– Завтра она у меня заговорит! – вскричал Иван Огарев.
Он подал руку цыганке, и та поцеловала ее, но в этом знаке почтения, столь обычном у северян, не было ничего унизительного. Сангарра вернулась в лагерь. Она отыскала Надю и Марфу Строгову и поместилась невдалеке от них. Старуха и молодая девушка, несмотря на усталость, еще не спали. Волнение, беспокойство – все заставляло их бодрствовать. Михаил Строгов был жив, но он был так же, как и они, пленник! Знал ли об этом Иван Огарев, а если не знал, то разве все равно не узнает?
На следующий день, 16 августа, около 10 часов утра на линейке лагеря раздались вдруг оглушительные звуки труб. Солдаты-татары моментально схватились за оружие. Окруженный многочисленной свитой, в лагерь въезжал сам Иван Огарев.
Он был мрачен, мрачнее обыкновенного. Черты лица его выражали глухой, затаенный гнев, готовый ежеминутно вылиться наружу и разразиться в бешенство. Михаил Строгов, затерянный в толпе, видел, как этот человек проезжал мимо него.
Он предчувствовал, что произойдет какая-нибудь катастрофа; ведь теперь Огареву было известно, что Марфа Строгова – родная мать Михаила Строгова, капитана фельдъегерского корпуса.
Выехав на середину лагеря, Иван Огарев соскочил с лошади, а офицеры, сопровождавшие его, разместились вокруг него широким кольцом. В эту минуту подошла Сангарра и сказала:
– Я не могу сообщить тебе ничего нового, Иван!..
Вместо всякого ответа Огарев быстро отдал какое-то приказание одному из офицеров. Вслед за этим солдаты бросились бегать по рядам военнопленных. Они хлестали их, били палками, пока не подняли всех на ноги и не заставили установиться в правильные ряды. Пехота и кавалерия встала позади них в четыре линии, отрезав, таким образом, всякий путь к бегству. В лагере водворилась мертвая тишина. И вот по знаку Ивана Огарева Сангарра приблизилась к той группе, где стояла Марфа Строгова. Старая сибирячка завидела ее еще издали. Она поняла, что должно было произойти, и улыбка презрения искривила ее лицо. Она быстро наклонилась к Наде и шепнула ей на ухо:
– С этой минуты, дочь моя, ты меня не знаешь! Что бы ни случилось, как тяжело, жестоко не было бы испытание, ни слова, ни жеста! Дело идет ни обо мне, а о нем!
В эту минуту к ним подошла Сангарра и положила свою руку на плечо старой сибирячки.
– Чего ты хочешь от меня? – спросила Марфа.
– Ступай за мной! – отвечала цыганка, и, толкая старуху рукой, она подвела ее к Огареву.
Михаил Строгов опустил голову, он боялся, чтобы блеск его глаз не выдал его.
Очутившись перед Огаревым, Марфа гордо выпрямилась и, скрестив руки на груди, остановилась в ожидании.
– Ты и есть Марфа Строгова? – спросил Иван Огарев.
– Да, – спокойно отвечала старуха.
– Ты помнишь, что ты мне отвечала три дня тому назад, когда я тебя расспрашивал в Омске?
– Да.
– Значит, ты не знаешь, что твой сын, Михаил Строгов, фельдъегерь, был в Омске?
– Не знаю…
– А тот человек, которого ты приняла на почтовой станции за своего сына, был, значит, не он – не твой сын?
– То не был мой сын.
– А после этого ты не встречалась с ним среди этих пленников?
– Нет.
– А если бы тебе его показали, ты узнала бы его?
– Нет.
И в этом «нет» звучало столько решительности и непоколебимой твердости, что сразу всем ясно стало, что эта женщина ни за что не выдаст своего сына. В толпе пронесся ропот. Огарев не мог сдержать угрожающего жеста.
– Слушай, ты, – сказал он ей, – твой сын здесь, и ты сию же минуту укажешь мне его!
– Нет!
– Все мужчины, взятые в плен в Омске и Колывани, пройдут мимо тебя, и, если ты не укажешь мне Михаила Строгова, ты получишь столько ударов кнута, сколько человек пройдет мимо тебя!
Огарев понимал, что никакие угрозы, мучения, ничто не заставит говорить эту упрямую старуху, но в данном случае он рассчитывал не на нее, а на самого Михаила. Он не верил, чтобы мать и сын при встрече не обнаружили хотя бы малейшего признака волнения. Разумеется, если бы дело шло только о письме государя, то он просто-напросто приказал бы обыскать всех пленников. Но Михаил Строгов мог уничтожить это письмо, узнав предварительное его содержание. А если никем не узнанный он проберется в Иркутск, ведь тогда все планы Ивана Огарева рушатся. Итак, не одно только письмо было нужно этому негодяю, но и сам он, владетель этого письма.
Надя все слышала. Теперь и ей стало известно, кто был Михаил Строгов и почему он так заботливо скрывал свое имя.
По знаку Огарева мимо Марфы Строговой потянулась длинная вереница пленных мужчин. Она стояла неподвижно и молча, как статуя, взгляд ее выражал полное равнодушие. Ее сын был в последних рядах. Когда пришла его очередь проходить мимо матери, Надя, чтобы не видеть его, закрыла глаза. Михаил Строгов с виду казался совершенно спокойным, но кулаки его так крепко сжались, что ногти до крови вонзились в ладони его рук. Мать и сын победили Огарева! Стоявшая около него Сангарра шепнула:
– Кнут!
– Да! – вскричал Огарев вне себя от бешенства. – Кнут этой старой мерзавке! Пусть она подохнет под этим кнутом!
Солдат-татарин принес кнут. Это ужасное орудие пытки состояло из нескольких кожаных ремней, обмотанных по концам железною проволокой. Двадцать ударов такого кнута, как говорят, равносильны смерти.
Марфа знала это прекрасно, но она знала также, что никакая пытка не заставит ее предать своего сына, и она решила пожертвовать своей жизнью. Двое солдат схватили ее и бросили на землю. Она упала на колени. Разорванное платье обнажило ее спину. Перед ней, всего в нескольких дюймах, воткнули в землю саблю. В случае, если она согнется под ударом кнута, ее грудь будет проколота острием этой сабли. Татарин уже стоял над ней.
– Начинай! – сказал Иван Огарев.
Кнут засвистел в воздухе… но, прежде чем он упал на несчастную жертву, какая-то мощная рука вырвала его из рук палача. То был Михаил Строгов. Он не выдержал этой отвратительной сцены! Если там, на станции в Ишиме, когда Огарев хлестнул его своей плеткой, он сдержался, то тут, при виде мучений матери, он не в силах был более владеть собой. Огарев торжествовал: он достиг своей цели.
– Михаил Строгов! – воскликнул он. – А, да это тот самый, что был тогда в Ишиме, – прибавил он, подходя к Михаилу.
– Он самый! – отвечал Михаил и, взмахнув кнутом, изо всей силы хлестнул им по лицу Ивана Огарева.
– Удар за удар! – воскликнул он.
– Долг платежом красен! – раздался чей-то голос в толпе.
Человек двадцать солдат бросились на Михаила Строгова, готовые убить его… Но Огарев удержал их.
– Этого человека будет судить сам эмир! Обыщите его!
Письмо под царской печатью было найдено на груди Михаила. Он не успел его уничтожить, и письмо было отдано Огареву. Человек, одобривший вслух поступок Михаила, был не кто иной, как Альсид Жоливе. Остановившись в лагере при Забедьере, он с англичанином были свидетелями всей этой сцены.
– Черт возьми, – сказал он Гарри Блаунту, – эти северяне жестокий народ! Согласитесь, что мы должны выразить нашу симпатию молодому человеку! Корпанов или Строгов стоят один другого! Я нахожу, что он прекрасно отплатил за свое оскорбление в Ишиме!
– Да, действительно, месть хороша, – отвечал Гарри Блаунт, – но ведь Строгов осужден теперь на смерть. Пожалуй, для него было бы выгоднее совсем не вспоминать об этом происшествии!
– И оставить мать умирать под кнутом?
– А вы думаете, он облегчил этим участь ее и его сестры?
– Ничего я не думаю, ничего не знаю, – отвечал Жоливе. – На его месте я поступил бы нисколько не лучше! Какой страшный шрам на лице! Э, да, черт возьми, надо же когда-нибудь и погорячиться! Господь Бог влил бы в нас воду, а не кровь, если бы желал, чтобы мы оставались всегда и везде невозмутимыми!
– А случай хорош для нашей хроники! – сказал Блаунт. – Если бы только Иван Огарев поделился с нами содержанием этого письма?!
Обтерев кровь с лица, Огарев взял письмо и сломал печать. Он долго читал его и перечитывал несколько раз, как будто желал заучить на память его содержание. Затем, отдав приказание связать Михаила, он снова принял командование над войсками, собравшимися под Забедьеро, и при оглушительных звуках труб и барабанного боя направился в Томск, где его ожидал эмир.
Глава IV. Триумфальный въезд
Томск, основанный в 1604 году почти в сердце Сибири, считается одним из самых важных городов Азиатской России.
Тобольск, расположенный над шестидесятой параллелью, Иркутск, стоящий за сотым меридианом, видели, как Томск разрастался в ущерб им. А между тем Томск, как мы уже говорили, не есть главный город этой обширной губернии. Генерал-губернатор и весь официальный мир живут в Омске. Томск же считается самым важным городом в промышленном отношении, и действительно, на всем протяжении Алтайских гор, то есть между китайской границей и хакасской землей, нет города богаче Томска. По склонам Алтайских гор, вплоть до долины Томи, находятся богатые руды платины, золота, серебра и золотистого свинца. Богатая страна – богатый и город, стоящий в центре этой плодоносной промышленности. Томск – город миллионеров, разбогатевших с помощью кирки и мотыги. По роскоши своих зданий, обстановке, экипажам – он может смело соперничать с первыми европейскими столицами, и если он и не имеет счастья быть резиденцией представителя государя, то зато там живет главный управляющий сибирского горного округа.
Красив ли город Томск? Надо сознаться, что путешественники в своих мнениях расходятся насчет его красоты. Так, госпожа Бурбулон, останавливавшаяся по дороге из Шанхая в Москву в Томске на несколько дней, в своих заметках представляет нам его маложивописным. По ее словам, это незначительный городок, с ветхими, деревянными домишками, грязными, узкими улицами и массой пьяных мужиков, у которых «самое пьянство выражается как-то апатично, как и все, что делается у северных народов».
Путешественник же Генрих Руссель-Киллуг, напротив, в восторге от Томска. Быть может, все зависело от того, что господин Руссель-Киллуг видел Томск зимою, а госпожа Бурбулон – летом. Это весьма возможно, так как красота некоторых холодных стран может быть оценена только зимою, тогда как красоты жарких стран – только летом. Как бы то ни было, но господин Руссель-Киллуг утверждает, что Томск со своими домами, украшенными галереями и колоннами, с деревянными тротуарами, с широкими, правильными улицами и пятнадцатью великолепными церквами, отражающимися в водах Томи, шире которой нет ни одной реки во Франции, есть не только самый красивый город во всей Сибири, но и один из красивейших во всем мире. Правда кроется, конечно, в середине этих двух, столь противоположных между собой, мнений.
Вот в этом-то Томске эмир и собирался встретить победоносные войска. В честь их предполагалось устроить праздник с пением, танцами и всевозможными представлениями, заканчивающимися какой-нибудь шумной оргией.
Для этой церемонии была выбрана широкая площадь на одном из соседних холмов, на берегу реки Томи. Отсюда открывался чудесный вид. Весь горизонт с длинной перспективой элегантных домов и церквей с блестящими куполами, с многочисленными речными излучинами, с садами, тонувшими в теплом тумане, был окружен чудной темно-зеленой рамкой роскошных сосен и величественных кедров. Налево от площади, по широким уступам холма была воздвигнута сверкающая яркими красками декорация, изображавшая роскошный дворец затейливой архитектуры.
Ровно в четыре часа пополудни затрубили в трубы, забили в тамтам, началась пальба из пушек, и на площадь выехал Феофар-Хан. Под ним был его любимый конь с брильянтовым султаном на голове. Эмир остался в своем походном мундире. По бокам его шли хан кокандский и хан кундузский, сзади сановники и блестящая свита. В ту же минуту на террасе показалась и главная жена Феофара, царица, если только это название может быть дано султаншам Бухары. Но царица или раба, эта женщина, родом персиянка, была обворожительно хороша собой. Вопреки магометанскому обычаю и, разумеется, по желанию эмира, лицо ее было открыто. Ее волосы, заплетенные в четыре косы, как змеи вились по ослепительной белизны плечам, едва прикрытым шелковым, затканным золотым газом. На ней была сборчатая рубашечка «Pirahn» с грациозным вырезом вокруг шеи, перехваченная на талии золотым поясом, шелковая юбочка с широкими голубыми и синими полосами, из-под которой ниспадал «зирджаме» из шелкового газа, и маленькая шапочка, вся разукрашенная драгоценными каменьями с прикрепленной сзади шелковой, затканной золотыми блестками вуалью. От головы до ног, обутых в персидские туфельки, на ней было такое изобилие украшений, золотых томанов[3], нанизанных на серебряные нити турецких четок из firouzehs[4], добытых в знаменитых рудниках Эльбруса, ожерелий, из сердоликов, агатов, изумрудов, опалов и сапфиров, что ее юбочка и корсаж казались сотканными из драгоценных камней. Что же касается до брильянтов, сверкающих на ее груди, руках, поясе и на туфельках, то, наверное, стоимость их превышала не один миллион.
Эмир, ханы и вся татарская знать, составляющая их кортеж, спешились с лошадей и разместились в великолепной палатке, раскинутой посредине нижней террасы. Перед палаткою, по обыкновению, на священном столе возлежал Коран.
Адъютант Феофара не заставил себя долго ждать, не прошло и пяти минут, как новые трубные звуки возвестили о его приезде. Иван Огарев или Клейменый, как его уже называли теперь, одетый на этот раз в турецкую форму, подъехал верхом к ханской палатке. За ним следовала часть войска из забедьерского лагеря. Солдаты выстроились по обеим сторонам площадки, оставив посредине небольшое пространство, предназначенное для представлений. Широкий кровавый рубец, рассекавший вкось все лицо негодяя, так и бросался всем в глаза. Иван Огарев представил эмиру старших офицеров, и Феофар-Хан, не выходя из границ своей неприступности, составлявшей основу его величия, принял их настолько ласково, что они остались вполне довольны его приемом. Так, по крайней мере, передавали впоследствии Гарри Блаунт и Альсид Жоливе, эти два неразлучника, соединившиеся теперь для охоты за новостями. Покинув Забедьеро, они поспешили явиться в Томск. Они твердо решили оставить татар, догнать как можно скорее какой-нибудь русский отряд и, если это возможно, идти вместе с ним в Иркутск.
Все происшедшее на их глазах – это вторжение неприятеля, эти грабежи, эти пожары, эти убийства, – все возмущало их до глубины души, и они всеми силами стремились поскорее попасть в ряды сибирского войска. Тем не менее Альсид Жоливе убедил своего спутника, что он не может покинуть Томск, не описав предварительно этот триумфальный въезд татарских войск – хотя бы только для любопытства своей кузины, – и Гарри Блаунт согласился остаться еще на несколько часов, с тем, однако, чтобы в тот же вечер ехать дальше в Иркутск. Имея хороших лошадей, они надеялись приехать туда раньше эмира. Итак, Альсид Жоливе и Гарри Блаунт вмешались в толпу и смотрели, стараясь не пропустить ни одной подробности этого празднества, долженствовавшего дать им такой богатый материал для их хроники. Они любовались величием Феофар-Хана, красотой его жен, его офицерами, его гвардией и всей этой восточной помпой, о которой европейские празднества не могут дать никакого понятия. Но когда перед эмиром явился Иван Огарев, иностранцы отвернулись от него с презрением и с большим нетерпением стали ждать начала празднества.
– Видите ли, дорогой Блаунт, – сказал Альсид Жоливе, – мы пришли слишком рано, как добрые буржуа, не желающие пропустить ни минутки за свои денежки. Все это только начало, так сказать, поднятие только занавеса. Было бы гораздо интереснее явиться прямо на балет.
– Какой балет? – спросил Блаунт.
– Балет самый настоящий, черт возьми! Но мне кажется, занавес уже поднялся.
Жоливе говорил так, как будто на самом деле сидел в театре. Вынув из футляра бинокль, он уже приготовился смотреть с видом человека, близко знакомого с «первыми артистами из труппы Феофара». Но представлению должна была предшествовать еще одна тяжелая церемония. Действительно, торжество победителей было бы неполно без публичного унижения покоренных. Вот почему солдаты кнутами выгнали на площадь несколько сотен своих пленников. Прежде чем быть брошенными в городские тюрьмы, они должны были пройти вереницей мимо Феофар-Хана и его свиты. Среди пленников, в первом ряду, стоял Михаил Строгов. По приказанию Ивана Огарева к нему был приставлен особый конвой. Его мать и Надя были там же. Старая сибирячка, всегда такая энергичная, когда дело касалось только ее одной, на этот раз была очень бледна. Она ждала ужасной сцены и готовилась к ней. Не без причины повели сына ее к эмиру. Она дрожала за него. Иван Огарев не простит публично нанесенного ему оскорбления, и месть его будет жестока. Ее сыну, без сомнения, грозила какая-нибудь зверская казнь, столь обычная у варваров Средней Азии. Если Огарев не допустил солдат убить его при Забедьеро, то это потому, что он приберегал его для суда самого эмира.
Со времени этой злосчастной сцены мать и сын не могли перекинуться ни одним словом. Их тотчас же безжалостно разлучили. А Марфе Строговой так хотелось попросить прощения у своего сына! Она обвиняла себя, что не сумела победить своего материнского чувства, и мучилась, что причинила сыну своему невольно такое непоправимое зло. Ведь если бы она сумела сдержать себя в Омске, Михаил был бы неузнан, и тогда скольких несчастий они могли бы избежать? А Михаил, в свою очередь, тоже думал, что если мать его тут, если Иван Огарев опять свел их вместе, то, наверное, и ей, и ему угрожала теперь какая-нибудь страшная смерть. Что же касается Нади, то бедняжка с мучительной тоской спрашивала себя, как и чем помочь матери и сыну. Она смутно чувствовала, что прежде всего надо избегать обращать на себя внимание, что надо стушеваться, сделаться совсем маленькой. Быть может, этим способом ей и удастся разбить оковы, смиряющие льва! Во всяком случае, если бы и представилась какая-нибудь возможность действовать, она стала бы действовать даже тогда, если бы для спасения сына Марфы Строговой приходилось пожертвовать собственной жизнью. Тем временем большая часть пленных уже прошла мимо эмира. Проходя, каждый из них должен был простереться перед ним по земле, лицом в пыль, в знак покорности. Это было уже рабство, начинающееся с унижения! Когда несчастные не слишком поспешно падали перед своим повелителем ниц, суровая рука стражников грубо швыряла их на землю. Альсид Жоливе и Гарри Блаунт, глядя на это отвратительное зрелище, оскорблялись и возмущались в душе.
– Нет, это слишком низко! Едем! – сказал Жоливе.
– Подождите, – отвечал Блаунт. – Надо все видеть!
– Все видеть!.. Ах! – воскликнул француз и схватил за руку соседа.
– Что с вами? – спросил тот.
– Смотрите, Блаунт! Это она!
– Кто она?
– Сестра, помните того, который с нами вместе ехал! Одна и в плену! Надо спасти ее!
– Будьте благоразумны, – холодно отвечал ему Гарри. – Наше заступничество за эту молодую девушку может послужить ей только во вред, а не в пользу.
Альсид Жоливе, готовый было броситься на помощь, остановился, и Надя, почти совсем закрытая своими роскошными, распущенными волосами, в свою очередь, простерлась перед эмиром на земле, не обратив на себя его внимания.
После Нади показалась Марфа Строгова, и так как она не сразу бросилась в пыль, то солдаты грубо толкнули ее. Она упала. Сын, сделав отчаянное усилие, рванулся к ней. Солдаты с трудом удержали его. Но старая Марфа поднялась, и ее уже собирались оттащить в сторону, когда послышался голос Огарева:
– Пускай эта женщина остается здесь!
Надя затерялась в толпе пленных. Взгляд Ивана Огарева проскользнул мимо нее. Тогда к эмиру подвели Михаила Строгова. Он стоял не опуская глаз.
– Падай ниц! – крикнул ему Иван Огарев.
– Нет, – отвечал Строгов.
Двое солдат силой хотели заставить его согнуться, но вместо того, отброшенные сильной рукой молодого человека, сами упали на землю. Огарев подошел к Михаилу.
– Ты умрешь! – сказал он.
– Я умру, – гордо отвечал Строгов, – но смерть моя не сотрет позорного клейма с твоей рожи, негодяй!
Огарев побледнел как полотно.
– Кто этот пленник? – спросил эмир голосом, в котором слышалось тем более угрозы, чем спокойнее звучал он.
– Русский шпион, – отвечал Иван Огарев.
Выдавая его за шпиона, он знал, что приговор эмира над ним будет ужасен.
Строгов невольно подался в сторону своего обвинителя, но солдаты удержали его.
Тогда по знаку эмира вся толпа пала ниц. Он указал рукою на Коран. Ему подали его. Он раскрыл священную книгу и, не глядя на текст, наугад ткнул пальцем в одну из страниц.
По понятиям этих восточных народов, Сам Бог должен был решить судьбу русского шпиона. В Средней Азии этот способ угадывания судьбы называется «fal». По смыслу стиха, на который падает палец судьбы, истолкователи составляют приговор преступнику. Эмир продолжал указывать пальцем на избранное место. Главный улэма подошел к нему и во всеуслышание прочел стих, оканчивающийся словами: «И он перестал видеть на земле».
– Русский шпион! – сказал Феофар-Хан. – Ты пришел к нам, чтобы подсматривать, что делается в моем лагере! Так гляди же, гляди во все твои глаза!
Глава V. Гляди во все твои глаза, гляди!
Иван Огарев, знакомый уже с татарскими нравами, понял смысл этих слов, и жестокая улыбка на минуту искривила его лицо. Он подошел к Феофару. В эту минуту заиграли в трубы. То был знак начала представлений.
– Вот и балет, – сказал Жоливе, – но, вопреки общепринятому обычаю, эти варвары ставят балет перед драмой!
Михаилу Строгову было приказано смотреть! Он стал смотреть.
Заиграла музыка, и на середину площадки выбежала толпа танцовщиц. Различные татарские инструменты: дутара, похожая на мандолину, с длинным грифом из тутового дерева, с двумя струнами из крученого шелка, настроенными в кварту, кобиз, нечто вроде виолончели, с отверстием в наружной стороне, с натянутыми вместо струн конскими волосами, приводимыми в созвучие смычком, чибизга, длинная флейта из ивы, трубы, бубны, тамтам, – все это вместе, сливаясь с гортанным пением певцов, производило странную, своеобразную музыку. Следует прибавить к этому звуки воздушного оркестра, состоящего из дюжины бумажных змеев, привязанных к середине длинными бечевками и звучавших под дуновением легкого ветерка, как эоловы арфы.
Танцы начались. Танцовщицы были все персиянки. Они принадлежали к свободному сословию и танцевали за плату. Прежде они всегда фигурировали на официальных празднествах при дворе Тегерана, но со времени одного события, происшедшего при троне царствующей фамилии, они были изгнаны из царства и принуждены искать счастья в другой стране. Персиянки были в своих национальных костюмах; драгоценности украшали их в изобилии. Маленькие золотые треугольники и длинные серьги болтались в их ушах, серебряные, с чернью обручи обвивали их шеи, браслеты из двойного ряда драгоценных камней сверкали тысячами огней на руках и на ногах. Золотые подвески, богато перемешанные жемчугом, сердоликами и бирюзой, трепетали на концах их длинных кос. Пояс на талии замыкался брильянтовой звездой. Танцовщицы исполняли очень грациозно различные танцы – то каждая порознь, то все вместе. Лица их были открыты, но время от времени, танцуя, они грациозным движением набрасывали на себя легкие шарфы, и тогда казалось, как будто облако газа спускалось на все эти сверкающие глазки, как спускается иногда туман на звездное небо. У некоторых из персиянок вместо шарфов были кожаные перевязи, расшитые жемчугом, с висящим сбоку треугольным карманом. Из этих карманов, сотканных из золотых ниток, они вытягивали длинные и узкие ленты из яркого шелка с вышитыми на них стихами Корана. Из этих лент, которые они держали между собой, составлялся целый круг, и под этим кругом, не прерывая темпа, как легкие тени, скользили молодые красавицы и, проходя мимо каждого стиха, то простирались до земли, то, делая воздушный прыжок, как бы улетали, желая соединиться с небесными гуриями Магомета. Но что было замечательно и что поразило Альсида Жоливе, это то, что танцы персиянок были какие-то ленивые, тихие, медленные. Им не хватало огня, и по характеру своих танцев, и по способу их выполнения они более напоминали скромных, тихих баядерок Индии, чем страстных танцовщиц Египта.
Когда это первое представление окончилось, послышался важный голос, говоривший:
– Гляди во все твои глаза, гляди!
Человек, повторявший слова эмира, татарин высокого роста, был исполнителем высшей власти, воли Феофар-Хана. Он стоял сзади Михаила Строгова и держал в руке саблю с широким, кривым лезвием из знаменитой дамасской стали.
В это время двое из стражников принесли низкий треножник с жаровней, наполненной пылающими угольями, и поставили рядом с ним. Над жаровней вился легкий пар, а от горевших в ней ладана, смирны и бензоя распространялся смолистый и ароматичный запах.