Тебе в глаза светят ярким фонариком. Дергают за руки и за ноги. Втыкают в кожу иголки. Тело это словно и не твое. Ты весь парализован – от шеи до ног; ты словно гниющая колода, внутри которой хозяйничают личинки и жуки.
По требованию врача ты поворачиваешь голову, мигаешь веками, но это – неполные движения. Твоя голова болтается на шее, словно ты – игрушечный медвежонок, в котором сломалась пружинка. Только чувства твои работают – и очень хорошо. Ты великолепно ощущаешь все запахи и вкусы, например, запах несросшихся швов… Мокнущих ран… Созревших опухолей… И видишь ты всё очень ясно: вот дезинфицированное небо за окном… Молодая медсестра, загоревшая в солярии… Врач средних лет с большим лысым черепом; его овечьи глаза с аппетитом пасутся на всём, что вокруг него.
– Вколите ему еще раз морфий.
– Слушаюсь, господин доктор.
Голос этой медсестры абсолютно идентичен голосу твоей матери. Врач выходит из палаты, и из-за двери ты слышишь голос жены, спрашивающей о твоем состоянии. Из слов врача ты понимаешь, что пережил инсульт и теперь парализован. Сквозь стеклянную дверь ты видишь, как жене твоей больно от этой новости; она теряет сознание, и Каве удерживает ее от падения. А тебе удивительно, почему ты сам не огорчен своим инсультом. Может, потому, что никогда в жизни ты не чувствовал себя так хорошо? Память твоя работает лучше, чем когда-либо: ты вспоминаешь самые далекие дни, с полной ясностью и в мельчайших деталях. Словно внутри тебя таилась скрытая энергия, и этот инсульт высвободил ее, и теперь мозг твой сжигает фосфор с невероятной скоростью. Тебе очень хочется закричать, устроить бучу, скандал, объявить всем, что ты чувствуешь себя великолепно. Тебе нравится твое возвращение к собственному детству, к людям, чье присутствие было столь ощутимым, к тем, кто жил больше с помощью воображения, чем мобильников; к тем временам, когда тонкое равновесие жизни поддерживалось с помощью кошачьих усов, когда даже вещи имели души, и их век был долог.
Остатки-Сладки сидел на скамейке во дворе и наблюдал за людьми, за ослами, за барашками; в это время подъехал почтальон на велосипеде. Он привез письмо для шазде. Остатки-Сладки побежал за Султаном-Али, тот взял письмо и понес его, как некую святыню, положил в нише в комнате шазде. Не прошло и часа, как крик шазде переполошил всех. Кто-то неизвестный взял конверт, сорвал с него марку с изображением его величества, а само письмо забросил в другую нишу – в верхней части стены.
Шазде сейчас был похож на пугало в поле, которое стоит после уборки урожая и продолжает распугивать птиц, хотя делать это уже поздно.
Султан-Али смотрел на эту верхнюю нишу и, чтобы показать собственную напуганность, закусил кисть собственной руки.
– Спаси Аллах! Неужели они – эти — грамоту знают, ваше высочество?
– Заткнись, дурень! Что ты несешь ерунду? Это юридическое письмо, какое дело до него нечистой силе? Я думал, ты просто тупой, а ты, похоже, из ума выжил… Полезай-ка наверх и достань письмо!
Султан-Али ногами встал на нижнюю нишу и потянулся к верхней, к письму, которое выскользнуло у него из рук, но и не упало, а зацепилось за что-то. Сам же он, как паук, висел, держась за верхнюю нишу, и при этом умудрялся дергать руками и ногами. Но он изо всех сил старался и достал-таки письмо из верхней ниши, и отдал его шазде. Так все узнали, что они вновь принялись за работу, причем на сей раз с большим искусством и коварством, чем прежде.
Каждый день в усадьбе случалось что-нибудь новое. Шазде маршировал туда и сюда, громогласно ругаясь. Еще никогда в жизни его не подвергали такому осмеянию. В этом доме словно перестали действовать законы физики. Всё, что угодно, могло куда-нибудь переместиться, и у предметов словно бы появилось своеволие. Бирюзовые серьги Ханум ханумы обнаружились в бурдюке с маслом. Иголки с нитками нацелились в сторону кухни, мешков с мукой и шкафчиков для посуды и продуктов. Банное полотенце и набедренная повязка старого князя, и даже его депилаторий[16] обнаружились в чемодане Судабе-ханум. На крыше нашли русский флаг. Дедовский расшитый халат с галунами и портупея валялись в туалете. Опять же на крышу и во двор падали камни, причем громадного веса! Султан-Али каждое утро, просыпаясь, знал, что ему предстоит прежде всего убирать нечистоты. Эти твари каждый раз испражнялись в каком-нибудь новом месте: возле клумбы с вербеной, на ступенях крытого водохранилища, в отделении для мытья ног в бассейне… Дошло дело и до парадного зала особняка: коричневый цветок посадили прямо на узорный шелковый ковер… Тут-то шазде и пришла в голову мысль о противоядии. Перво-наперво он обсудил ее с внуком – господином Капитаном, однако тот предложил запросить помощь в полицейском управлении: пусть выделят опытных сыщиков… Шазде был против. Он был уверен, что в этом случае их род, их семья станут в городе предметом усмешек и ухмылок.
Из деревни шазде призвал своего сына, Салар-хана, и держал с ним совет. Тот несколько ночей нес дежурство вместе с Султаном-Али: никого не поймали. С полной уверенностью можно было сказать, что эти дела творит не чужой, не приезжий. Или, и правда, нечистая, или кто-то, желающий свести давние счеты с их семьей. Салар-хан предложил всему семейству на время переехать в деревню, чтобы здесь улеглись страсти. Шазде не согласился. Необходимо было любой ценой докопаться до первопричины. Он даже думал, что, пока он не найдет виновника этих бесчинств, он не умрет – пусть даже эти поиски продлятся сто лет.
Султан-Али был озабочен тем, чтобы все-таки выполнить предписания знахаря. Дождаться смерти несовершеннолетней девочки и у обмывщиков на кладбище получить эту жидкость, опрыскать ею двери – и дело с концом. Но, и правда, ни одна девочка, похоже, не собиралась умирать…
Ханум ханума и Таджи действовали в меру своих сил, чтобы защитить самих себя. Во всех шиитских гробницах города оставили записочки и ленты. Всех до единого известных им молитвенников пригласили к себе. И все-таки пребывали в расстройстве и страхе, постоянно втыкали булавки в одежду, в платки, чтобы отогнать тех. Не только женщины, но и мужчины в туалет теперь по ночам в одиночку не ходили. И даже Судабе-ханум, хотя она и не верила в нечистую, увидела однажды вечером горбатую тень в винограднике и с тех пор испугалась и старалась не оставаться одна. В те ночи, когда господин Капитан бывал на дежурстве, она искала защиты у своего сына, не давая ему спать до тех пор, пока не заснет сама одновременно с ним. В усадьбе только обе «бабы-яги», кажется, не боялись тех. Как обычно, Обрез-Коса возилась со своими мешочками, а Быстроножка с сухим молоком; из ее комнаты доносилось этакое хруп-хруп… Старушкам – чего было бояться? Уже много лет их самих числили скорее среди мертвых или среди привидений…
Когда ночь подходила к концу и солнце с трудом поднималось над высокими глинобитными дувалами усадьбы, возвращалась нормальная жизнь. В последний день каждого месяца после полудня приходил шейх Мандали со своими душеполезными чтениями – отчитав их, уходил. Раз в месяц бывала у них и Хадж-ханум – женщина-травница, она лечила Шабаджи и снабжала ее лекарствами на месяц вперед. Это была добрая пожилая женщина с голубыми глазами и молочно-белой шеей, с миткалевой сумкой, полной разных трав, конфет-подушечек, сушеной бухарской сливы, инжира, сушеного тутовника. Еще у нее был с собой узелок с чернильницей, бумагой и тетрадкой для молитв. Всякий раз, как она видела Остатки-Сладки, она подзывала его и давала ему либо заговоренную конфетку, либо что-то из сухофруктов. А сама она – как ни уговаривали ее Ханум ханума и Таджи – никогда ничего у них не ела и не пила. Особенно решительно она отвергала чай с сахаром, называя их иностранной скверной.
Хадж-ханум – травница приходила в последний четверг каждого месяца, ближе к вечеру. Она усаживала Шабаджи на открытом месте и обводила ее по воздуху своей тростью, шептала молитвы, потом чертила окружность вокруг нее на земле. Она настолько была искусна в своем деле, что у Шабаджи действительно на время прекращались обмороки, пена на губах не появлялась, и выпученные глаза к небу не закатывались. Остатки-Сладки всего один раз видел припадок Шабаджи и сильно испугался, потом к ней старался не подходить.
Шазде весь день слонялся по огромному пустому особняку и чем-то напоминал старого кабана, метящего собственным по́том свою территорию. Хотя все были согласны, что происходящее не имеет отношения к кошке Полосатке, он всё время придирался к животному и проклинал его. Особенно он недоумевал: почему у ее котят такая разная масть и внешность? Почему один черный, другой рыжеватый, третий, как и она, полосатый? Почему у этого голубые глаза, а у того оранжевые? И всякий раз, как поблизости появлялся кот-самец, шазде закипал гневом и бранил Султана-Али: зачем тот разрешает котам пакостить в усадьбе? Бедный Султан-Али! Теперь в его обязанности входило еще и караулить котов и палкой гонять их прочь.
В больницу собрались все: Сакине и ее муж; и один из твоих старых товарищей, он же друг сегодняшнего дня, Бахрам; и невестка, и внук – все, кроме твоего сына Каве: у этого франта, конечно, свои заботы. Тебя должны вот-вот выписать. Супруга говорит, что всё в доме готово к твоему возвращению. А внучка твоя, Баран, уже к тебе не ласкается по-прежнему: увидев деда в таком состоянии, она была ошеломлена. Хотя ей хотелось бы, чтобы ты, как и прежде, обнял ее, приласкал, купил конфету.
Собственные слабость и бессилие так огорчают тебя, что ты не можешь сдержать слез. Спасибо хоть на том, что шея твоя парализована не полностью, и ты можешь отвернуться, чтобы скрыть эти слезы. Теперь ты понимаешь, что состояние твое отнюдь не такое, как ты его себе представлял. Теперь тебе предстоит узнать жизнь с другой стороны: начинается последний акт твоей странной и необычной судьбы; тебе предстоит вкусить до конца долю, предназначенную только тебе одному и никому другому. Выбора всё равно нет. В семьдесят два года придется начинать новую жизнь, без права пользования девятью десятыми из имеющихся у человека возможностей движения. А ведь это – почти единственное, что было у тебя. Разве это не жестоко? В этом мире даже блохи и вши имеют возможность по собственной воле двигаться, питаться и производить на свет себе подобных, а ты обречен до конца жизни лежать на кровати куском безвольного мяса.
Среди ночи шазде резко проснулся, услышав чей-то голос. В темноте недалеко от него сидел на подушке некий старик, похожий на него самого, и листал книгу путевых заметок о поездке в Европу. Шазде счел это собственной галлюцинацией и вновь заснул. Однако следующей ночью он вновь увидел того же старика: теперь тот взял его серебряные часы и тряс ими возле уха. После этого смутная догадка сменилась уверенностью: это был он, завернутая в войлок вонючая фигура… Великий предок – Большой шазде.
Шазде зажмурился и трижды прочитал «Бисмилля». Нужно было серьезно думать, что делать. Лучше всего срочно послать Султана-Али за Эльясом-иудеем. Если так пойдет дальше, то количество мертвых жителей особняка превысит количество его живых обитателей.
«Вот как ведет себя наш старший сын! Не хочет даже словом перемолвиться и узнать, что так мучает отца, что заставляет его приходить в особняк и брать книгу путевых заметок, и листать ее. И впрямь люди, покуда живы, гроша ломаного не стоят!»
Большой предок умер пятьдесят лет назад, но так и не ушел; причина тому была весьма важной, хотя для живых – для тех, кто «на той стороне» – она могла показаться смехотворной. Он не ушел потому, что обязан был довести до конца свое погребение, а именно – добиться, чтобы, согласно законам шариата, его погребли в земле. Он не уйдет, пока не передаст членам рода это послание, пока не внушит им эту мысль.
Великий предок за эти пятьдесят лет сумел трижды явиться своему сыну и объяснить ему, в каком состоянии находится его труп. Всякий раз, увидев его, шазде заливался слезами и давал слово, что разыщет его останки и с честью их погребет. Но потом ничего не происходило. Из-за приверженности к опиуму тот не помнил свои сны, вернее, он помнил, что видел во сне отца и что разговаривал с ним, но о чем – забывал начисто.
Поняв бессмысленность разговоров с сыном во сне, Великий предок принял другое решение. Двадцать лет он тренировался и наконец сумел сбросить со стены особняка свою старинную саблю. Но и это не привело ни к чему, кроме криков и ругани его сына, не желавшего понимать, по какой такой причине в ночь четверга отцовская сабля падает на пол. В итоге саблю прикрепили к стене загнутым гвоздем, так что теперь и живой человек не мог бы ее оторвать.
Потерпев неудачу во всех этих попытках, Великий предок в сто пятидесятилетнем возрасте нашел новый ход и после долгих упражнений сумел вселиться в тело кошки Полосатки, чтобы хотя бы с ее помощью передать семье свою весть. Но как он ни лежал, развалясь, перед парадным заломи ни зыркал на своего сына, тот по-прежнему ничего не понимал; и остальные – то же самое. Единственным результатом было то, что бедную кошку выкинули прочь из города.
Существование Большого предка после этого потеряло всякий смысл, и он в основном бездельничал. Слонялся тут и там… Можно было делать всё, что угодно, и больше всего ему понравилось бродить по улицам. Дождавшись, пока кто-нибудь кинет окурок, он поднимал его и докуривал. Часами сидел, рассматривая автомобили и напрягая свой мыслительный аппарат, чтобы понять, как они бегают, не покушав сена или люцерны. При виде оружия полицейских глаза его вспыхивали. А лицезрение женщин, разгуливающих по городу без платка, чадры и шаровар, никогда ему не надоедало. Можно подумать, что вся страна стала монаршим гаремом и даже хуже того. И другим изумительным вещам не было конца. Зачем-то люди все крыши домов засеяли кустами с железными ветками – без листьев, плодов и даже не дающими тени. Вся польза от этих железок – лишь для ворон, сидящих на них и гадящих вниз.
Тот день Большой предок никогда не забывал. Человек ведь не может забыть день своей смерти. Это было летом, ровно в пять вечера, он только занялся делом – курением, – и вдруг неожиданно всё прекратилось: вот так запросто. А потом начались его посмертные несчастья. Если бы отец нынешнего Султана-Али не нашел его сразу же и не уложил ровно, не подвязал бы ему большие пальцы ног, а также челюсть, не закрыл бы ему веки, – неясно было, как восприняли бы, в каком состоянии нашли бы его возле фамильного инкрустированного мангала. Например, как воина, в задумчивости прикоснувшегося губами к рукояти своей легендарной палицы, или как всесильного и славного падишаха, опустившего трубку для курения опиума и невзначай заснувшего возле мангала… а слуги годами боялись бы его потревожить и оставляли бы всё нетронутым, пока муравьи не изгрызли бы деревянные части его трубки, после чего он грохнулся бы лицом прямо в мангал – лишь тогда все поняли бы, что он мертв.
Его положили в саду недалеко от подземного канала, омыли его тело водой с камфарой и раствором из листьев держи-дерева: сначала голову и шею, затем правую часть тела, после нее – левую. Но завертывать в саван его не стали. И «колодки друга» не подложили ему под бока: они нужны, чтобы покойник мог опереться на них и полусесть в тот момент, когда к нему прилетят Накир и Мункир[17]; так ему легче будет отвечать на их роковые вопросы. Таким образом, он оказался в положении некоего транзитера, не то уезжающего, не то остающегося. Выходит, он совершил ошибку, написав в завещании, что должен быть похоронен возле гробниц святых имамов?!
Возле его мертвого тела рыдали и скорбели девять жен, восемнадцать сыновей и единственная дочь. Сыпали пепел себе на головы и растирали его по лицам, рвали на себе волосы. Не раз приходилось подносить к носу нашатырь, чтобы привести ту или другую в чувство…
Вознося молитвы, тело подняли на руки и отнесли в глубь сада. Но погребальный намаз читать по нему не стали. Положили его в его похожую на склеп комнатенку и замазали вход глиной. Следовало дождаться разрешения на перевозку покойника за границу, затем окончания зимы; лишь после этого определились с его отправкой.
Спустя три месяца процесс раздела его собственности между наследниками шел своим чередом, а он лежал в небрежении. Наконец, под руководством главного городского муллы, вскрыли его хижину и вынесли тело. Весь сад наполнился отвратительной вонью, но удивительно было то, что насекомых на нем не оказалось. Оттого, что он курил много опиума, тело его сделалось ядовито-горьким, отталкивающим для них. Насекомые, похоже, не хотели заразиться от него болезнью забвения.
По указанию муллы его тело вновь облили камфарой и раствором держи-дерева и розовой воды, запеленали. Погонщик мулов принес большой кусок войлока, и тело закатали в него, затянули веревкой в голове и в ногах. Потом положили этот сверток в гроб с крышкой, а гроб погонщик взгромоздил на мула, привязал покрепче и тронулся в путь. Народ вышел проводить его за усадьбу, потом вернулся к своей обычной жизни.
Строптивого мула погонщик вел в поводу, дороги выбирал окольные. В полдень останавливался, вынимал еду из своей торбы, притороченной рядом с гробом, обедал хлебом с маслом, потом двигался дальше. Видя его груз, люди обходили его стороной. Сильная, резкая вонь из гроба многих обращала в бегство. Некоторые по этому мертвому страннику читали молитвы. Попутчиков не находилось, а в трактиры, караван-сараи погонщика не пускали. Он вынужден был находить уединенные места и там сгружать гроб и давать мулу отдых. Перевозка трупов была работой презираемой и трудной, но и вознаграждение владельцы умерших платили хорошее.
Уже вблизи границы погонщик узнал, что в районе святых городов свирепствует холера и что все, кто может, разбегаются из этих мест. Но его путь лежал как раз туда, к кладбищу Вади-ас-Салам в Наджафе[18]: именно там тело несчастного должно было обрести вечный покой. Погонщик знал, что, пока тело не опустят в могилу, дух умершего не успокоится. На своем веку он повстречал много неприкаянных душ. У каждой такой души был какой-то свой холодок, который погонщик чувствовал кожей; как, например, он чувствовал и дух этого шазде, шедшего за ним по пятам и своими разговорами взбадривавшего его, чтобы он не заснул. С первых шагов пути он его чувствовал рядом с собой и так привык к нему, что, приступая к еде, говорил и ему: «Угощайся!» Нужно было любой ценой доставить покойника к месту назначения, иначе его дух до конца жизни погонщика не оставит его в покое.
Недалеко от границы был выставлен карантин, и чиновники-османы никого не пускали на свою территорию. И возчика завернули сюда же, где без дела томились сотни людей. Пути вперед ему не было, как он ни умолял. Османских чиновников можно было понять: ведь его груз не был скоропортящимся пищевым продуктом. Труп на спине мула и так долго терпел; пусть сожмет зубы и еще подождет.
Однако не прошло и двух-трех часов, а запах трупа стал настолько раздражать чиновников, что они пропустили возчика через границу – но с условием, что он вернется назад только после того, как эпидемия холеры закончится. И он двинулся в путь один-одинешенек. В устрашающей тишине на пустой дороге он слышал голос Великого предка, читающего молитвы. В первом же селении погонщик увидел людей настолько оголодавших, что они ели траву, и цвет их кожи отливал зеленым. Прямо у дороги были свалены трупы умерших от холеры, и никто не решался к ним подойти. Погонщик еле вырвался из лап этих голодных. Но в следующем селении на него напали и отняли всё, что он имел съестного: хлеб и масло, крупный черный изюм, орехи и шарики сухого молока. Даже чай ему не оставили. Хотели и мула отнять, но рыдания, вопли и толика денег позволили отстоять напуганное животное.
Он двинулся дальше к Наджафу. Ноги уже не держали, и он понимал, что из следующего города живым не выйдет. Нужно было принимать решение. Он не мог вернуться назад и не в силах был добраться до святых гробниц. И он решил, что временно где-нибудь спрячет тело, а в следующий раз все-таки доставит до места назначения.
Попросив на это разрешения у духа Шазде, возчик свернул с большой дороги. Вскоре он набрел на старые, заброшенные колодцы, ведущие к подземным каналам. Выбрав неглубокий сухой колодец, сгрузил туда гроб и завалил камнями и землей. Прочитал «Фатиху» по покойному, еще раз попросил прощения у него и повернул обратно к границе. Но едва отошел от колодца, как из-за холма выскочил какой-то вооруженный человек и выстрелил в него. Пуля ударила в грудь, рядом с висящим на груди мешочком, в котором он хранил деньги. Погонщик еще сделал несколько шагов и попытался что-то сказать, но колени подогнулись, и он упал, слезы полились из глаз. Умирая, он видел, как этот мужчина-араб подбежал к нему и срывал с него одежду, кошелек с шеи. Выплевывая кровь, успел он взглянуть и на мула, глядящего на него в испуге, и на ручей своей крови, текущей к корням куста возле караванной тропы. В последний миг жизни он вспомнил, что не читал ни полуденный, ни послеполуденный намаз, попытался повернуться лицом к Кибле и не смог. Расстался с жизнью, лежа лицом к востоку. Всё было кончено…
Мужчина-араб уже похлопывал по крупу мула, обнажив в ухмылке желтые, выступающие вперед зубы. На мясо молодого мула найдется много покупателей, и в этих условиях можно было выручить очень хорошие деньги.
Дождь лил густыми струями, и казалось, что с неба свисают волчьи хвосты. Из крытого коридора вначале появился толстый живот Эльяса-знахаря, потом и весь он, облаченный в абу из верблюжьей шерсти, в тюбетейке на голове и с торбой через плечо. Глаза его отливали желтым, как и опаловый перстень на его пальце; это было какое-то особенное, ясное сияние. Женщины смотрели на него с любопытством и страхом. Султан-Али, как всегда, стоял при входе в особняк. Но шазде не показывался.
Эльяс-знахарь прямо здесь, прежде чем с кем-нибудь поздороваться, уже начал свою работу. Словно полицейский инспектор, он осматривал стены, двери; ничто, казалось, не ускользнет от внимательного взгляда. Спустился в подвал под особняком и прежде всего обратил внимание на большие емкости с уксусом и соком незрелого винограда.
– Поставлен ли на контроль уксус и сок незрелого винограда?
– Нет… То есть как?
– А так, что они по природе своей огненны и любят именно эти жидкости. Их медом не корми, а дай сунуться в соленье и маринад.
Знахарь с таким уважением произносил слово «они», точно нечистая сила стояла вплотную рядом с ним. Султан-Али взглянул на кувшин с гранатовым сиропом и, как всегда нечетко выговаривая, сказал:
– О Аллах, и я тоже замечал, что никак отведывает кто-то… Думал, а ну как кто-то из женщин, а то, глядишь, мои собственные детишки… Вон, глянь: следы пальцев остались…
Эльяс-знахарь с таким гневом глянул на него, что лицо Султана-Али приобрело цвет неперебродившего уксуса.
– Осторожнее выражайся, любезный! Даже за спиной человека нельзя так говорить, тем более о них — более живых, чем любой из нас!
И он пожевал губами и поклонился в сторону темного угла подвала, давая понять им, что не следует принимать всерьез слова этого мужлана. Выйдя из подвала, знахарь направился к крытому водохранилищу, заглянул в него. В темном пугающем пространстве было видно, что резервуар полон почти с верхом: оттуда доносились словно бы чьи-то таинственные голоса. Заклинатель прочел молитву и дунул на водохранилище, потом поднялся на крышу здания, с таинственным видом дотронулся пальцем до купола.
– Посмотри. Видишь следы их ног? Именно здесь они и ходят.
Сильный дождь плескался на глинобитных поверхностях, с шумом воду извергали внизу водосточные трубы из обожженной глины. Султан-Али глядел на копытообразные следы их на глинобитной крыше с возрастающим страхом. Вот-вот он, казалось, потеряет сознание, не только от страха, но от самого факта, что он видит ясные и неотрицаемые знаки их присутствия. Да, сейчас воочию он видел невидимый мир; а сами эти шаги загадочных существ он, засыпая и просыпаясь, слышал над своей головой, на крыше, едва ли не каждую ночь.
Эльяс-заклинатель читал молитвы и дул на эти следы, потом спустился с крыши. По дороге заглянул на кухню и ее тоже продезинфицировал молитвой. Возле «берлоги» заметил Обрез-Косу, которая пялилась на дождь, словно глазами связывала его струи в узлы. Он задержал на ней взгляд, негромко пробормотал заклинание и пошел к особняку. Губы его двигались безостановочно, а загадочность поведения привела к тому, что всё пространство еще больше, чем прежде, казалось наполненным ими. Молитву заклинатель читал так, словно хотел этим чтением охладить свои пылающие губы и рот.
– Я должен увидеть шазде, – сказал он. – Имею честь доложить кое-что лично его светлости.
Султан-Али передал просьбу знахаря шазде. Тот допустил к себе Эльяса с чувством беспокойства. Гордость мешала шазде признать в этом вопросе превосходство над собой загадочного иудея.