– Ехал из Германии тогда, – пробормотал он, – поверить не мог…
– Чего-чего? – Девица-проводница не расслышала. – Какая Германия? Мы едем в Курск.
Он промолчал и снова в тамбур вышел. Жадно курил, гоняя по скулам желваки. Глядел на трещину в стекле и снова думал о душе, но думал как-то так, что непонятно было даже самому – то ли о своей надтреснутой душе печалился, то ли о душе своего многострадального народа.
Непоправимо, кажется, невосстановимо война изломала, искорёжила душу народа, изорвала в клочья, в пепел изожгла – через какие только испытания русский дух не прошёл, прежде чем оказаться на пороге Победы. И за примером далеко ходить не надо.
Стародубцев, некогда любивший за пазухой таскать голубей, теперь содрогался от мысли о том, что если руку под гимнастёрку засунет – бел-горючий камень вытащит вместо белого голубя. Конечно, это было преувеличение, но ощущение такое, вгоняющее в дрожь, долго преследовало после войны. Весь народ покачнулся под напором беды, затрещал своею становою жилой. И Стародубцев изменился – как часть народа, капля в славянском море. А куда тут денешься? С волками жить, как говорится. А солдат, он, в сущности, – матёрый волк, и серая шинель на нём, как шкура. А если ты не будешь волком на войне – значит, будешь трусливым зайцем и судьба твоя до первой рукопашной, если раньше того с дурой-пулей не повстречаешься. А в рукопашную пошёл – там зверь со зверем сходится; забудь, забудь на время или навсегда, что ты когда-то назывался человеком, любил стихи и музыку, умилялся росам, туманам и звезде. Забудь – иначе никогда тебе уже всем этим прелестям не улыбаться. Так и только так – никакой золотой середины. Золотая середина – это где-нибудь в тылу, в кабинете сытого золотопогонника, направо и налево раздающего указивки.
Душа у Стародубцева на фронте «в себя ушла», а тело так засуровело, так ожесточилось, точно кирзовой кожей покрылось. Или даже не кирзовой, нет. Говорят, что у буйвола кожа – пули отскакивают. Если это правда – значит, кожа буйвола была теперь на нём, только потому и уцелел – пули от него отскакивали. И цветы чернели от него.
«А проводница, клуня, – думал Стародубцев, – смотрит на меня, как на придурка: зачем он рвёт цветы на полустанках и дарит ей? Да, тут секрет, мамзель. Секрет государственной важности. И Гомоюн тебе его не выдаст».
Ему вспоминались первые ночи и дни после Победы, когда в небесах будто пушки Господа Бога гремели, поминутно салютуя, когда многострадальная земля умывалась небесною влагой, словно бы очистительным божьим потоком, дарующим новую силу зерну и траве, человеку и зверю, и птицам. В эти дни и ночи Гомоюн был похож на грозовое небо, в котором скопилась энергия разрушительных молний. А ещё он был похож на трансформаторную будку, на которую забыли прицепить табличку: «Не влезай, убьёт!» Даже цветы в могучих лапах фронтовика начинали хиреть и скукоживаться – Стародубцев это с ужасом заметил, когда ехал из Германии, когда его, героя-победителя, с букетами встречали на границе. Более того, заметил он: если живую птаху взять и подержать в руках, опалённых кровью и ужасом боёв, – птаха скоро становилась будто пришибленная или заморённая; чёрные дробинки глаз дремотно помаргивали, всё чаще задёргиваясь какою-то белой болезненной плёнкой.
По этой причине он даже ребёнка лишний раз боялся подержать на руках, чтобы не навредить неокрепшему, незащищённому птенчику. «Может, как раз поэтому, – угрюмо думал он, – Господь дитёнка не даёт: кровь-то у меня теперь – звериная. Ещё родится чёрт знает что – хвостатое да волосатое!» Но потом он стал землю пахать, строить дом, – и постепенно, исподволь чёрная сила войны стала покидать его. Душа понемногу светлела, как светлеет река после бешеной бури, возвращаясь к былым берегам. Однако Стародубцев всё ещё тревожился, не доверял покою, вселявшемуся в душу.
Вот почему он вёл себя так странно, когда поехал за голубоглазым «курским соловьём». Во время остановки собирал букетики в лугах и на полустанках покупал букетики, держал в руках, смотрел. Цветы не вяли, слава тебе, Господи. И всё же Стародубцев не спешил обрадоваться. Нужна была ещё одна серьёзная проверка.
На захудалом сереньком разъезде, припудренном пылью и затянутом паутиной, Солдатеич даже денег не пожалел сопленосому голубятнику – только за то, чтоб ему, Стародубцеву, разрешили птицу в ладонях подержать.
– Я когда-то разводил вертунов и дутышей, – точно оправдываясь, пробормотал он. – Соскучился.
Голубь мира, как называл его Солдатеич, вёл себя вполне миролюбиво. Белоснежным цветом он сидел в грубой чашке намозоленных ладоней. Потом чуток вертелся, ворковал, брильянтовыми глазками поблёскивал. А в последнее мгновенье, разыгравшись, голубь даже гостинчик в руку ему положил.
– Паразит! За мои же деньги и нагадил! – Гомоюн расхохотался, возвращая голубя сорванцу. – Ну, всё! Спасибо, землячок! Теперь-то я спокоен! Пташечка не вянет!
И только после этого он осмелел. Приехал и уверенно подхватил на руки приёмного сынишку, словно бы омытого с ног до головы и ароматно пахнущего парным молоком, мёдом луговым, цветами, разнотравьями и нежным птичьим пухом.
3И поселилась в доме большая радость – ничем не заменимая отрада обретения ребёнка, обретения отцовства и материнства. Ведь если по большому счёту разобраться, только ради этого и стоит жить на свете – ради вот этого чуда, пускающего пузыри, что-то лопочущего и смотрящего на мир такими чистыми, такими наивными глазами – аж сердце надрывается от нежности, от такого несказанного чувства, которое грудь обжигает огнём золотым.
По утрам теперь как будто не дитё вставало в доме – красно солнышко всходило, от уха и до уха улыбаясь и протягивая тонкие ручонки, будто жаркие лучонки.
Солнышко это называлось Николик – в честь отца, Николая Чирихина.
Новый смысл появился в жизни приёмных родителей, и всякий день теперь казался прожитым не зря – не то, что раньше. И приёмный отец, и приёмная мать – удивительно преобразились. Похорошели они, подобрели, сияя глазами, улыбками некстати одаривали встречных. В доме появились новые заботы, хлопоты. Степан Солдатеич своими руками смастерил добротную детскую кроватку из ароматных сосновых досок; небольшой комод для детского бельишка. Разнообразных кубиков и треугольников напилил, настрогал и раскрасил. Оловянных солдатиков где-то раздобыл штук тридцать – около взвода. И даже генерала умелыми руками сотворил. Хороший получился генералишко, франтоватый – в каракулевой папахе, в шинели серебристо-серого цвета. Яркие петлицы полыхали ягодками. Красно-жёлтые угольники на рукавах. А на папахе воссияла звёздочка в золотом кругляше.
Генералишко тот мальчику пришёлся по душе.
– Долго ты что-то любуешься этим красавцем, – заметил Стародубцев. – В генералы, однако, нацелился?
– Нет! – сказал парнишка. – Буду солдатёнком. Ты же, папка, Солдатеич…
– Солдатёнок – это хорошо. А всё же генералом было б лучше. А, сынок?
Мальчишка промолчал, сосредоточенно рассматривая игрушки, среди которых было много всякой оружейной всячины: заржавленный затвор, пустые гильзы…
– А это чо такое? – расспрашивал Николик. – Это, сынок, называется – пыж.
– А вот это?
– Это курок. Собачка.
– А почему её так обзывают? Кусается?
– Гавкает она, сынок. Если тронешь эту собачку – оружие гавкает. Ну и кусается, конечно. Клыки свинцовые.
Мальчик посмеивался, не понимая, то ли шуткует папка, то ли нет. А папка, между тем, настроен был серьёзно: деревянную бронетехнику прикатил – пушки с танками. А в придачу к этому – целая вязанка сосновых кругляшей, напоминающих гранаты и лимонки; деревянный треугольник, похожий на кобуру немецкого парабеллума.
– Зачем всё это? – Жена поморщилась. – Не надо, Стёпочка.
– Ну, а как мальчонка-то без этого?
– Да поди проживёт как-нибудь. Он же не знает ещё про войну.
Солдатеич подумал, подумал – и отправил «военную технику» в печь. И долго, угрюмо сидел на полу, смотрел на огонь, вспоминая танковое побоище под Прохоровкой в июле 1943 года – печально знаменитую Курскую дугу. И деревянная «бронетехника», с треском сгорающая в печи, отзывалась в душе у него стоном и звоном настоящей брони. Сколько там было её, мать моя родина! Тысячи тонн, искорёженных дикими наскоками друг на друга, издырявленных прицельным бронебоем, расправленных в топке захлебнувшихся атак.
Сзади подошёл Николик. Удивился: – Зачем ты в печку пушки побросал? – Это не я – это Гитлер!
Парнишка насупился.
– Если ты не хочешь делать пушки, так я другого папку попрошу.
Стародубцев вздрогнул, как дерево, ушибленное громом. Сердце в такие минуты – словно бы тоже бросали в огонь.
– Какого – другого? Что молчишь, партизан?
Николик поначалу был весёлым, заводным, постоянно что-то лопотал и во всем старался помогать приёмным родителям. И вдруг с ним что-то произошло. Он стал меняться прямо на глазах – капризничал, вредничал. Дух противоречия проявлялся в нём с такою силой, как будто не трёхлетний «курский соловей», а тридцатитрёхлетний соловей-разбойник характер свой показывал.
– Кризис трёхлетнего возраста, – объяснила фельдшерица, ходившая по дворам и делавшая детям прививки. – Это бывает со всеми. Пройдёт. Не волнуйтесь.
– Со всеми такого не бывает, – строго вымолвил Стародубцев. – Он же папку с мамкой потерял.
– Ну и что? – успокаивала фельдшерица. – Да он их не помнит. Вы об этом даже и не думайте.
– Легко сказать – не думайте, – прошептал Солдатеич, вздыхая. – А голова тогда зачем? Шапку носить?
Он был уверен, что трёхлетний малыш стал меняться в худшую сторону от того, что потерял своих настоящих родителей, и обретение новых отозвалось в нём какими-то глубинными, печальными переменами.
Ошибся Степан Солдатеич. Да и слава Богу, что ошибся. В четыре годика, в пять лет и в шесть голубоглазый «курский соловей» преобразился в лучшую сторону. Пропали капризы и вредины, исчезли потаённые страхи, возникавшие после прочитанной сказки. Темнота перестала пугать.
Повеселел парнишка и сделался покладистым, ровным и уверенным в себе – как Чирихин-старший.
Душою и телом Николик взял всё, что можно было взять от родного отца. День за днём и год за годом из него «прорезался» и характер и облик Чирихина-старшего, его манера говорить, выставляя вперёд угловатый крутой подбородок; манера смотреть, слегка исподлобья; манера ходить, наступая на пятку так сильно, что подмётки рвались на ходу.
– Надо снова покупать, – замечал Стародубцев ближе к зиме. – В чём пойдёшь? Босиком? Так пятки тоже могут быстро износиться, ежели не подковать.
В ответ Николик только похохатывал – чувство юмора досталось от отца, любившего, а главное, умевшего травить анекдоты на фронте.
4Зимой нередко томились дома, зимовничали-домовничали. По снегу, по морозу не шибко рыпались, но всё-таки за печку не держались – не тараканы запечные, особенно если учесть сибирскую закваску Солдатеича.
Парнишку-непоседу через день да каждый день тянуло покататься на сахарных горках, на хрустальной реке. И Солдатеич за ним – куда денешься – вдогонку трусил на лыжах и даже на коньках скользить пытался до тех пор, пока не грохнулся и такую прорубь задом прорубил – до конца зимы не замерзала, дымилась, как воронка после бомбёжки; так сам он зубоскалил над собой.
Доля Донатовна, собирая вечерять, порой не могла докричаться до них. Домой возвращались – как два развесёлых синьора-помидора из недавно прочитанной сказки «Приключение Чиполлино».
– И что за имечко такое – Чиполлино? – рассуждал Стародубцев за ужином. – Не поймёшь: чи Полина это? Чи ни Полина? То ли дело – Никола, Николик. Хорошее имя, сынок, досталось тебе. Круглый год – одни праздники. Наливай да пей. Зима пришла – Никола Зимний. Святой водички попьём из проруби. А весна придёт – Никола вешний, Никола-травник. Опять наливай. Только теперь уже – берёзового соку.
А в июне этот, как его?.. Мать, подскажи. – Никола кочанный.
Глазёнки у парнишонки хлопали в недоумении. – Качают, что ли?
Доля улыбалась.
– Нет, сынок. Это когда капуста в кочаны завязывается. Стародубцев ерошил волосы у парнишки на голове. – Вот это капуста. Кочан у тебя на плечах.
Николик похохатывал. Хорошо им было, как это всегда бывает в доме, где царит согласие, любовь.
Старогородская зима – не серьёзная для сибиряка, будто игрушечная – свой белый порох растрачивала быстро. В доме распечатывали окна. Ограду в палисаднике подлаживали. Новый скворечник сколачивали из досточек или мастерили из дупла, загодя из лесу принесённого.
Парнишка глядел на ручей, скользящий по косогору, на большую лужу, где белело отражённое облако.
– Папка! – дёргал за рукав. – А когда будем строить корабль?
– Скоро, скоро, сынок. – Будем с пушками строить? – А как же. Линейный корабль.
– Линкор! – с гордостью подхватывал парнишка. – Только не так, как в прошлом годе. Как жахнуло тогда, так только щепки летели.
– Ну, это капитан пожадничал тогда, пороху насыпал, как дурак махорки.
Посмеиваясь, Николик помогал отцу – подавал инструменты и что-то даже сам строгал и приколачивал. Потом они бродили по сухим пригоркам. Смотрели, как весна бежит навстречу лету – спешит по сугробам, сопревшим на солнцепёках, торопится по лужам, из которых зёрна яркого света клюют воробьи и голуби. Задорная капель постреливала – свинцовой дробью и увесистыми пулями. Сосульки с крыши падали – серебряными копьями звенели, раскалываясь. А там, глядишь, грачи, скворцы нагрянут на поля, на крыши, на скворечники, на высоких шестах воздетые к поднебесью, такому синему, такому чистому, аж дух захватывает…
Солдатеич был не силён в ботанике, но всё-таки знал кое-что и хотел парнишку научить.
– Вот это – кукушкины слёзы, – показывал он. – А вот это съедобная травка – «лук победный», вот как называется.
А проще сказать – черемша. Мы сейчас нарвём, чтоб мамку угостить.
Мальчишка всё запоминал и за столом подробно пересказывал мамке.
– Лук победный? – Доля Донатовна удивлялась. – Это кого же он победил?
Николик растерянно глядел на папку.
– Ну, здесь такое дело… – Стародубцев чесал за ухом. – Мне на фронте один умник говорил, что римские солдаты из этого лука делали такие штуки – амулеты, ладанки на шею цепляли, чтобы они победу приносили. Но у меня на этот счёт другое мнение. Во время войны жрать было нечего. Черемша спасала – победу приближала.
– Не жрать, а кушать, – осторожно поправляла мамка, – научишь тоже.
– Кушать, кушать, да, – спохватывался Степан Солдатеич. – Белую крахмальную салфетку, бывалоча, в окопе заткнёшь за воротник, оттопыришь мизинцы и говоришь: ну, где там маршал Рокоссовский, где маршал Жуков? Почему до сих пор котелок на серебряном блюде не принесли? И где моя ложка с брильянтовой брошкой?
И опять парнишка разулыбливался, но при этом довольно-таки быстро чашку с кашей подчищал и, не стесняясь, просил добавки.
«Во даёт, солдатёнок! – пряча ухмылку, думал приёмный отец. – Нигде не пропадёт!»
Николик, правда, и уроки делал быстро, и всё другое у него получалось ловко и скорёхонько, а главное – без видимых усилий. И походы по лесам и лугам парнишка одолевал без нытья и хныканья – Стародубцев это отмечал с огромным удовольствием. А походы у них становились всё более частыми и продолжительными.
Каждую весну, когда в округе сгорала снегобель и подсыхали дороги, поляны в бору, Солдатеич со своим голубоглазым Солдатёнком снаряжались в поход.
– Собирать пойдём ягоды-грибочки! Жена обескуражено спрашивала:
– Какие там грибочки? Какие ягоды? Их ещё нету. – Как это – нету? Полно.
– Прошлогодних, что ли? Тех полно.
Стародубцев незаметно подмигивал сыну. – Много мамка наша понимает, да? Ну, ты готов?
– Так точно! – Парнишка надевал фуражку и залихватски брал под козырёк.
«Вот откуда это у него? – удивлялся Степан Солдатеич. – Я не учил. Доля тем паче. Папкина кровушка, видно, играет. Чирихин, тот был – военная косточка».
– Ну, если готов боец, тогда – вперёд. Сначала строевым, потом походным шагом.
Доля до калитки провожала их. С грустью глядела, как парнишка пыжится, пыль выбивает из травы – старательно печатает шаги.
– Вы на рыбалку, что ли? – не могла она уразуметь. – А где удочки?
– На рыбалку мы и на охоту. А всё, что нам надо… – Стародубцев рукою показывал куда-то в поля, в леса. – Всё там припасено. Всё ждёт нас, не дождётся. Ясно, мамка? Нет?
Мамка отрицательно качала головой, поправляла ситцевый платок. Ничего пока что ей было не понятно в этих сборах, в этих туманных походах.
– А когда придёте? – Завтра. Поджидай к обеду.
– С ночевьём? – Доля глаза округляла. – Да ты простудишь парня! Где спать-то?
– У костра.
– На голой земле?
– Спокойно! – Он поднимал указательный палец, прокуренный до желтизны апельсиновой корки. – Я взял шинель.
– Стёпа! Ну, ты как маленький, ей-богу! Да ведь это…
– Ну, всё, мамка, всё, – грубовато обрывал он, – мы пошли, не кудахтай. Мы тебе объявляем наряд вне очереди. Сиди на кухне, картошку чисти. А можешь так сварить. В мундирах. Но только – в генеральских. В солдатских мы не станет жра…
Не будем кушать.
И они – все трое – дружно посмеивались. Руками помахивали на прощанье.
5Если впереди был выходной – далеко могли уйти, запропаститься в глуши. От темна и до темна шарились в бору и по краям топучего болота. Искали разного рода «ягоды-грибочки», в большом количестве оставшиеся на полях сражений. В Старорусском, в Чудовском и в других районах – это огромная площадь – в годы Великой Отечественной войны гремели кошмарные бои между подразделениями Северо-Западного фронта Красной Армии и частями Вермахта. Так что здесь не редкость – пробоины в соснах, осколки, облитые золотом старой живицы. Тут можно увидеть остатки окопов – раззявились провалами, наполненными ржавой водой, точно сукровицей. Заржавленные пули под свежими зелёными листами издалека могут показаться россыпью ягод. А ржавая простреленная каска, сквозь которую взошли ромашки, всё равно, что крупный мухомор. Жутковато было там бродить, но интересно.
Николик порой даже прогуливал школу – забирались так далеко, что приходилось ночевать в лесу возле костра, чтобы утром отыскать дорогу.
– Ничего, сынок, не беда, – успокаивал Солдатеич, приготовляя похлёбку. – Эту школу жизни тоже надо проходить, если хочешь быть мужиком.
– Я хочу как ты, – решительно заявил сынишка, – хочу пулемёт с закрытыми глазами разбирать.
– Молодец. Только матери, гляди, не проболтайся. – Да ну! Что я, девчонка?
– Ну, когда купались, дак я видел, что мальчонка, – Стародубцев посмеивался. – Такой мальчонка, что о-го-го!
Хлопая лазоревыми глазками, Николик не мог понять, в чём дело. Потом был скромный ужин. Потом отец угрюмо, сосредоточенно сидел у костра, сутулился над грязным оружием, найденным на краю болота.
– Папка, – расспрашивал парнишка, – а откуда тут столько грибочков и ягодков?
– О, сынок, что тут было! – Стародубцев качал головой. – Чего стоит один Мясной Бор.
– А где он, тот Мясной? – У нас под боком.
– А чо там, папка? Мяса много?
Откладывая в сторону ржавое оружие, Степан Солдатеич приседал на корточки возле костра. Прикуривал от уголька.
– В годы войны, сынок, Мясной этот Бор поглотил горы мяса – десятки и десятки тысяч советских солдат и офицеров с оружием, с техникой. Что тут было, ужас.
Глаза у парнишки становились большими, испуганными. – А зачем он проглотил? Голодный был?
– Голодный, холодный и злой. – Стародубцев, глубоко затягиваясь напоследок, бросал окурок в костёр. – Ну, давай, сынок, спать. Завтра подъём будет ранний.
Из мохнатых сосновых веток делали постель, ложились у костра, шинелью накрывались. Пахло свежей смолой, разнотравами и разноцветами. Туман седыми прядями наползал от реки, от луга, на котором поскрипывал коростель. Голубовато-сизый вечер, догорая на западе, обугливался головёшкой. И постепенно под боком обугливался прогорающий костерок. Темнота мохнатой шапкой накрывала малиновые угли, мерцающие в небольшой округлой загородке из речных камней. Какая-то птица по темноте прошуршала, просквозив неподалёку, – наверно, утка или запозднившийся вальдшнеп, лесной кулик с таким длиннющим клювом, которого хватило бы на десять воробьёв – так отец рассказывал про здешних обитателей рек и озёр.
Глубокая ночь распускала над миром букеты созвездий – над сумраком тёплых полей, над вершинами бора, в глубине которого, как часовой, размеренно и глухо ухал филин. Луна будто украдкой из-за облаков проглядывала – ярким белком поблёскивала и опять насупливала брови. Ветерок в деревьях изредка пошумливал, точно спросонья с боку на бок переворачивался, поудобней укладывался. Река неподалёку тянула свои струи – под берегом подрагивал тальник, посеребрённый отсветами неба. Ёжик брал острый ножик, на охоту за мышами выходил. А там, глядишь, и серый волк, зубами щёлк…
Такими ночами Николику и жутковато было, и хорошо, так хорошо, что не спалось.
– Папка, – просил он, глядя в бездонное небо, – почитай мне сказку.
– Чего? – Стародубцев приподнимался на локте. – Спи давай.
– Не хочу. Глаза не закрываются.
Звучно зевая, папка нехотя вставал, хворосту подбрасывал в костёр. Передёрнув плечами – прохладно уже – садился на пенёк, смотрел, как в середине костра на чёрных корявых ветках распускаются червонно-голубые листья огоньков. Потом вздыхал о чём-то и принимался рассказывать приглушённо-рокочущим речитативом:
В тридевятом, значит, царстве,В тридесятом государствеЖил-был славный царь Дадон,Смолоду был грозен он…– Не-е! – перебивал Николик. – Ты читал про этого Долдона!
Рассказчик замирал с полуоткрытым ртом. – Вот те раз! А когда я читал?
– Недавно. Это сказка о золотом петушке. – Правильно. Дак что тебе ещё? – Папка царапал загривок. – У меня же голова, а не Дом Советов. Я тебе откуда сказок напасусь?
– Ты же сам говорил, что хотел быть учителем, что книжки день и ночь глотал, как пирожки.
– Глотал, сынок. Хотел, да вот война…
– Ну, так что? Не знаешь больше?
– Голова продырявилась. – Папка вздыхал. – Ну, разве что вот эту… Не читал я тебе «Сказку о царе Салтане»? У неё, правда, название такое длинное, что не всякий запомнит: «Сказка о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне лебеди». Во, как мудрёно. Ну, слушай, сынок.
Три девицы под окномПряли поздно вечерком.«Кабы я была царица, –Говорит одна девица, –То на весь крещёный мирПриготовила б я пир»…– Пап, а чо такое крещёный пир?
– Ну, во-первых, мир крещёный. Мир. Надо внимательней слушать. А во-вторых, сынок, не перебивай, а то мы до утра тут будем пировать. Бухвостить почём зря. Чего? Не знаешь такого слова? Бухвостить – это, значит, рассказывать небылицы. Бухать хвостом. Ты же видел вчера бобра? Видел, как он бухал хвостом по воде? Ну, вот, а что ж ты спрашиваешь?
Мальчик, сверкая глазёнками, посмеивался под солдатской шинелью, слушал, слушал сказку и вскоре незаметно засыпал.
А Стародубцев угомониться не мог – нервишки шалили. Только-только закроет глаза – ветка щёлкнет, как будто взведённый курок. Он приподнимется, ощущая частый и горячий сердцебой под рёбрами. Вприщурку посмотрит по сторонам. Что такое? Никого. Он снова прикорнёт, только уже с тревогой – на чеку, настороже. Лежит, глядит вполглаза, как разведчик.
А затем как-то незаметно для себя задремлет и неожиданно увидит в тумане: солдаты Вермахта кругом стоят, из болота вылезли, грязно-кровавые лапы протягивают, погреться хотят у костра.
– Фу ты, ёлки-шишки, – вздрогнув, он глаза протирает. – На минуту закимарил, и пожалуйста…
Он сидит возле костра. Насторожённо курит. Шинель время от времени поправляет на Солдатёнке – клубком свернулся, точно котёнок. А где-то за деревьями пощёлкивают сухие сучья или ветки, будто бы снова на передовой невдалеке затевается перестрелка. И звёзды, распарывая темноту над вершинами бора, кажутся немецкими ракетами. И полночные звуки далёкого зверя или хищной птицы вдруг почудятся приглушёнными залпами. И дикий голубь, потревоженный кем-то или чем-то, вдруг пролетит над самой головой, будто вражеский бомбардировщик. И все другие многочисленные скрипы и шорохи впотьмах говорили только об одном: война передышки не знает; и немцы, и русские, пользуясь темнотой, спешат доставить своим солдатам всё, что необходимо: снаряды, патроны, бомбы, мины, кашу, хлеб, махорку, лекарства, горючее для техники и горючее для человека, то бишь, водку для русских и шнапс для немцев.
А только под утро Степан Солдатеич задремлет, забудется, а там, глядишь, и солнце опять уже собралось пойти в штыковую атаку – лучи заостряются между деревьями, сверкают жёлто-красными жаркими жалами. Такая картинка рассвета частенько вставала у него перед глазами. Хотя случалось и по-другому: иногда он видел ласковое солнце – раноутреннее, заспанное, где-то за туманами оно еле-еле ворочалось, будто с трудом отрывало рыжую голову от подушек, набитых лебяжьим пухом.