевую машину. Невероятный ужас охватил Крюкова. Бог ты мой, да как же устоять-то перед таким чудищем!
Федор машинально опустил руки, загребая руками землю вокруг себя. Совершенно ничего не соображая, вцепился во что-то, опрокидываясь на спину, по-кошачьи перевернулся на бок, вскочил на ноги и – откуда взялись силы! – что есть мочи ринулся в спасительные кусты на лесной опушке, не обращая внимания на ревущий вокруг огонь набирающего мощь лесного пожара.
…Ему показалось, что бежал он долго и убежал от места страшной встречи довольно далеко. Как потом выяснилось, всего-то метров триста ломился лосем через кусты. С исхлестанным ветками лицом, с безумно горящими глазами, с текущей из ушей кровью: разорвавшийся рядом снаряд, накрывший Тимку – забайкальского гурана, сильно контузил Крюкова. И не сам остановился посреди лесных зарослей. Остановил небольшой овражек, на дне которого сверкал неторопливый ручеек, полуприкрытый уже начавшими желтеть листьями лопуха. Федор с разбега, потеряв опору под ногами, кубарем полетел вниз, в холодную воду.
Вскоре в овражке оказались еще несколько бойцов, а потом появились чумазые лейтенант Дремин и старшина Фирсов, как ребенка баюкающий кое-как замотанную бинтами правую руку.
Слух к Федору начнет возвращаться только к концу вторых суток. Тогда-то он и узнает подробности своего первого и последнего боя: о танковой атаке, о бестолковой перестрелке с немецкой пехотой и минометном залпе, разметавшем остатки ротной обороны. Загоревшийся лес, быстрая победа над оборонявшимися, – а может, еще какие-то свои причины были у немцев, но преследовать беглецов они не стали. Послав несколько веерных пулеметных очередей в глубину леса, через пламя и дым, посадили пехоту на танки и в гробообразные полугусеничные бронетранспортеры и, собравшись в походную колонну, проселочной дорогой вдоль опушки резво подались к шоссе.
Лейтенант Дремин в опустившихся сумерках с группой бойцов сделают-таки ходку к месту боя, отыщут несколько винтовок и подсумков с патронами, пару вещмешков с продуктами. А Федор-то, оказывается, ухватил намертво, загребая руками землю при виде немецкого танка, лямку собственного вещмешка! Правда, из всего пайкового обилия харчей в нем после суматошного бегства, а может, еще раньше, при разрыве снаряда, продуктишек уцелело с гулькин нос.