Комедия Веревкина «Так и должно» была дана на открытие тамбовского театра, пьеса эта, как пишет Державин, была им избрана с нравоучительною целью, она была направлена против подьячих и крючкотворцев, которых Державин немало застал в Тамбове.
Глава XIII
Оригинал П.Г. Демидов. – Чудачества князя Грузинского. – Страсть его укрывать беглых и бродяг. – Странности адмирала Ф.Ф. Ушакова. – Остряк генерал Львов. – Помещица Ра-на и ее двор. – Князь Г. Г-н и гофмаршал, камергеры и фрейлины. – Придворный штат села князя Куракина. – Самодурства князя «Юрки». – Чудачества князя Голицына, прозванногоJean de Paris. – Князь «Cosa rаrа» и его баснословная расточительность
Известный создатель Ярославского лицея Пав. Гр. Демидов – пожертвовавший не один миллион науке и народному просвещению, отличался большою скромностью, граничащею с чудачеством. Нравственная сторона его жизни достойна подражания. Он был всегда тих, кроток, прямодушен, честен, справедлив и во всем чрезвычайно умерен. Его строгая жизнь и умеренность были изумительны.
При своих несметных богатствах он тратил на стол шесть, семь рублей в месяц. Утром обыкновенно он пил чашку кофе или шоколад, обед его состоял из самого слабого бульона и одной котлетки, из которой он сосал только сок. После обеда пил чай с молоком, не более одной чашки, а зимой ел пять, шесть ложек кислого молока, хлеба употреблял в день не более четверти фунта.
Будучи врагом всякой роскоши, носил несколько лет один кафтан. Он целый день проводил в письменных ученых занятиях, музыку любил страстно и сам играл на скрипке и фортепиано. Никогда, никаких праздников и обедов у себя не давал, и его называли скупым за то, что он не давал никому взаймы денег. «Всякий должен довольствоваться тем, чем его благословил Бог», – говорил он. Со своих многочисленных крестьян он брал в год оброку с семейства только пять рублей Своего рода филантропом считал себя проживавший в начале нынешнего столетия в богатом приволжском своем имении, с. Лыскове, Нижегородской губернии, князь Е.А. Грузинский; он вообразил, что послан, чтоб покровительствовать всем бедным и угнетенным, в силу чего он принимал к себе с большим радушием всех беглых и несчастных, а также укрывал у себя и бежавших крепостных, чем-нибудь недовольных от его соседей. Число таких призреваемых у этого богатого князя возросло до нескольких сот человек. Лысково известно было на сотни верст как странноприимный приют, в котором принимались с большим разбором и с удостоверением в том, что прибегавший к помощи был не вор, не убийца, а только простой бродяга.
На земскую полицию князь наводил почти какой-то ужас – у него были под домом подземелья и таинственные в лесах становища. Князь был суров нравом, и суд его над беглыми был более чем жесток иной раз. Князь И.М. Долгорукий говорит про князя, что этот человек – отважный буян, он вмешивался в дела каждого, судил и рядил по произволу и каждому доказывал вину его и правость коренными русскими аргументами, т. е. кулаками: кому глаз выбьет, кому бороду выдерет – такова юстиция его светлости, все жители губернии не смеют на него жаловаться, все запугано пышным его именем. Селение его наполнено беглыми, они у него торгуют, водворяются, и никто их пошевелить не смеет. Правительство местное все это знает, но молчит, а то князь по своим связям надует такие тучи, от которых никто не спасется.
Когда князь, наконец, был предан суду за притоно-держательство беглых, то он воскликнул с удивлением: «Как суд? Суду за добрые дела! Да я сколько хлеба одного каждогодно издерживаю на таких гостей».
Известный своими победами на море в екатерининское время адмирал Федор Федорович Ушаков в частной жизни отличался большими странностями: при виде женщины, даже пожилой, приходил в страшное замешательство, не знал, что говорить, что делать, стоял на одной ноге, вертелся, краснел.
Отличаясь, как Суворов, неустрашимою храбростью, он боялся тараканов, не мог их видеть. Нрава он был очень вспыльчивого: беспорядки, злоупотребления заставляли его выходить из приличия, но гнев его скоро утихал. Камердинер его, Федор, один только умел обходиться с ним, и когда Ушаков сердился, он сначала хранил молчание, отступал от Ушакова, но потом сам в свою очередь возвышал голос на него, и барин принужден уже был удаляться от слуги, и не прежде выходил из кабинета, как удостоверившись, что гнев Федора миновал. Ушаков был очень набожен, каждый день слушал заутреню, обедню, вечерню, и перед молитвами никогда не занимался рассматриванием военно-судных дел; утверждая приговор, был исполнен доброты.
Ушаков был долго грозою и бичом турок, которые иначе его не называли, как паша-Ушак; он приобрел все чины и все знаки отличия только личною своею храбростью.
Происходил он родом из бедных тамбовских дворян, Темниковского уезда, и очень любил всем рассказывать, как он в молодости ходил в лаптях.
В 1801 году Ушаков определен был главным командиром Балтийского порта и всех корабельных экипажей, находившихся в Петербурге. Он представил в 1806 году в дар отечеству алмазную челенгу; но император возвратил ему, сказав, что знак этот должен сохраняться в потомстве его как памятник подвигов его на водах Средиземного моря.
Суворов очень уважал Ушакова. Когда в бытность его в Италии к нему приехал курьер с депешами от Ушакова, начальствовавшего в то время соединенным российско-турецким флотом в Средиземном море, то, прочитав некоторые бумаги, Суворов вдруг обратился к привезшему их и спросил: «А что, здоров ли мой друг Федор Федорович?» Посланный курьер-немец не сразу догадался, о чем спрашивает Суворов, и, не знавший еще всех причуд героя, смутившись сказал: «А, господин адмирал фон Ушаков! Я оставил его в добром здоровье, и он поручил мне засвидетельствовать вашему сиятельству свое искреннее почтение». – «Убирайся ты с твоим „фон“! Этот титул ты можешь придавать такому-то и такому-то, потому что они нихтбешмирзагеры, немогузнайки, а человека, которого я уважаю, который своими победами сделался грозою для турок, потряс Константинополь и Дарданеллы и который, наконец, начал теперь великое дело – освобождение Италии, отнял у французов крепость Корфу, еще никогда не уступавшую открытой силе, этого человека называй всегда просто – Федор Федорович!» Ушаков умер в 1817 году в своем тамбовском имении, ведя жизнь почти отшельническую.
К числу больших причудников и остряков надо отнести любимца Потемкина, генерала от инфантерии Сергея Лаврентьевича Львова. Этот придворный, вместе с острым умом, отличался примерною храбростью и редким присутствием духа – его воинские подвиги известны при осаде Очакова и взятии Измаила, где он командовал первою колонною правого крыла.
Известный Spada в своих Ephemerides Russes (St Pe'tersbourg, 1816) приводит несколько острот этого генерала.
Вот некоторые анекдоты Львова. Лорд Витворт подарил императрице Екатерине II огромный телескоп, которым она очень восхищалась. Придворные, наводя его на небо, уверяли, что на луне различают даже горы. «Я не только вижу горы, но и лес», – сказал Львов. «Ты возбуждаешь и во мне любопытство», – произнесла императрица, вставая с кресел. «Торопитесь, ваше величество, – продолжал Львов, – лес уже начали рубить; подойти не успеете, как его срубят».
«Что ты нынче бледен?» – спросил его раз Потемкин. «Сидел рядом с графинею Н., и с ее стороны ветер дул, ваша светлость», – отвечал Львов. Графиня Н. сильно белилась и пудрилась.
«Давно ли ты сюда приехал и зачем?» – спросил Львов своего друга, встретив его на улице. – «Давно и, по несчастью, за делом». – «Жаль мне тебя! А у кого в руках дело?» – «У N N.». – «Видел ты его?» – «Нет еще». – «Так торопись и ходи к нему только по понедельникам. Его секретарь обыкновенно заводит его по воскресеньям, вместе с часами, и покуда он не размахается, путного ничего не сделает». Львов говорил про секретарей, что они имеют сходство с часовою пружиною, потому что невидимо направляют ход. По словам Храповицкого, императрица Екатерина II, едучи в Крым, исключила из своей свиты Львова, сказав: «Бесчестный человек в моем сообществе жить не может», но потом государыня простила Львова и всегда щедро награждала по представлениям Потемкина. Гнев императрицы на Львова, как полагать надо, вышел за неплатеж долгов Львовым: он был очень небогатый человек и всегда запутанный в своих денежных делах. Львов с воздухоплавателем Гарнереном летал в воздушном шаре. Известный тоже остряк Александр Семенович Хвостов напутствовал его вместо подорожной следующим экспромтом:
Генерал ЛьвовЛетит до облаков,Просит боговО заплате долгов.На что Львов, садясь в гондолу, ответствовал без запинки такими же рифмами:
Хвосты есть у лисиц, хвосты есть у волков.Хвосты есть у кнутов, берегись, Хвостов.На вопрос известного адмирала Шишкова, что побудило его отважиться на опасность воздушного путешествия с Гарнереном, Львов объяснил, что, кроме желания испытать свои нервы, другого побуждения к тому не было. «Я бывал в нескольких сражениях, – сказал он, – больших и малых, видел неприятеля лицом к лицу и никогда не чувствовал, чтоб у меня забилось сердце. Я играл в карты, проигрывал все, до последнего гроша, не зная, чем завтра существовать буду, и оставался так же спокоен, как бы имея миллион за пазухою. Наконец, вздумалось мне влюбиться в одну красавицу-полячку, которая, казалось, была от меня без памяти, но в самом деле безбожно обманывала меня для одного венгерца; я узнал об измене со всеми гнусными ее подробностями и мне стало смешно. Как же, я думал, дожить до шестидесяти лет и не испытать в жизни ни одного сильного ощущения! Если оно не давалось мне на земле, дай поищу его за облаками: вот я и полетел. Но за пределами нашей атмосферы я не ощутил ничего, кроме тумана и сырости, немного продрог – вот и все».
Император Павел I, разговаривая однажды с Львовым на разводе, облокотился на него.
– Ах, государь, – произнес с сожалением Львов, – могу ли я служить вам опорою?
Однажды Потемкин рассердился на Львова за что-то и перестал говорить, но Львов не обратил на это особенного внимания и продолжал каждый день обедать у фельдмаршала.
– Отчего ты так похудел? – спросил, наконец, его Потемкин.
– По милости вашей светлости, – отвечал сердито Львов.
– Как так?
– Если бы вы еще немного продолжали на меня дуться, то я умер бы от голода.
– Я ничего не понимаю! – возразил Потемкин. – Какое может иметь отношение к голоду моя досада на тебя?
– А вот какое, и очень важное: прежде все оставляли меня в покое и не нарушали моих занятий, а чуть только показали бы мне хребет, я не стал иметь отдыху. Едва только поднесу ко рту кусок, как его отрывают вопросами. Не смел же я не отвечать, находясь в опале.
Любимая племянница Потемкина, графиня Браницкая, забавляясь однажды при Львове примериванием разных нарядов, обернула себе голову драгоценным собольим боа.
– Как я в этом буду? – спросила она Львова, кокетничая.
– Просто будете с мехом (смехом), – отвечал он. «Какое различие между трутом и школьником? – спросил он однажды, и когда все затруднялись ответом, сказал: – То, что трут прежде высекут, а потом положат, а школьника сперва положат, а потом высекут».
По рассказам С.П. Жихарева Львов в обществе был неистощимый рассказчик разных любопытных происшествий в армии при фельдмаршалах Румянцеве и князе Потемкине: он забавлял людей, которые, кажется, от роду своего не смеялись никогда.
Лет пятьдесят, шестьдесят тому назад у нас в России, особенно в провинции, мудрено было удивить самодурством. Редкий из зажиточных помещиков не отличался особыми причудами. На такие причуды ушли колоссальные состояния.
В Орловской губернии, в Малоархангельском уезде, жила помещица старушка Ра-на, помешанная на всевозможных придворных церемониях. Зал, в котором она принимала своих знакомых и «подданных» (как величали тогда своих крепостных людей), представлял нечто до нелепости странное; это была большая комната в два света, расписанная в виде рощи, пол которой изображал партер из цветов; посредине был устроен из зеркальных стекол пруд, на котором плавали искусственные лебеди; по дорожкам стояли алебастровые фигуры богов и богинь древней Греции.
Клумбы из искусственных цветов во время выходов помещицы напрыскивались одеколоном и «альпийской водой». На больших деревьях, там и сям поставленных, порхали снегири, синицы и другие певчие птицы. Сама помещица сидела на золотом троне, в ногах ее стояли и лежали пажи и арабчики.
Каждое воскресенье и двунадесятые праздники здесь происходили приемы после обедни; первым являлся сельский священник с причтом, о. диакон нес торжественно на серебряном блюде большую просфору. Несмотря на то, что церковь от усадьбы была в расстоянии полуверсты, помещица к обедне ездила всегда со свитой не менее, как в пятьдесят человек. Кроме господского, экипажей в поезде было не менее десяти; сама владелица ехала в громадной откидной колымаге, называемой «Лондоном», запряженным восьмериком. Кучер сидел так высоко, что был на уровне с коньками крестьянских изб. Второй экипаж был дермез, запряженным четверкой, третий – четырехместная коляска в шесть лошадей, потом коляска двухместная, потом крытые дрожки, потом две польские брички; наконец, две-три линей и несколько кожаных кибиток. Барыня была жена генерала, любила почет и уважение. Торжественные приемы ее, как говорили, доходили до Петербурга, но им только посмеивались; таких помещиц и помещиков было тогда немало.
Князь Г. Г-н, один из самодуров тоже замечательных, в своем подмосковном поместье учредил даже нечто вроде маленького двора из своих «подданных». У него были гофмаршалы, камергеры, камер-юнкеры и фрейлины, была даже и «статс-дама», необыкновенно полная и представительная вдова-попадья, к которой «двор» относился с большим уважением: она носила на груди род ордена – миниатюрный портрет владельца, усыпанный аквамаринами и стразами. Князь Г. своим придворным дамам на рынках Москвы скупал поношенные атласные и бархатные платья и обшивал их галунами. В празднику него совершались выходы; у него был составлен собственный придворный устав, которого он строго придерживался.
Балы у него отличались особенным этикетом, – на его балах присутствовали только его придворные. В зале, ярко освещенном, размещались приглашенные, и когда все гости были в сборе, с хор неслись звуки торжественного марша, сам барин входил в зал, опираясь на плечо одного из своих гофмаршалов. Бал открывался полонезом, причем помещик вел «статс-даму», которая принимала приглашение князя, предварительно поцеловав его руку. Князь удостаивал и других дам приглашением на танец, причем они все прежде подобострастно прикладывались к его руке. Бал завершался шумным галопадом, а последний нередко превращался в веселую барыню.
В Орловской губернии, в нескольких верстах от уездного города Малоархангельска, существует большое село князей К-ных. Там, на обширном дворе, в виду сельского храма, виднеется небольшое кладбище, обросшее пирамидальными тополями. Кладбище это переносит нас к бывшим барским причудам одного из владельцев, причуды которого мы уже рассказали выше. Там между несколькими уцелевшими весьма недурными каменными мавзолеями еще в шестидесятых годах можно было отыскать несколько с особами пышной дворни князя К. В одной могиле похоронена «девица Евпраксия, служившая до конца дней своих при дворе его сиятельства камерюнгферой», на другой могиле написано, что «в ней покоится Сенька Триангильянов», бывший в ранге полицмейстера в придворном штате его сиятельства, далее находим «Стремяной Иаким Безупречный, проливший кровь за своего властелина 9-го октября 1819 года» и т. д.
Что только ни происходило при жизни этого гордого вельможи! Окруженный многочисленной дворней, он, как и брат его, разыгрывал при ней роль немецкого принца и мечтал, что он в своем владельческом княжестве. Он давал такие обеды, за которыми как хозяин, так и гости бывали так пьяны, что не могли ни дверей сыскать, ни без помощи слуги сесть в свою карету. Это называлось на языке князя «обеды при закрытых дверях». Он принимал приезжих гостей обыкновенно у себя в спальне, когда ему мылили бороду; по сторонам его стояли шуты в золоченых камзолах. Гордость князя граничила до смешного, он рассчитал своего старого домового доктора за то только, что тот осмелился ночью, во время приступа болезни князя, явиться не во фраке. Кто, впрочем, в былые годы не доходил до сумасбродства в деревне, чтобы показать себя своим вассалам и чинить там суд и расправу?
Известный своим самодурством Голицын, по прозванию «Юрка», рассказывает, как он в юношеских своих годах приехал в свое родовое имение по выпуске из Пажеского корпуса, где он окончил курс с первым гражданским чином. До выезда из Петербурга он послал в вотчинную контору приказ, которым уведомлял, что будет в Троицын день, в престольный праздник; позднюю обедню он предполагал слушать в приходском своем соборе, о чем предписывал уведомить как духовенство, так и окрестных помещиков, и подлинный его приказ прочесть на мирском сходе. Ему казалось, – как он сам иронически замечает, – что величественнее этого приказа до сих пор еще ничего не было; для пущей важности приказ был написан на бристольской бумаге, вложен в огромный конверт казенного формата, с гербового печатью в ладонь, и отправлен по эстафете, т. е., – думал он про себя, – «таким образом посылаются только царские грамоты».
Ну, вот и поехал он в свои владения в зеленой коляске как император, с двумя лакеями: первый был в ливрее, второй – в военной форме; почему он нарядил его так, он и сам разъяснить не мог. В коляске барина лежал еще большой черный водолаз. Сзади его в другой коляске ехали секретарь, приживальщик, повар и казачок.
Помещик, как и следовало ожидать, был встречен хлебом-солью от крестьян. При этой депутации явилось также в вицмундирах несколько чиновников земского и уездного судов и дворянской опеки, имевших, вероятно, в виду продолжать эксплуатацию, начавшуюся со времени взятия имения в опеку.
Не доезжая до села, дежурная тройка поскакала дать знать становому, который и приехал почтительно встретить юного владельца и с полверсты скакал перед ним до церковной паперти. Лишь только экипажи показались на плотину, с колокольни послышался благовест; народ перекрестился и побежал к барину навстречу. «Меня самодовольно передернуло, – рассказывал князь, – и я, обратясь к камердинеру, приказал подложить под меня третью кожаную подушку, чтобы многочисленные мои дети могли лучше рассмотреть своего отца благодетеля. Народ так и валит». Картина выходила торжественная, но безмолвная толпа не производила на владельца села сильного впечатления, – он ожидал, что будут кричать «ура». А когда подъехал к церкви и увидел, что «духовенство с крестами меня не встречаете решительно пришел в негодование и подумал: „Ну, я заведу свои порядки и задам себя знать!“». И действительно, не прошло и двух минут, как он к таким порядкам и приступил. Войдя в церковь, он увидел пономаря в стихаре с распущенными волосами, ругающегося с старушками. Тут он пришел в такую ярость, что подошел к пономарю, закрутил руку его волосами и таким образом прошелся с ним по всей церкви и привел его в алтарь к священнику, совершавшему проскомидию, и сказал ему:
– Посмотрите, какие беспорядки у вас делаются в церкви. Священник, не поняв в чем дело, ответил:
– Извините, ваше сиятельство, этого впредь не будет. Если так был требователен юный коллежский регистратор, то что мог делать в ту эпоху министр в отставке.
В павловское время много было выключенных из службы дворян, которые охотно принимали всякие, даже низкие должности у знатных вельмож. Известный любимец императора Павла I – князь Куракин, как уже выше сказано, в своем богатом саратовском имении Надеждине сделал у себя, наподобие посещенных им дворов владетельных княжеств, собственный двор. Совершенно бедные дворяне за большую плату принимали у него должности главных дворецких, управителей, даже шталмейстеров и церемониймейстеров. У него жил один видный собою майор, которого обязанность состояла только в том, чтобы с палкою в руках ходить перед князем, когда он шел в свою домовую церковь. Но и помимо его у него было множество любезников без должностей, которые составляли его свиту. Всякий день, даже в будни, за столом гремела у него музыка, а в праздники были большие выходы; разделение времени, дела, как и забавы, все было подчинено строгому порядку и этикету. Изображение Павла I находилось у него во всех комнатах; в саду, в роще, там и сям встречались весьма изящные памятники знаменитым друзьям и родственникам. Он наслаждался и мучился воспоминаниями Трианона и Марии Антуанетты, посвятил ей деревянный храм и назвал ее именем длинную, ведшую к нему, аллею; такие державные затеи имели довольно смешную сторону.
В двадцатых годах текущего столетия был известен своими чудачествами князь Иван Александрович Голицын, носивший в обществе прозвище Jean de Pans (название современной оперы), князь отличался большою расточительностью в Париже, во время пребывания наших войск, выиграл в одном игорном доме миллион франков, а спустя несколько дней проигрался так, что ему не на что было выехать из Парижа. Он был женат на Всеволожской, и разошелся тотчас же по совершении брачного обряда; выходя из церкви, жена его подала ему портфель и сказала: «Вот половина моего состояния, а я – княгиня Голицына, и теперь все кончено между нами!» Эта характерическая черта довольно ясно обрисовывает эту женщину. Она впоследствии принадлежала к обществу женщин-мечтательниц, главою которых была г-жа Крюднер.
Голицына была главною распорядительницею в деле переселения этой колонии женщин на южный берег Крыма. Отплыли они из Петербурга водою, в большой барке. Голицына поражала всех своим мужественным видом; она ходила в длинном сюртуке и суконных панталонах, с плетью в руках, которою собственноручно расправлялась с своими домашними и даже окрестными татарами. Не только они, но исправники, заседатели и прочие трепетали перед деспотическою женщиною. Ездила она верхом, как мужчина, и подписывалась в письмах: La vieille des Monts, что остряки переводили La vieille Demon.[6]
Муж ее, Jean de Paris, служил адъютантом у великого князя Константина Павловича; по рассказам современников, он был очень забавен, при своей сановитости в обстановке и кудреватости в речах. Князь был от природы немного трусоват. Однажды он ехал в коляске с великим князем, и скакали они во всю лошадиную прыть.
Это Голицыну не очень нравилось. «Осмелюсь заметить, – сказал он, – и доложить вашему высочеству, что если малейший винт выскочит из коляски, от вашего высочества может остаться только одна надпись на гробнице: здесь лежит тело его императорского высочества великого князя Константина Павловича». «А Михель?» – спросил великий князь (Михель был главный вагенмейстер при дворе великого князя). «Приемлю смелость почтительнейше повергнуть на благоусмотрение и прозорливое соображение вашего высочества, что если, к общему несчастью, не станет вашего высочества, то и Михель его высочества бояться не будет».
Князь, как мы выше уже сказали, был страстный игрок; житье в то время в Варшаве носило характер бивуачный, и азартная игра велась сильная, проигрыш его в самое короткое время достиг чудовищных размеров. Он вышел в отставку, имея до пяти миллионов долгу.
Судьба этого князя очень аналогична с судьбой его однофамильца – тоже названного именем любимой тогда оперы Cosa гага. Этот Голицын имел 24 ООО душ крестьян, и также громадное состояние пустил прахом: частью проиграл в карты, частью потратил на неслыханное сумасбродство. Он ежедневно отпускал кучерам своим шампанское, крупными ассигнациями зажигал трубки гостей, бросал на улицу извозчикам горстями золото, чтобы они толпились у его подъезда, и прочее. Прожив таким образом состояние, он подписывал векселя, не читая, на которых суммы выставились не буквами, а цифрами. В конце своей жизни он получал содержание от своих племянников и никогда не сожалел о своем прежнем баснословном богатстве, всегда был весел духом и часто навеселе.
Глава XIV
Князь Григорий Го-н, прозванный пензенским Людовиком, страсть его к церковнослужительству и церемониям французских королей. – Англоман Зыбин. – Граф А-н – любитель орденских знаков и остряк. – Чудак помещик Струйский. – Его Парнас. – Страсть его к стихотворству и печатанию своих сочинений. – Костров. – Его добродушие. – Бард Кремля. – Поэт Петров
В первых годах нынешнего столетия в Пензенской губернии губернаторствовал князь Г-н, известный более под именем князя Григория. Это был представитель старинного русского барства, только еще с большими странностями, прихотями и причудами. Князь Григорий был большой оригинал; в нежной юности своей он хорошо помнил своего дедушку князя Потемкина; он помнил открытую его грудь, босые ноги, халат нараспашку, в котором принимал он первых вельмож, сырую репу и морковь, которые, всем пресыщенный, при них же он грыз; помнил также царскую его представительность и все бриллианты и жемчуга, помнил и его фавориток. Но всего этого ему показалось еще мало: он захотел превзойти его и избрал образцом его не одного, а многих еще чудаков того времени.