Некоторые советские революционеры считали дневник, наряду с другими формами автобиографической практики, средством самоосмысления и самопреобразования. Но другие смотрели на него с тревогой и подозрением, считая ведение дневника сугубо «буржуазной» деятельностью. О том, подобает ли коммунисту вести дневник, спорили. Ведение дневника было оправдано при условии, что оно способствовало развитию социалистического сознания и воли к действию, но существовала также возможность, что оно приведет к пустой болтовне или даже хуже к «гамлетизму» – мрачным раздумьям вместо революционных поступков. Люди, писавшие дневники в уединении, не под контролем товарищей, рисковали оторваться от воспитывавшего их коллектива. Без такого контроля дневник стойкого коммуниста мог превратиться в рассадник контрреволюционных настроений. Не случайно дневники были одними из самых желанных для органов документов во время обысков в домах предполагаемых «врагов народа».
Итак, дневники 1930-х годов были не просто прямыми порождениями советской государственной политики воспитания революционного сознания. Лишь в редких случаях дневники возникали по предписанию, полученному в классе, на стройплощадке или в редакции. По большей части эти документы велись по инициативе самих авторов, которые, в сущности, часто сожалели об отсутствии руководящих указаний о том, как им строить свою жизнь: не существовало официальной формулы очищения от «старой» природы и сохранения веры в новую. Будучи результатом непрерывной вовлеченности в самоанализ на протяжении определенного времени, дневники выявляли точки напряжения и разломы, которые обходились молчанием или вытеснялись в других нарративах. Поэтому дневники дают превосходную возможность понять формы, возможности и ограничения самовыражения при Сталине. Разумеется, не всякий дневник того периода служил целям интроспекции или отличался богатством языка самоанализа. Но множество авторов дневников разного возраста, общественного положения и профессий пытались ответить на одни и те же вопросы: кто они и как они могут измениться. Их объединяло общее стремление вписать свою жизнь в более общий революционный нарратив. Для их записей характерны общие формы самовыражения и идеалы самореализации, не сводящиеся к отдельным случаям и имеющие более широкое культурное значение.
Авторы этих дневников представляли себя типичным для Нового времени образом. «Быть человеком Нового времени, – пишет Мишель Фуко, – значит не воспринимать себя находящимся в потоке преходящих моментов, а видеть в себе объект сложной и трудной обработки»13. Это означает представлять себя субъектом собственной жизни, а не, скажем, объектом высшей воли. В Новое время субъекты перестают признавать наперед заданные роли; они стремятся к самостоятельному созданию собственных биографий. Таким образом, субъектность предусматривает определенную степень сознательного участия человека в сотворении своей жизни14. В частности, советские дневники, с которыми я имел дело, позволяют понять происхождение нелиберальной, социалистической субъектности. С самого своего зарождения как политического движения социализм определялся его сторонниками через противопоставление либеральному капитализму. Когда революционеры в Советской России приступили к построению социалистического общества, они стали соревноваться со стандартной индустриальной модерностью, характерной для капиталистического Запада. Они разделяли с ней приверженность технике, рациональности и науке, но считали, что социализм победит экономически, морально и исторически, поскольку опирается на сознательное планирование и силу организованного коллектива15. В этом контексте Я-нарративы высвечивают значение и смысл социализма как антикапиталистической формы самореализации. Авторы дневников представляли себе идеальную жизнь в контрасте с капиталистическим Западом, который они воспринимали как эгоистический, индивидуалистический, ограниченный, словом – буржуазный. Они стремились к тому, что один из авторов дневников назвал «второй стадией» понимания – способности избежать атомизированного существования и постичь себя как частичку коллективного движения.
В расширенной жизни коллектива виделся источник подлинной субъективности. Коллектив обещал дать человеку дополнительную энергию, исторический смысл и нравственные ценности. Напротив, жизнь вне коллектива или вне потока истории грозила личностной деградацией, обусловленной неспособностью участвовать в устремленной в будущее жизни советского народа. Юлия Пятницкая осознавала эту динамику, и в ее дневнике звучало настойчивое и отчаянное желание воссоединиться с коллективом. Потеряв после ареста мужа работу инженера, она целыми днями сидела в публичной библиотеке, перелистывая технические журналы: «Просматривала Машиностроение за март. Каждый день, прожитый мною, двигает меня назад. Строятся новые машины: станки, сельскохозяйственные, для метрополитена, для мостов и т.д. … Инженеры ставят по-новому вопросы организации, технологии инструментального дела. В общем, жизнь идет безусловно вперед, несмотря ни на какие “палки в колеса”. Чудный дворец культуры для “Зисовца”. Прямо завидки взяли: почему я не в их коллективе?»16
Принадлежность к коллективу и связь с историей были обусловлены необходимостью труда и борьбы, невозможных без неудач, провалов и обновленных обязательств. На фоне неутихавших призывов к «бдительности» такие авторы дневников, как Юлия Пятницкая, описывали свою неспособность соответствовать требованиям, предъявлявшимся к мышлению и поведению советских людей. У них возникали прямые вопросы и сомнения по поводу того, как согласовать радужные официальные репрезентации строящегося социалистического общества с серыми и тягостными реалиями их личной жизни. Но они сопротивлялись собственным наблюдениям, вызванным, как они полагали, «слабостью воли», и клялись бороться с ними. До некоторой степени колебания и сомнения были необходимы для работы над собой; они создавали динамику борьбы и движения вперед, динамику, которую авторы дневников переживали как развертывание своей воли.
Разделения внутренних стремлений и внешней покорности оказывается недостаточно для понимания власти советской революционной идеологии, преобразующей и пробуждающей персональное Я. Многие личные нарративы сталинской эпохи показывают, что идеология была живой тканью тех смыслов, над которыми серьезно размышляли авторы дневников. Идеология создавала напряжение, поскольку зачастую резко контрастировала с наблюдавшейся автором реальностью. Суть, однако, не в том, чтобы сосредоточиться на точках напряжения как таковых, а в том, чтобы увидеть, как люди работали с ними: сколь нетерпимо было для них «двоедушие», насколько малопривлекательным представлялся уход в личную жизнь, как они пользовались механизмами рационализации, пытаясь восстановить гармоничное представление о себе как части социалистического общества. Значительная часть идеологических противоречий в советской системе раннего периода не возникала между государством, с одной стороны, и гражданами (как вполне сформированными Я), с другой, а заключалась в способах взаимодействия граждан со своими собственными Я.
Несмотря на широко распространенную склонность вычитывать субъективность сталинской эпохи между строк и сосредоточиваться на пропусках и умолчаниях, чтение должно начинаться с самих строк автобиографических утверждений. Ханна Арендт, в течение многих лет изучавшая свидетельства представителей тоталитарного общества, пришла к выводу, что для «истинного понимания ничего не остается», кроме как принимать смысл высказываний за чистую монету. «Источники говорят и тем самым обнаруживают самопонимание и самоистолкование людей, которые действуют и считают, что знают, что они делают. Если мы отрицаем их способность к самоинтерпретации и претендуем на то, что понимаем больше них и можем рассказать, в чем состоят их подлинные “мотивы” и какие объективные “тенденции” они представляют – и неважно, что думают они сами, – мы лишаем их самого дара речи, насколько речь вообще имеет смысл». За исключением тех редких и легко обнаруживаемых случаев, когда люди сознательно лгут, заключает Арендт, «самопонимание и самоистолкование являются основой любого анализа и понимания»17.
Поскольку эта книга акцентирует формирующее воздействие идеологии на жизнь субъектов сталинской эпохи, может показаться, что она возвращается к теориям тоталитаризма, включая Арендт и Оруэлла. Сторонники тоталитарной парадигмы понимают идеологию в коммунистическом государстве как корпус официальных истин, исходивших от центральных государственных учреждений и служивших интересам режима. Идеология индоктринировала людей, внушая им, что они участвуют в великом «движении», а на самом деле обманывая их относительно истинных условий несвободы. Во многих смыслах убедительное, данное истолкование сводило советских граждан к жертвам устремлений режима. Затем пришло новое поколение социальных историков и обнаружило активное участие значительной части населения в мероприятиях большевиков. В процессе такого обнаружения советский строй был поразительным образом деидеологизирован, а его функционирование объяснялось в категориях «эгоистических интересов» различных социальных групп, выступающих в качестве бенефициаров режима. Однако историки этой школы не пытались критически проанализировать, какие формы подобные «эгоистические интересы» могли приобрести в социалистическом обществе18. Синтез этих позиций реабилитировал бы идеологию и одновременно сохранил бы ощущение индивидуальной субъектности (agency), но субъектности, не существующей автономно, а создаваемой идеологией и динамично взаимодействующей с нею. Подобное внимание к идеологии и субъектности как переплетенным и взаимодействующим элементам позволило бы лучше почувствовать экзистенциальные обстоятельства исследуемого времени, которыми, за исключением Арендт, не интересовались ни сторонники теории тоталитаризма, ни ревизионисты19.
Идеологию лучше понимать не как заданный, фиксированный и монологичный корпус текстов в смысле «идеологии Коммунистической партии», а как фермент, действующий в сознании людей и в ходе взаимодействия с субъективной жизнью конкретной личности приводящий к весьма разнообразным результатам. Человек здесь выступает в роли своеобразного операционного центра, в котором идеология распаковывается и персонализируется, в процессе чего индивид переделывает себя в субъекта с определенными и осмысленными биографическими чертами. Активизируя индивидуума, сама идеология обретает жизнь. Поэтому идеологию следует рассматривать как живую и адаптивную силу, оказывающую влияние лишь постольку, поскольку она функционирует в живых личностях, взаимодействующих с собственным Я и миром в качестве субъектов идеологии. В значительной мере логика великих революционных нарративов преобразования (преобразования общественного пространства и собственного Я), коллективизации (коллективизации индивидуалистически настроенных производителей и собственного Я) и очищения (кампаний политической чистки и актов индивидуального самосовершенствования) создавалась и воспроизводилась советскими гражданами, рационализировавшими непостижимую политику государства и, таким образом, являвшимися агентами идеологии наряду с руководителями партии и государства.
Стремление авторов дневников сталинской эпохи к целенаправленной и осмысленной жизни отражало распространенную потребность в ее идеологизации, превращении жизни в выражение прочного, внутренне непротиворечивого, универсального мировоззрения (Weltanschauung). Эта ориентация на осмысленность и включенность в общество пересекалась со стремлением большевиков переделать человечество. Таким образом, режим мог направить устремленность к обретению ценности и преодолению собственного Я, возникшую за идейными границами большевизма, в приемлемое для него русло. В свете этого советский проект предстает вариантом более общего европейского явления межвоенного периода, которое можно описать как двойное обязательство: иметь личное мировоззрение и интегрироваться в общество. Эта идеальная форма бытия была названа «скоординированной жизнью»: она обещала подлинность и интенсивную осмысленность, реализуемую в коллективных действиях, предпринимаемых в соответствии с законами истории или природы20.
Апелляция к Я лежала в сердце коммунистической идеологии. Она была ее определяющей чертой, а также источником ее силы. На фундаментальном уровне эта идеология выступала творцом личного опыта. Всякий, кто вписывал себя в революционный нарратив, обретал голос как действующий субъект, принадлежащий к более широкому целому. Более того, присоединение к движению было для каждого индивида стимулом к переделке Я. Силу коммунистического призыва, обещавшего, что те, кто раньше были рабами, могут превратить себя в образцовых представителей человечества, нельзя переоценить. Она ярко выразилась в сбивчивых автобиографических нарративах полуграмотных советских граждан, подробно описывавших свой путь от темноты к свету. Универсальность амбиций и масштаб советской революции выводили ее участников на уровень субъектов истории, которые ежедневно способствовали движению истории к идеальному будущему. Многие из дневников, которые я буду здесь обсуждать, созданы в диалоге с этим двойным призывом коммунистического проекта: призывом к самопреобразованию и призывом к участию.
ГЛАВА 1
ВОСПИТАНИЕ СОЗНАТЕЛЬНЫХ ГРАЖДАН
Когда в феврале 1917 года в России произошла революция, Дмитрий Фурманов работал преподавателем вечерней школы для рабочих в родном городе, промышленном Иваново-Вознесенске. Полупрофессиональный писатель и бывший студент, покинувший Московский университет в самом начале Первой мировой войны чтобы участвовать в работе Красного Креста, 25-летний Фурманов немедленно включился в деятельность буйно разраставшейся сети революционных комитетов и партийных ячеек. Через месяц после начала революции он писал в дневнике: «Почетное звание “общественного работника” удесятеряет силы… обязывает быть в высшей степени осторожным, рассудительным и строгим, приучает к сознательности, личному самосуду и личной самооценке. <…> В этой новой школе вырабатываются принципы, закаляется воля, создается план, система действий. <…> Эта великая революция и во мне создала психологический перелом»21.
Фурманов утверждал, что революция, как предвестница нового, разумного и справедливого общественного строя, преобразила его по своему образу и подобию. Вмешавшись в его личную жизнь, революционная воля рационализировала работу его тела и души. Однако не все дневниковые записи Фурманова в тот период были столь энергичными по тону. Многие фрагменты свидетельствуют о его неуверенности в себе и нервных попытках определить свою политическую позицию. Так, в записи за август 1917 года, озаглавленной «Кто я?», Фурманов пытался выяснить для себя, кто он – «эсер, интернационалист, максималист»? Два года спустя, уже вступив в большевистскую партии и будучи назначен на ответственную должность комиссара красной дивизии, сражавшейся на Гражданской войне, он продолжал жаловаться на отсутствие необходимой подготовки и недостаток политического энтузиазма, указывая, что его психологическая жизнь еще не вполне скоординирована с революцией22.
Фурманов был одним из многих учителей, писателей, врачей, относивших себя к российской демократической интеллигенции и поддержавших революцию как зарю новой эры. Для них она означала долгожданный момент, когда сценарии преобразования общества и человека, намеченные предшествующими поколениями интеллигенции, должны были воплотиться и стать действительностью. Эти сценарии предполагали полное обновление, полноту возможностей и безграничное совершенствование человечества; их олицетворением стал образ социалистического «нового человека». В апреле 1917 года Максим Горький выразил эти ожидания в статье в издававшейся им газете «Новая жизнь»: «Новый строй политической жизни требует от нас и нового строя души»23. Фурманов следовал этому требованию совершенно буквально: для него приверженность созданию нового, лучшего общества в важной степени предусматривала приверженность обновлению собственного Я24.
Преданность новым формам общественной и личной жизни, выраженная в акте революции, объединяла революционеров всех лагерей – от большевиков, взявших власть в октябре 1917 года, до резко критиковавшего их Максима Горького и политически колебавшегося активиста Дмитрия Фурманова. Как представители русской интеллигенции, они разделяли моральную готовность посвятить жизнь общему делу, социальному прогрессу, народному благоденствию или ускорению хода истории. Задача интеллигенции состояла в том, чтобы обучать и просвещать, поднимать «темные массы» России до уровня настоящих людей и критически мыслящих личностей, которые восстанут против угнетателей и таким образом, двинут историю по предначертанному пути к освобождению. В силу своего привилегированного образования интеллигент лучше понимал законы истории. Роль авангарда давала ему право вести других к свету, но и наделяла его нравственной обязанностью прожить чистую жизнь, наполненную ревностным служением обществу, находящуюся в единстве с историей, – то есть обязанностью воплощать в себе качества нового человека.
Представление о новом человеке было впервые сформулировано в романе писателя и критика XIX века Николая Чернышевского «Что делать?», в котором содержалось оказавшее огромное влияние на умы изображение «новых людей» – молодых мужчин и женщин, способных вести абсолютно рациональную жизнь и всецело посвящающих себя стремлению к лучшему будущему. Каждый из этих «людей новой эпохи» был «сильной личностью»: «отважной, не колеблющейся, не отступающей, умеющей взяться за дело, и если возьмется, то уже крепко хватающейся за него, так что оно не выскользнет из рук». В один прекрасный день эти революционеры станут обычным типом, но пока (в 1863 году) они остаются редким явлением: «Они – теин в чаю, букет в благородном вине; от них сила и аромат [жизни]; это цвет лучших людей, это двигатели двигателей, это соль соли земли»25.
Чернышевский создавал «Что делать?» как призыв к действию, и именно так книга и была воспринята. Множество радикально настроенных студентов в последний период существования царизма воспитывало себя по образцу героев романа. Ленин говорил о нем как о важнейшей книге в своей жизни; даже в 1933 году глава Коминтерна Георгий Димитров, обвиненный нацистами в поджоге рейхстага, читал его, чтобы зарядиться духовной силой во время ожидания суда в берлинской тюрьме. Важно, что одной из целей Чернышевского при написании романа было определение норм собственной жизни. Чаяния и проблемы героев романа были и вопросами его жизни; и эти герои, и он сам были до конца привержены историческому прогрессу26.
Определяющим качеством нового человека и важнейшим свойством любой критически мыслящей личности являлась сознательность. Присущая образцовым людям – писателям, критикам, идеологам – сознательность представляла собой способность видеть законы истории и понимать свои возможности как субъекта исторического действия, который будет участвовать в прокладывании дороги к светлому будущему. На этом понимании основывалось нравственное действие: оно стимулировало волю и придавало желание неустанно стремиться к достижению идеала. Законы истории были законами общественного освобождения; отсюда – принципиально общественная ориентированность сознания, которая заставляла личность мыслить и действовать во имя угнетенных масс и тем самым создавала расширенное ощущение собственного Я, проникнутого целью, смыслом и нравственными ценностями. Разумная ясность сознания достигалась в ходе борьбы личности с силами темноты и хаоса как в обществе, так и во внутреннем мире. Критерием такой упорядоченности и ясности было обладание «стройным общественным мировоззрением», ставившим личность на «правый и справедливый путь» и означавшим для нее начало «новой жизни». В определенном смысле сознательность была мерой самой жизни. Нельзя было жить полноценно, не развив мировоззрение, открывавшее свет истины27.
Именно стремясь к сознательности, Дмитрий Фурманов и завел дневник, чтобы прослеживать в нем воздействие истории на свою личную жизнь. В ретроспективной записи, относящейся к концу декабря 1919 года, он обозревал собственное развитие с момента начала революции и отмечал, что, несмотря на колебания, оно определенно характеризовалось ростом от стихийности к сознательности, от «детства, энтузиазма, неведения» к «мужеству, спокойствию, большей сознательности и большему знанию». В принципе, считал он, революция сделала из него развитого человека. До политического пробуждения он вел «пустую, глупую, несерьезную жизнь»: «Пелена с глаз у меня спала только во дни революции, а до того я был совершенным младенцем»28. Понятие сознательности способствовало мышлению о себе в биографических категориях. Переход от темноты к свету был переходом от небытия к полной человечности; он проходил через все большее самораскрытие интериоризированного, психологического Я. Как показывает случай Фурманова, сознательность, учитывая ее двойственный акцент на общественной активизации и самопреобразовании, с одной стороны, и психологическом анализе и самоконтроле, с другой, создавала чрезвычайно привлекательные биографические нарративы.
С момента ее создания Лениным большевистская партия определяла себя как концентрированное выражение революционной сознательности. Состоявшая из сплоченных между собой профессиональных подпольщиков, партия сочетала максимальную преданность революции с требованием исключительной самодисциплины каждого партийца. Обретя власть в октябре 1917 года, партия поставила себе более общую задачу: распространять свою идеологию и привлекать на сторону коммунизма все более широкие слои населения. Стремясь сделать сознательность универсальным опытом, большевики приступили к реализации гигантского проекта изменения человеческого Я, принципы которого во многом совпадали с подходом к самовоспитанию, описанным в дневнике Фурманова. Задача состояла в том, чтобы побудить своих сторонников мыслить и действовать так, как подобает историческим субъектам, чья жизнь определяется революцией. Активистам коммунистического движения было важно не только изменить внешнее поведение людей; они стремились захватить их души, то есть сделать так, чтобы люди понимали миссию Коммунистической партии и добровольно поддерживали ее. Весь проект опирался на волюнтаристское предположение, согласно которому успех или неудача революции зависели от того, насколько сознательно действуют ее сторонники, насколько они признают свою жизнь исторической по своей сути и действуют на основании такого признания.
Большевики были «вербальными империалистами»; они – вслед за Марксом – считали очевидным, что «бытие определяет сознание» и что поэтому рабочему необходимо испытать воздействие революционного сценария, чтобы вполне понять свою историческую миссию. Революционный язык в понимании коммунистов не просто обозначал предметы и явления; по словам Троцкого, «язык есть орудие мысли. Точность и правильность языка есть необходимое условие правильности и точности самой мысли». Коммунисты Советской России пытались внести сознательность в широкие массы в значительной степени языковыми средствами: посредством практик чтения, письма, а также устного и письменного самопредставления29.
При исследовании этих практик особое внимание необходимо уделять тому месту, которое они занимали в историческом воображении большевиков. Большевистская политика всегда обусловливалась отчетливым ощущением исторической стадиальности революции. Человек в понимании советских марксистов был исторически развивающимся существом. Как выразился один психолог 1930-х годов, «человек весь, от его сознания до каждой клетки его организма, есть продукт исторического развития»30. Если сознание исторично по своей природе, то оно проходит исторические стадии, соответствующие определенным политическим фазам развития советской власти, реализующей историческую необходимость. Сознание не является чем-то готовым и присущим каждому; напротив, его следует развивать, прилагая к этому энергичные политические усилия. Сознание постепенно овладевает человеком, сначала воздействуя на его среду и внешнее поведение, а затем проникая в сокровенные глубины его психики. В 1923 году Лев Троцкий указывал на эту динамику перехода от внешнего к внутреннему, отмечая, какие этапы революция уже прошла и какие ей еще предстоит пройти на пути к социалистическому будущему:
Человек сперва изгонял темную стихию из производства и идеологии, вытесняя варварскую рутину научной техникой и религию – наукой. Он изгнал затем бессознательное из политики, опрокинув монархию и сословность демократией, рационалистическим парламентаризмом, а затем насквозь прозрачной советской диктатурой. Наиболее тяжело засела слепая стихия в экономических отношениях, но и оттуда человек вышибает ее социалистической организацией хозяйства. Этим делается возможной коренная перестройка традиционного семейного уклада. Наконец, в наиболее глубоком и темном углу бессознательного, стихийного, подпочвенного затаилась природа самого человека. Не ясно ли, что сюда будут направлены величайшие усилия исследующей мысли и творческой инициативы?31