Я ведь очень красивый мужик был. Очень. И неиспорченный, не то, что ты, маршал, самолетных проводниц, Маркс рассказывал, невинности в тамбуре прямо лишаешь. А я красивый был и благородный. Охочий до баб, не калека ведь, но не жадный. Так, на шашлык лишь бы, как говорят, посадить никогда не старался. Я все больше из жалости да из уважения имел бабенок. О любви что говорить? Была любовь и сплыла… Тут плачу… не могу… плачу… кружочками слезы свои обвожу… прости, маршал, на «ты» давай, ничего с собой поделать не могу, аминазин не помогает… плачу… все загубил… славу Ленькину и свою заодно… Нюшки-ну, Настасьи, Анастасии моей любовь… все… не успокоюсь, пока Гегеля, как говорится, на ноги не поставлю с головы нынешней… плачу…
Вот и охраняла из-за меня врачиха Машку и, разумеется, прикармливала. Раненые некоторые, калеки, до того обозлены были на весь белый свет, что костылями огревали иногда ни с того ни с сего бедную собаку и сестрам нервы выматывали.
Одним словом, вмазалась в меня врачиха. У самой, как говорится, одна нога была короче, другая деревянная была, но лицом – ангел. Натуральный ангел.
Вижу, личность мою возжелала весьма, но млеет лишь неуверенно, трубочкой чаще, чем надо, грудь мою прослушивает, контузией, говорит, шибануло ваш организм, Леонид. Массаж груди самолично совершает. Дышит с придыханием, волосы эдак вскидывает с форсом, вмазалась, одним словом.
Ну, поговорил с ней сначала о собаке, а потом в кабинете стали запираться в ночные врачихины дежурства. Я и сам ожил немного от войны адской, хоть из-за измены жене своей сердечно терзался. Разрывается просто сердце от вины и тоски…
Немца меж тем от Москвы отогнали еще дальше. Деревню нашу освободили. И вот тут первый раз схватил меня страх и сожаление, что изолгался я донельзя. Но ведь Нюшку вызывать, пояснить ей все в открытую, она же поймет, что с моей фамилией дороги никуда нету, но только в тюрьму, что Сталин, как разделается со своим лучшим другом, так еще больше озвереет и за недосаженных примется, в чем я не ошибся, между прочим.
Пишу письмо в сельсовет свой хитроватое. Так, мол, и так, друг я Вдовушкина фронтовой, который Петр из вашего сельсовета. Потерялись мы в окружении, сам я ранен и теперь без одной ноги с контузией всего организма, имею кое-что передать жене его Анастасии, ответьте, жду…
А врачиха притормозила меня в госпитале, хотя я уже прилично оклемался, рыло разъел от гостинцев своей полюбовницы, ничего, думаю, война это, Нюшка, не обижайся, я, может, мужика таким образом для семьи нашей спасаю, чтоб не зафлиртовать окончательно, так как дистрофиком из окружения вышел, случайный кусок хлеба или картошку Машке-спасительнице отдавал, иначе околела бы она.
Жалею врачиху. Девушкой она до меня была, думала, что по хромоте и общей некрасивости фигуры так и не пройдет во век в дамки. Но вот прошла же… Это я к тому, что надежды никогда терять не надо…
– Любишь, – спрашивает меня, – Ленечка милый?…
– Как тебе, – отвечаю, – сказать? Скорей всего, временно симпатизирую с уважением и фронтовой лаской.
Плачет врачиха, но целует меня до потери сознания, спасибо, говорит, за правду, Ленечка, спасибо и за то, что ты есть у меня на войне среди горя, крови, подлости, мужества и безумия… Все, поверь, счастье мое в тебе, и жизнь без тебя я второю жизнью считать буду, добавочной, умирать соберусь когда – за одного тебя спасибо Богу скажу, если Он есть…
Естественно, попала врачиха моя. Доложила по глупости и честности начальству. Но и рада была до остервенения. Есть, шепчет мне, Бог, есть, если посреди исторической скверны, в костоломке и воплях растерзанной народной плоти, в слезах наших и бесконечной униженности зачинаем мы с тобою, Леня, новую жизнь… Леонида Леонидыча тебе рожу и ни словом не упрекну в вечной разлуке, радость моя случайная…
Ну а Втупякин, начгоспиталя, аборт велит врачихе – имя я ее тоже позабыл от контуженой памяти – срочно и бе-зоткладно делать любыми средствами. Расстрелом грозит, гад… Она – ни в какую. Здесь, говорит, рожу, на рабочем месте, и на все меня хватит: на войну и на дитя любимого человека. Война, говорит, не отменила жизни, а лишь изуродовала ее… как и советская власть…
Последние слова, правда, она исключительно мне говорила, в обнимку, в холодном врачебном своем кабинете, любя меня, жеребца беспардонного, всею душою…
Давит Втупякин и на меня, и на нее по-фашистски, с человеческим смыслом случая не желая считаться. Из себя выходит. Кишку у падлы защемило оттого, что счастлива баба, а мужик у ней очень красив даже в безногом виде. Не Гитлер у него, у сволочи, враг теперь, а бабенка и раненый солдат, не служебные заботы насчет бинтов и ваты его одолевают, но ненависть какая-то глухая к тому, что к жизни имеет касательство… Уймись, говорю, товарищ Втупякин, Сталину все известно насчет фронтовых подруг, и не давал он приказа новое поколение людей в абортах ликвидировать. За аборты нынче из жопы ноги выдирают у тех, кто на них подталкивает. Понял? И не будь вредителем материнства в нашей стране…
Отстал немного, на комиссии меня задергал, но спасала меня от них врачиха с анализами, хоть Втупякин до пены в зубах крысиных доказывал мое моральное разложение и что я здоров как бугай…
И вот тут-то телеграмма, что странно в военное время, приходит мне из сельсовета. Вот какая ужасная телеграмма:
ОТВЕТ СООБЩАЕМ ВДОВУШКИН ПЕТР СМЕРТЬЮ ХРАБРЫХ СОГЛАСНО ПОХОРОНКИ ВДОВУШКИНА АНАСТАСИЯ ПОГИБЛА ЭШЕЛОНЕ ПЕРЕВОЗКИ СКОТА ГОРОД ПОБЕДА НАМИ ПРЕДСЕЛЬСОВЕТА/ПОЛЯКОВА.
Читаю телеграмму и валюсь на пол в корчах и истерике, бьюсь головою обо что попало, подохнуть желаю на месте, и нету снова в глазах моих света, а в ушах звука – контузия вернулась… Связали… Лежу где-то в тишине и в темноте, не помер ли, прикидываю. Очень уж похоже на смерть, как бабка Анфиса обрисовывала. А она раз пять за свою жизнь помирала от всяких бед и болезней. Очень похоже на смерть: болит то ли тело, то ли душа, а кругом ничего не слышно и не видно… Потом руки врачихины почуял… Если б не они, может, и загас бы я тогда от тягчайшего горя, словно свечка на печальном сквозняке… От рук врачихиных, как вода в горло, жизнь в меня тогда возвращалась. Оживало все в нутре и снаружи… Но как руки-ноги обмороженные свербят невыносимо при отогреве, так и душа ныла от возвращаемой жизни. Невтерпеж…
Голос вернулся вновь, а в глазах забрезжило, звуки до ушей донеслись.
– Ковырни, говорю, пока не поздно. Я от тебя не отстану, проблядь уродливая, – Втупякин это давить продолжал на мою врачиху.
– Аборта делать не буду. Хватит и без него смерти вокруг. Ясно? – это она ответила. Заскрежетал я зубами на Втупякина. Встать, на его счастье, не смог…
Подходит тут она ко мне и радуется, что не бессмысленный у меня вид… Вечером в кабинете спирту она из загашника достала, налила мне, пей, говорит, Леня, что ж теперь делать? Война, родимый…
Ударила мне пьянь в голову, зло взяло, показалось, что возрадовалась врачиха такому повороту судьбы с Нюшкиной гибелью и что я, следовательно, теперь в руки к ней перехожу со всеми потрохами. Куда ж мне деваться?
Ну, я и психанул, сорвал зло на невинном человеке, как это всегда бывает у обормотов вроде меня, сорвал… Много бы сейчас отдал, чтобы не было тогда хамства этого с моей стороны… Я что, подлец, заявил, хоть и понимал, что сам тому не верю? Ты, говорю, не лыбься. Думаешь, теперь я твой навек, если вдовым остался? Выкуси вот и снова закуси. На чужом горюшке счастья не выстроишь, врачиха… А ты прости меня, Нюшка, Настасья, Анастасия, прости блуд прифронтовой и бессердечную измену супруга своего – подлеца высшей меры, кобеля проклятого… Что ты, говорю, уставилась на меня, ровно давно не видала? И не гляди в мой адрес, яду мне налей, чтоб заснул я и во сне отдал концы, жить не хочу, кончилась сила жизни… Я тебя не люблю, а так встречаюсь, в шутку…
Ни слова в упрек не сказала врачиха, но побелела лицом и отстранилась от меня душою. Почуял я тот холодок, спьяну отмахнулся от раздумий и еще стакан чистого врезал, родил именно в тот раз в себе алкоголика. Это точно. И поплыл, повеселел – море по колено, горя-беды не видать, синенький скромный платочек падал с опущенных плеч, чувствую рядом любящим взглядом ты постоянно со мной…
Уснул в слезах и слюнях… Больше мы с ней никогда не спали. Она не желала, а я не настаивал. Не тем душа была занята, маршал, не то что у тебя с телефонистками и шифровальщицами…
Что же делает тогда Втупякин? Поначалу меня, сатана сущая, выписывает и в колхоз направляет вместе с Машкой. Протез, говорит, почтой тебе пришлю, кобель. Протеза калеке не дал, враг и палач народа, дождаться. Чем он лучше Гитлера? Того хоть сожгли – и нет его. А ведь этого пакостника, эту мразь, ничем не изведешь.
Простились с врачихой по-хорошему, писать, говорю, тебе буду. Не пиши, отвечает. У меня у одной на все сил хватит, а любить, слава Богу и тебе, есть кого. Только бы родить. Леня… прощай, не спивайся, спасибо тебе… прощай…
И тебе спасибо за меня и собаку… Такой у нас разговор был…
Документишко мне чистый выправили, жратвы на дорогу дали, врачиха четвертинку напоследок в карман сунула, и направился я в один обком за направлением. Хотелось мне поближе к Лениной могилке. Для своей деревни я теперь умер, погиб как бы смертью храбрых. Решил новую жизнь начать, как говорится, с погоста… О ней немного погодя, маршал.
Пишу из колхоза письмо дружку по палате. Ему все, кроме руки левой, оторвало и мотню задело. Приезжай, пишу, плюнь на свою бабу, раз она от тебя такого отказалась. Значит, сука она, так и так, и все равно скурвилась бы от тебя впоследствии, будь ты хоть с двумя парами рук и ног и с запасной женилкой. Приезжай, друг, баб тут у меня под рукою – тыща, найдем порядочную и неприхотливую, будь уверен. Тут такие имеются вдовы, что им лишь запах наш мужеский необходим, а на остальное начхать… И как там врачиха моя? И что с ней и с ребеночком в животе? Ответь, друг, я перед нею виноват душою… Пишу другу, а сам от общей сиротливости плачу, как вот сейчас, и кляксы все обвожу кружочками и обвожу…
Ответ вскоре приходит в треугольничке… Слушай, маршал, и сотрапезникам своим передай, может, обомрут они от немыслимого, от того, от чего сейчас гирями мне в затылок колотит и глаза затягивает гарью…
Вот что совершил Втупякин. Он бить стал врачиху мою в кабинете. Бил сапожищами по брюху, по животу живому, палач, плода человеческого не жалея нисколечко.
Волосы у дружка моего аж дыбом стали – так слезно молила врачиха Втупякина остановиться и одуматься, неужели же нет в нем ничего душевного и сердечного, ведь звери даже не позволяют руку свою поднять на мать и дитя… Но где там!…
– Я, – орет дьяволина, – двух своих выбил так вот точ но из своей бабы на случай развода, чтоб алиментов не пла тить, а твоего изведу непременно, потому что ко всему про чему, по науке, он безногий должен родиться… На фронте кадров не хватает врачебных, сука кривобокая, туда же ле зет с любовью, нам дети прямые нужны, я тебе покажу лю бовь, шалава грешная…
Все это дружок мой слушал и другие калеки тоже, да что ж они могли поделать без рук, без ног и все лежачие?
Конечно, и выкинула врачиха моя тою же ночью… Беда… Седая вся враз сделалась. А может, и с ума сошла. Долго ли, маршал, с ума сойти от такого зверства?
Подходит на другой день к Втупякину, обход был, и говорит:
– Фашизм надо уничтожать на фронте и в тылу. Смерть фашизму.
«ТТ» твердо держит врачиха моя в ненавидящей и справедливой руке. Втупякин в ножки ей бросается. Исслюнявился весь от плюгавого страха:
– Помилуй… еще десять родишь… что с того… ради фронта я исключительно… я тебе и сам всегда могу… не сумлевайся… не стреляй… под расстрел угодишь… жить, что ли, надоело?
– Фашист ты советский, мразь на нашу голову и проклятье за грех братоубийства и бунта… Смерть тебе, падаль, – говорит врачиха моя. Всю обойму всадила в Втупякина, чтобы на пять пуль он поскулил и помучился, осознавая зверство собственное, чтобы от шестой подох под «ура-а-а!» солдатское, седьмую пулю в сердце себе выстрелила… Вот и все, маршал, по этому пункту… Слезы даже течь перестали. Вытекли они полностью. Но уж что-что, а слезы заново опять наберутся… и Ленин, как оглашенный, ручку рвет, мыслей поднабрал… не терпится ему выговориться…
СРЕДНЕФЕВРАЛЬСКИЕ ТЕТРАДИ
«Считаю, что работа, проведенная нашими спецорганами по расколу общественного мнения планеты, близится к закономерному концу.
Мы – неискоренимые диалектики. Наш прямой философский долг – поощрение всяческого расцвета либеральных движений вне страны, особенно в развитых до абсурда странах Общего рынка, и уничтожение, сиречь сведение на нет, последних внутри соцлага. Польша, Монголия, Никарагуа.
Господа либералы, а не мировой пролетариат, заевшийся на капхарчах, являются в данный истмомент повивальной бабкой мирового хаоса.
Они едва ли не единственная наша надежда в борьбе с активными силами сопротивления коммунизму, связывающая им (силам, прим. верно. – ВУ) руки различной тепленькой чепуховиной и архирелигиозным отношением к политической морали. Какая, спрашивается, может быть мораль в том грязном аду, в котором вы вынуждены жить до его радикальной переделки?
Всячески поощряйте тех, кто по своей имманентной тупости оказывает сопротивление не нам – уму, чести и совести эпохи, – а своим основным институтам и законным правительствам. А также тем индивидам, которые безошибочно чуют, чем чревато для них и их традиционных ценностей завоевание СССР (читай – КПСС, прим. мое. – УЛВ) мирового господства.
Поскольку дело это исторически решенное, необходимо уже сейчас разработать ГОЭЛРО.
ГЛОБАЛЬНЫЙ ОТЛОВ ЭЛЕМЕНТОВ ЛИБЕРАЛИЗМА РЕВ ОРГАНИЗАЦИЯМИ
Только младенец, связанный пуповиной с махизмом, не понимает, что после установления полнейшей, железной диктатуры партии над диктатурой пролетариата и прочей люмпен-шушерой основным ее врагом диалектически становится тот самый господин-либерал, с чьей помощью мы деморализовали силы сопротивления хаосу и коммунизму сначала в России, затем во всем мире. В господине либерале после перенесения исторических катаклизмов, кровавой бани и полного крушения всех слюнтяйских розовых иллюзий, к сожалению, просыпается чувство политической, нравственной и прочих реальностей, что необходимо мешает всей нашей благородной работе по освобождению человека от власти эксплуататоров и переделке грязного ада в светлое будущее.
Всемерно поощряйте западных либералов, особенно левого толка, к разваливанию гнилых структур их родных обществ.
Советская власть – это инвентаризация инакомыслящих и учет либералов с их последующим уничтожением, если не физически, то политически, – и никаких сентиментальных нюней и нюнешек.
Грудью вставайте на защиту партийности в литературе и в искусстве. Немедленно поставьте наших местных либералов в каторжные и даже в скотские условия существования под знаком кнута и пряника.
Нет в мире права выше прав большевиков переделывать мир. Поэтому морите господ-правозащитников, как клопов.
Неужели, разделавшись беспощадно с десятками троцких, сотней бухариных и рыковых, а также с тысячей различных ициков феферов, партия и ее славные органы не в состоянии физически (курсив мой. – Лувлич) обуздать одного физика-психопата из лагеря разочаровавшихся в нас и сообразивших наконец, как мы ловко облапошили их, либе-ралишек? Он, очевидно, забыл, что электрон практически неисчерпаем?
Вперед к мировому хаосу. Предлагаю присвоить ему имя Маркса и Энгельса.
Какой мерзкой скотиной оказался Хафез Амин. Передайте мой пламенный привет Бабраку Кармалю. Это же глыба. Матерый человечище.
Немедленно начинайте демонстрацию военной мощи на границах так называемой Польши. Как могло случиться, что пролетариат этой издревле русской провинции начал поднимать голову? Бить надо по ней серпом, товарищи, добивать молотом, а не садиться за стол переговоров с предателями интересов мирового пролетариата, стонущего под игом Фордов, Филипсов, Круппов, Арманов Хамеров и прочих беспринципных выродков человечества.
Кстати, не мешало бы, не откладывая дела в долгий ящик, уже сейчас позаботиться о том, чтобы ликвидация господ либералов во Франции и Голландии, где они будут со временем представлять для нас весьма опасную – ввиду крушения амбиций и вспышек мелкобуржуазных обид – силу, была поручена товарищам Вышинскому и Дзержинскому. Относительно приговоров у меня с ЦК не предвидится никаких разногласий.
Почему бы товарищу Буденному не подумать на досуге об использовании сексуальной революции в наших целях? Хваmum отдавать ее на откуп монополиям. Порнография – не последнее оружие в борьбе народов за прогресс мирового хаоса. Что думает по этому поводу товарищ Пономарев? Он помнит, что мне регулярно недодают фосфора, сахара и делают все, чтобы я, потирая ручки, не засмеялся, довольный?
Шав Нинел. 18 термидора 1980 года еще не нашей эры…
Мы тут, маршал, на днях подлечили немного Втупякина вместе с молодым Марксом. Потому что тот окончательно вдруг оборзел. Когда въехал ты на танке в Афганистан, у Втупякина прямо праздник был на вонючей душонке. Ликовал. Прыгал от радости, сволочь. Еще, говорит, одних мазуриков к рукам прибрали. Скоро на глобусе места для нас не хватит. Всех к ногтю приберем, вылечим капстраны от шизофренической любви к наживе.
Палату нашу вдруг уплотнил, прохода не оставил. Руки потирает, довольный. И так похваляется:
– Есть прогноз с верхов, что Сахарова к нам сюда подкинут. Палки чтоб в колеса танкам нашим не вставлял в Афганистане и политбюро не дразнил инакомыслием. Собой, сволочь, пытается подменить ум, честь и совесть нашей эпохи. Но я ему подменю. Я ему гипоталамус от мозжечка отсоединю, вражеской морде… Я ему встану поперек дороги национально-освободительного движения… Я его манию величия превращу в любовь к Родине и КПСС, забудет, что академик, навек. Аппендикс совести народной и подлец из подлецов… Если застану кого за разговорчиками с негодяем от науки, то не жалуйтесь потом – я вас коллективно под шок отправлю и так потрясу, что зубы выпадать начнут…
Как тебе это, маршал хренов, нравится?
Решетку в соседней палате покрасил заново Втупякин и намордник на окно надел. Боялся, видать, что толпы народные демонстрацию устроят перед дурдомом… Завтра, говорит, привезу сюда в рубашке врага империи нашей, который водородной бомбы секрет продал китайцам за три пачки цейлонского чая. Прижгу я ему нейрончики, прижгу, чернила из авторучки пить станет… Я ему докажу, лысой бестии, что шизофрения – заразное заболевание, передающееся через мысли на расстоянии… Как дважды два ясно мне это. Отсюда и первая стадия такого шизо – инакомыслие… Откуда ему еще браться? Неоткуда.
– Архигениально, – завопил Ильич.– Нобелевку тебе вручим, товарищ. Ленинку на сберкнижку положим. Ма терый ты наш человечище. – А сам на шею внезапно кида ется Втупякину и целует его в обе щеки, целует взасос, так что Втупякин только мычит от ужаса и к дверям пятится, и вдруг как заревет на весь дурдом «мы-ы-ы-ы-ы-ррр».
Санитары прибежали, оттащили Ильича, под дых как дали ему. Он и провалялся в отключке целые сутки, только постанывает:
– Зарезервируйте, товарищ Цюрупа, мой продрацион до конца эссерского мятежа в Черемушках.
Ну, мы ждем, разуметеся, когда привезут к нам честного гражданина Сахарова. Сигарет для него выделили. Молодой Маркс кусок колбасы докторской под кровать засунул. Плачет целый день и слова говорит, я тебе еще передам их, генсек – главный врач сумасшедший нашей страны… Ждем…
Втупякин в костюме новом ходит и без халата, чтобы значок был виден «Отличник госбезопасности» и ордена с медалями прочими. Ручки, повторяю, потирает, довольный. Ленина привязать велел на три дня к коечке.
– Я тебе, стервец, покажу, как лобызаться с медперсоналом клиники.
– Да здравствует советская психиатрия, – орет в ответ Ильич, – самая квазигуманнейшая в мире во главе с товарищем Втупякиным. Дружно подсыпем аминазина в продукты польским товарищам – этой змее на груди социализма… Ура-а-а…
А Маркс, вроде меня, все плачет и плачет и Фридриха на свиданку зовет, Гегеля почему-то проклинает и философию нищеты критикует.
Но тут узнаем мы, что ты, маршал, велел Сахарова в город Горький выпереть ровно в четыре часа. Втупякин аж почернел от злобы. Тебя самого лечить, говорит, надо от страха перед мировым общественным мнением, от фобии, порожденной американскими сенаторами… Тебя-то он чех-востит почем зря, а всю злобу на нас, несчастных, срывает. Зверствует просто. Чай приказал холодный выдавать и ноги по-йоговски за шею закладывать. Неслыханная зверюга. Очень он, гаденыш, надеялся на всемирную славу, если б Сахаров в руки ему попал. Бахвалился нам, что через неделю алфавит академик забудет и имя вредной своей жены Елены, а тут ты его, маршал-писатель, здорово подкузьмил, в натуральную величину, можно сказать, уши заячьи зама-стырил паскуднику человекообразному.
Ворвался ни с того ни с сего в палату с санитарами, раскидал всех в разные стороны, веревками побил, сигареты растоптал, свиданку с женой запретил молодому Марксу.
Маркс говорит мне:
– Слушай внимательно, движущая сила истории, я тебе сейчас идею подкину, она тобой овладеет и станет материальной силой, но не в смысле прибавки пенсии, а вот как. Я тут истолок аминазина и пертубанитромукодозалончика в порошок. Ты завтра подкинь его в пиво Втупякину. Только впритырку. Когда мы его маневром увлечем из кабинета. Понял?
– Не сомневайся, – говорю, – парень. Пора Втупяки-на с головы на ноги перекантовать, иммунизировать чудовище в ранней стадии.
Вызывает меня Втупякин на следующий день про родственников вспомнить и мои отношения со светилом-Луной. Поскольку выяснилось, что при ущербном месяце я как-то странно мочусь и с задумчивым видом. И Втупякин приказал в полнолуние сосуд ко мне висячий на ночь привязывать.
В общем, сижу у него, толкую всякую чушь от скуки про Луну, а он пишет и зубами скрежещет:
– Вы у меня, сволочи, попляшете от моей диссертации.
По трупам пройду в член-корреспонденты, гады ползучие!
Вдруг слышу грохот, треск, звон стекла и громоподобный голос молодого Маркса:
– Я тебя, падаль картавая, на свалку истории коопти рую! Ради балеринки Кшесинской позорную заварушку устроил в Питере. Развратник! Скотоложец! Ты лошадь от бил у Буденного!… Мразь брюменерская!…
Втупякин туда сразу помчался, ремень на ходу снимая. Он очень любил им нас поколошматить. Только бы повод был и без повода, например, на выборы в Верховный Совет СССР.
Помчался он на шум, лиходей, а я ему в бутылку открытую-недопитую порошок кидаю и размешиваю до приличной пены. Пива Втупякин ужас сколько потреблял, а мочиться, что удивительно, никогда не мочился. В нем пиво в печени сразу в желчь превращалось и разливалось в мозгах. Поэтому он таким бешеным стал.
– Немедленно сообщите товарищу Дзержинскому, чтобы он выделил отрядик для ареста карлика-маразматика, – визжит Ильич, и только слышно, как порет его Втупякин ремнем: вжик-вжик по коже. Потом за Маркса взялся, а диссиденты орут:
– За каждую царапину отчитаешься, садист.
– Рожа твоя всю мировую печать обойдет, свинья двурогая.
За стекло, грозится Втупякин, вычесть денежки из капитала Марксового. Тот действительно хотел выкинуть Ильича на помойку. Хорошо, что не порезал вождя нашего. Попало обоим.
Приходит Втупякин в кабинет весь потный, и пахнет от него нехорошо. Дожирает пиво из горла. За стол садится и сникает постепенно. Носом клюет, сигаретой меня угощает, чего никогда раньше не случалось, – в общем, на глазах зверь в приблизительного человека воплощается.
– Иди, – говорит, – на сегодня хватит. Скажи Марк су и Ленину, что погорячился я слегка. И чтоб порядок был во вверенном мне помещении. Не то всех цианистым кали ем выведу, как антинародную моль. Пошел вон…
Целых три дня ходил спокойный Втупякин, про Сахарова совсем позабыл. Палату нашу опять разуплотнил, но больше я ему химии в пиво не подсыпал. Маркс решил, что хорошего понемножку… Вот какие дела, а Сахаров все равно поумней вашинского политбюро и скоро вместо Косыгина сядет. Тогда, может, и колбаски вдоволь пожуем…
Вот еще одного голубчика подбросили нам новенького. Койку в проходе поставили. Этот блаженный думает, что обезьяна он шимпанзовая.
– Неужто не видите, – говорит, – как я на ветке баобаба сижу, насекомых ищу? А сейчас банан лопаю. А-а-ак. Глядите, макаки, самка моя чешет ко мне с водопоя. Врублю я ей сейчас в тенечке…
– С этим все ясно, – говорит диссидент Гринштейн, – у него ярко выраженный синдром политбюро: нервно принимает желаемое за действительное с последующей ненавистью к демистификаторам.