У Лили было смешанное чувство по отношению к этому мероприятию. Она не могла не видеть, как изменился город. Иногда эти изменения ей нравились, иногда – не очень и было жалко снесенных зданий, к которым она привыкла с детства. Тогда Пьер называл ее старым ретроградом и посмеивался над ее приверженностью традициям, говоря, что новое всегда требует разрушения старого. Лили же не понимала, зачем рушить то, что красиво, что уже столько лет служит верой и правдой. Но порой и она засматривалась на новые формы и современную отделку зданий. Это точно было искусство, жаль только, что оно строилось на «трупах» старых сооружений. Лили это воспринимала именно так, и дома ей было жалко, как будто они были живые.
Девизом выставки было что-то типа «Искусство и техника в современной жизни», и Лили спросила, почему Пьер не участвует в ней со своими платьями, ведь они точно являются искусством.
– Возможно, дорогая, что только ты так считаешь, – попытался отшутиться Пьер, но потом вполне серьезно сказал, что в будущем, он надеется, что это поймут и остальные.
Лили увидела, что затронула больную тему, ведь каждый художник считает себя творцом, и обидно, когда другие думают, что ты – только ремесленник, пусть и очень хороший. Ах, как бы ей хотелось, чтобы все, а не только небольшая группа его клиенток, видели, какой он талантливый, какие шедевры может создать из ткани и аксессуаров, совместив их только ему подвластным образом, чтобы каждая модель была неповторима.
Выставка открылась в конце мая, но на открытии они не были, побоявшись, что их там затопчут. Однако, начиная с середины июня, они практически каждый выходной проводили там, потому что на выставке было так много интересного, что ни за один, ни даже за два раза все не посмотришь. Пьера больше интересовало прикладное искусство, поэтому они подолгу застревали в павильонах, где выставлялись изделия народных мастеров. Иногда он даже делал зарисовки, которые, Лили это знала, потом станут основой будущих эскизов его работ.
– Посмотри, Лили, какая шикарная вышивка, какие прекрасные цвета, – говорил он ей в каком-нибудь колониальном павильоне, – ну почему наши женщины боятся на себя такое надеть?! Ведь, казалось бы, чем меньше солнца, тем ярче надо одеваться, иначе совсем тоска. А мне приходится работать только с черным и белым.
– Я бы такое тоже не надела, – соглашалась Лили, – все бы смотрели на меня, как на попугая. Но вышивка, действительно, дивная!
– Просто ты боишься выделиться из толпы, – поставил он ей свой диагноз.
– Похоже, что я и так выделяюсь, – скорее себе, чем ему, сказала она.
Пьер никак не отреагировал на это ее замечание: то ли не услышал, то ли отвлекся на какой-то другой рукотворный шедевр.
Много раз он пытался затащить Лили в немецкий павильон, но безуспешно – она категорически отказывалась туда заходить. Даже, проходя мимо него, она всегда отворачивала голову, чтобы не видеть свастику на огромных знаменах, развевавшихся перед зданием.
– Никогда не думал, любимая, что тебя так смущают голые мужские тела, – подтрунивал над ней Пьер, имея в виду скульптурные группы обнаженных людей по обе стороны от входа.
– А я никогда не думала, что мне все время придется ходить мимо голых мужиков с гениталиями размером с человеческую голову, – парировала она. – По-моему, это какое-то извращение.
– А как же античные статуи? Или здесь тебе не хватает фиговых листков на причинных местах?
– Про античные статуи не знаю, Давид Микеланджело меня совершенно не смущает, а эти… Они меня не смущают, а пугают. Они у меня ассоциируются не с эротикой, а с изнасилованием.
– Лили, родная, не надо так близко к сердцу это воспринимать. Но, вообще, я тебя понимаю, – сказал он после паузы, – они и вправду ужасны и полны отрицательной энергии. Я в какой-то газете прочитал, что советский и немецкий павильоны – это идеология в камне. Может не дословно, но что-то вроде этого. Вот если бы мне пришлось одевать эту даму, – он показал рукой на женскую фигуру в правой композиции, – я, наверное, отказался бы. Не могу представить ничего более отвратительного.
Лили кивнула. Вот за это она и любила мужа – он, хотя и посмеивался над ней, но всегда ее понимал.
Как-то они зашли в Музей человека4 в южном крыле Дворца Шайо потому что там работал один из приятелей Пьера. Лили этот белый дворец нравился, да и само место было великолепным: отсюда открывался потрясающий вид на Эйфелеву башню, а парк Трокадеро с его каскадом фонтанов был воистину роскошен! Пьер пошел общаться со своим знакомым, а Лили осталась рассматривать коллекцию музея. Нельзя сказать, что она была большой поклонницей этнографических музеев, но здесь точно было на что посмотреть. Лили бродила по залу, рассматривая черепа и мумии. Как ни странно, но этот зал, полный артефактов, связанных со смертью, не наводил на нее уныние. Ей хотелось представить, как выглядел человек, череп которого сейчас лежал под стеклом, чем он занимался, о чем думал, сильно ли он отличался от ее современников.
– Не боитесь мертвых? – услышала она у себя за спиной.
Молодой мужчина смотрел на нее с интересом, его взгляд был чуть насмешливым, но не вызывал чувство неудобства.
– Во всяком случае, этих не боюсь, – ответила Лили, – я надеюсь, они надежно упакованы.
– Да, мы старались, как могли, – засмеялся мужчина. – Я Борис, Борис Вильде5, – он протянул ей руку.
– Лили Леви, очень приятно, – она пожала протянутую руку, – вы здесь работаете?
– Да, имею честь. Так вам нравится здесь?
– Пожалуй, что да, во всяком случае, здесь спокойнее, чем снаружи.
– Хотел бы я знать, что вы имеете в виду, говоря это. Вы же не о толпах, которые заполняют выставку? Впрочем, к нам народ и вправду заходит не так часто, так что в этом смысле здесь тоже значительно спокойнее.
Лили улыбнулась.
– Да, я имела в виду несколько иное. Здесь возникает ощущение, что все страхи этих людей уже позади, далеко позади.
– Я понимаю, о чем вы. Факт уже свершившейся смерти определенным образом избавляет от волнений. Были в немецком павильоне? – спросил он, при этом его большие серые глаза внимательно изучали реакцию Лили на его вопрос.
– Нет, и не собираюсь.
– Ясно, – протянул он, и ей показалось, что он улыбнулся, хотя она не была до конца в этом уверена, – не ваш стиль, значит?
– Нет, не мой.
– Это очевидно, я просто проверял. Я ученый, знаете ли, поэтому проверка гипотез у меня в крови.
– И какая же была гипотеза? – поинтересовалась Лили.
– Была гипотеза, что вы из тех, кому это не может понравиться по определению.
– Имеете в виду национальность?
– Национальность? Нет, конечно же, нет! Про это я даже не подумал. А вы еврейка?
– Не знаю, как ответить на этот вопрос. Из португальских евреев, насильно крещенных еще в шестнадцатом веке. Но если рассматривать меня в контексте расовой теории Гитлера, то да, еврейка. Для вас это проблема? – сказала она, с некоторым вызовом посмотрев на собеседника.
– Упаси боже, Лили, конечно же, нет. Я русский интеллигент, нам эти чувства не присущи.
– Вы русский?
– Да, почему вас это удивляет?
– Ваш французский идеален.
– Так же, как и английский, немецкий, эстонский.
– Эстонский? Я, простите, даже не очень знаю, где это, и какой там язык.
– Маленькая страна на берегу Балтийского моря. Когда-то была частью Российской империи, которая, в свою очередь, отвоевала ее у Швеции в восемнадцатом веке. После революции получила независимость, а язык похож на финский, во всяком случае, относится к той же группе.
– Исчерпывающе! – восхитилась Лили. – Вы уже были в советском павильоне? Что вы об этом думаете как русский?
– А вы – как француженка?
– Там красиво! И очень, – она некоторое время подыскивала нужное слово, – очень богато. Я впечатлена, если честно.
– Если на вас это произвело впечатление, значит, цель достигнута.
– Вы хотите сказать, что все это не правда?
– Я тоже там был, и все пытался понять, чему там можно верить.
– И как? Поняли?
– Все, что там представлено – это факты: красивое метро, мощные самолеты, трактора, карта индустриализации. А вот интересно, о чем они умолчали. У меня все время было ощущение, что это не вся правда. Я не верю в страну, которой они пытаются себя представить.
– Почему?
Борис долго молчал. Лили смотрела на этого совсем еще молодого человека и удивлялась тому, насколько глубоко и нестандартно он мыслит. Она вспомнила отца: вот с ним ей было так же интересно разговаривать. Даже Пьер, пожалуй, не дотягивал до этой планки не потому, что был глупее, просто его интересы лежали скорее в плоскости искусства, а не политики.
– Спрашиваете, почему… Я, как ученый, знаю, что прогресс – дело очень не быстрое. Это под гору скатываться легко, а подниматься куда сложнее и медленнее. Советской власти всего двадцать лет, из них лет пять ушло на гражданскую войну, голод, разруху. Вы верите, что за пятнадцать лет можно сделать такой рывок? Я – нет! То, что мы видим – это витрина, красивая витрина, а что там за ней, мы не знаем. Страна закрытая, поехать и посмотреть собственными глазами нельзя.
– Но ведь кто-то туда ездит? Я слышала, что многие эмигранты возвращаются.
– Не многие, но некоторые – да, возвращаются.
– И что? Что они пишут?
– Ничего. Связь прерывается. Это мир за стеной: даже если они и пишут, то их письма не доходят до адресатов.
– Как странно!
– Не странно, если не хотеть, чтобы о тебе узнали правду.
Лили понимала, что он прав, хотя ей так хотелось верить, что где-то есть страна, в которой все хорошо, люди живут счастливо, потому что надеются на то, что все трудности временные и преодолимые.
– Борис, вы не любите советскую власть? – спросила она.
– Нет, не люблю. Мне было десять, когда мы уехали из страны, я мало, что помню, но по рассказам матери и ее друзей мне удалось воссоздать довольно целостную картину того, что в те времена происходило. И вам бы та картина не понравилась.
– Но это же ужасно! Получается, что сейчас в мире выхода вообще нет: если вы против коммунистов, значит вы – фашист, а если наоборот – то должны признавать коммунистов. Третьего варианта ведь нет?
– Да, очень правильно подмечено. Давайте вернемся к этим павильонам, которые стоят друг против друга. Вам не кажется, что они, как близнецы, ну, или, по крайней мере, как близкие родственники? Я сейчас только про эстетику говорю. Ну, присмотритесь, это абсолютно один и тот же стиль.
– Согласна, мне муж сказал то же самое – «политика, заключенная в камне».
– Ваш муж абсолютно прав. У нас нет никаких фактов, но есть эстетика, и по ней мы можем судить об идеологии. И вывод, который я могу сделать из этого сравнения, мне и самому не нравится, Лили.
– А, вот ты где, дорогая! Ты уже познакомилась с Борисом?
– Вы друг друга знаете? – удивилась она.
– Я уже заходил сюда пару раз по делам, так что мы виделись.
– Конечно, а еще моя жена большая поклонница работ вашего мужа, – улыбнулся Борис, – как, впрочем, и все женщины Парижа, я думаю.
– Не преувеличивайте, Борис. Я скромный портной, не больше. Лили, мне надо тут остаться еще на некоторое время, думаю, на час. Можешь погулять без меня, а я тебя потом где-нибудь встречу?
– Пьер, если не возражаете, я составлю вашей жене компанию. У меня давно не было такого приятного собеседника. А мне все равно надо встретить жену около испанского павильона. Вы там уже были, Лили?
– Нет, не была. Я с удовольствием пройдусь. Найдешь меня там? – повернулась она к Пьеру. Он только молча кивнул.
Борис повел ее вдоль фонтанов по парку, где народ наслаждался отличной погодой бабьего лета, Из репродукторов лилась веселая музыка, но разговор у них складывался далеко не праздничный.
– Вот посмотрите на Испанию, – говорил Борис, – там сейчас как раз война между этими двумя силами – фашизмом и коммунизмом. И фашизм побеждает. Почему?
– Потому что Франко помогают и итальянцы, и немцы.
– Да, а коммунистам помогают русские, но не только в этом дело. Народ раскололся, вся страна встала по разные стороны баррикад. Если бы коммунизм был настолько хорош, как нам хочется, то большинство народа было бы с республиканцами, но ведь этого нет. Это гражданская война надвое расколотой нации, где многие – против коммунистов, анархистов и других партий более или менее коммунистического толка. Здесь вообще нет простых решений, которые устраивали бы большинство.
– Я совершенно во всем этом запуталась, – созналась Лили. – Я ведь переводчик с испанского, а потому перевожу столько противоречивой информации, что у меня просто голова идет кругом от всего этого. Я только знаю, что ненавижу немцев. Простите, наверное, нельзя так говорить, но я вижу, что они делают со своими гражданами, которых выгоняют из страны без гроша за душой, отбирают все, и я не могу иначе думать.
– То, что сейчас там происходит, ужасно, я согласен. И боюсь, что это только начало.
– Думаете, что война все-таки будет?
– Да.
– Между Францией и Германией?
– Между ними, и не только. Здесь такой клубок противоречивых интересов… Слыхали про «гордиев узел»? В один момент кто-то поднимет меч, чтобы его разрубить, но вовлечены будут все – сказал Борис. – А, вот и моя жена!
Им навстречу шла молодая женщина с короткой стрижкой по последней моде. Она поцеловала Бориса в щеку и повернулась к Лили.
– Моего мужа ни на минуту нельзя оставить без пригляда: только отвернешься, а он уже с новой красавицей, – шутливо попеняла она.
– Лили, познакомьтесь, это Ирэн, Ирэн, это Лили Леви, – представил он женщин друг другу.
– Жена того самого Леви?
– Того самого, – засмеялся Борис, а вслед за ним и Лили.
– Что ж, у него отличный вкус, – смеясь, сказала Ирэн. – Идете смотреть на «Гернику»6?
– «Гернику»? – не поняла Лили.
– Ну да, картину Пикассо!
– Я ничего о ней не слышала, – созналась Лили.
– О, вы обязательно должны это увидеть, – сказал Борис. – Мне очень жаль, что нам с Ирэн нужно уходить, но я надеюсь, что это не последняя наша встреча.
Они пожали друг другу на прощание руки, и Лили подумала, что тоже хотела бы, чтобы они стали друзьями. В мире, который все больше раскрашивался в черно-белые тона, очень важно было иметь людей, которые будут стоять с тобой по одну сторону баррикады.
Перед испанским павильоном народу было совсем немного. Странная абстрактная скульптура перед входом, похожая на высокую колонну с чем-то красным наверху, не произвела на Лили никакого впечатления. Она вошла внутрь, где также было много работ в том стиле, который ей совсем не нравился: острые углы, яркие краски и совершенно не понятные сюжеты. Так, оглядываясь по сторонам и изредка останавливаясь, чтобы прочитать название картин, она прошла до того зала, где всю стену занимало огромное полотно. Сначала Лили показалось, что она написана прямо на стене, и, только подойдя поближе, она разглядела фактуру холста. Холста, на котором были только черный и белый цвета…
Никогда еще у нее не было столь странного чувства по отношению к произведению искусства: эта картина не могла нравиться, но от нее невозможно было оторвать глаз. Это был хаос, нагромождение тел людей и животных в страшных, неестественных позах, пятна света, вырывающие из тьмы то одну, то другую маску смерти. У Лили холодок побежал по спине, ей захотелось бежать от этого ужаса, который, казалось, был разлит в воздухе, но она не могла двинуться с места.
Несколько месяцев назад она переводила информацию о ковровой бомбардировке баскского города Герника, которую осуществили немецкие фашисты при участии самолетов Италии. Город практически был стерт с лица земли, масса людей погибла под завалами зданий, пожар, охвативший весь город, не могли потушить три дня. Лили тогда ужаснулась этому, как, впрочем, и весь мир, но потом другие события заслонили, вытеснили это чувство, ведь это была война, там каждый день кого-то убивают, и жертвы исчисляются сотнями.
Сейчас, глядя на это полотно, она словно попала в замкнутый мир этого страшного дома, потолок которого уже рушился на головы людей и животных, оказавшихся в ловушке, и она была вместе с ними. Вот рядом с ней женщина, которая держит на руках ребенка, еще не осознавая, что он умер. Лили слышит дикий стон раненой лошади, свист бомб, скрежет металла. Рядом с ней человек, разорванный на куски, а его оторванная рука сжимает сломанный меч. Это было, как в страшном сне – Лили продвигалась то в полной темноте, то выходила на неестественно яркий электрический свет, и картины, которые в этом свете открывались, ее потрясали. Все полотно было невероятно статичным, как будто художник хотел запечатлеть мгновение ужаса, сохранить его для зрителей. «Почему „как будто“, – подумала Лили, – именно этого Пикассо и хотел. Ему надо было, чтобы она не смогла забыть того кошмара, который испытали люди, когда их жизнь в один момент превратилась в ничто».
Когда Пьер появился в павильоне, он нашел Лили там, перед картиной. Она стояла, привалившись к стене, была бледной и едва могла говорить. Он аккуратно вывел ее на улицу и посадил на скамейку. Они оба молчали, понимая, что здесь нечего обсуждать. Они живут в мире, который вот-вот рухнет им на головы – это лишь вопрос времени. А сверху, с крыши немецкого павильона, на них смотрел орел, сжимавший в когтях свастику. Он был безжалостно спокоен и сосредоточен, он просто высматривал очередную жертву и знал, что ей от него не убежать.
Больше выставку они не посещали, и Пьер старался не вспоминать, как тяжело Лили приходила в себя после похода в испанский павильон. Он знал, что искусство может, вернее, должно влиять на людей, но не представлял, что настолько. Она несколько дней ходила подавленная, а потом, когда однажды они шли по Монмартру, был тихий вечер, из ресторанов доносилась музыка, и ему казалось, что все уже прошло, она вдруг спросила его, глядя на горящие огнями окна ресторанов и кабаре: «Дорогой, ты можешь себе представить, что всего этого не будет?». Тогда он понял, что тот страх, который она испытала, глядя на картину Пикассо, никуда не делся, он будет теперь частью ее жизни, их жизни.
– О чем ты? – спросил он на всякий случай, хотя догадывался, что она ответит.
– О войне, о том, что мы живем в каком-то странном мире, где все говорят о гуманизме, а человеческая жизнь не стоит и гроша. Когда будет война, то всего этого больше не будет.
– Да, возможно, но, когда она закончится, то все опять возродится, и станет еще красивей.
– Это, если мы победим.
– Да, когда мы победим.
Она надолго замолчала.
– Лили, тебе не надо думать об этом постоянно. Ты же просто изводишь себя!
– Я каждый день прочитываю тонну газет, я живу внутри этих газет, мне иногда кажется, что я сама нахожусь на испанской войне, что это в меня стреляют, причем как фалангисты, так и республиканцы, Я не могу не думать об этом, пойми!
– Возьми отпуск, договорись в Бюро. Давай я отправлю тебя к Жано в Ниццу. Там сейчас сыро и прохладно, но ты отдохнешь от Парижа. И ему будет повеселее, а то сидит там один в этом большом доме. После отъезда Матильды уговаривал его переехать, но этот упрямец – ни в какую.
– А ты?
– Я постараюсь разобраться с делами и тоже приехать. Ты ведь знаешь, что перед Рождеством у нас всегда большой наплыв публики, и всем нужно к конкретному числу, поэтому запарка. Но я что-нибудь придумаю. Договорились?
Она не сказала «да», но и не отказалась – похоже чувствовала, что ей, действительно, нужен перерыв. Поэтому в первых числах ноября Пьер посадил ее в поезд, отправлявшийся на юг, а сам остался с Луизой, которая должна была следить за тем, чтобы он хорошо питался и ходил в чистых рубашках. Пьер только улыбался, глядя на ее попытки обеспечить ему нормальный быт в свое отсутствие. Как будто она не понимала, что с бытом он и без Луизы справится, а вот как быть со всем остальным? Утренний кофе без нее все равно не будет тем, что ему надо для хорошего настроения, а еда без нее будет пресной независимо от того, в каком ресторане он будет ужинать. Это уж не говоря о сексе…
– Скажи, Лили, у вас с Пьером все в порядке?
Лили с Жано сидели на кухне. Было прохладно, поэтому Жано разжег камин и подвинул свой стул поближе – от сырой погоды у него всегда ныли старые раны.
– Конечно, нормально, почему ты спрашиваешь?
– Просто показалось, что ты какая-то грустная.
– Это правда. Я не грустная, мне просто очень страшно. Это не имеет никакого отношения к Пьеру, я очень его люблю, ты же знаешь, но во мне сейчас сидит какое-то чувство, что в один миг это может все закончиться, понимаешь?
Жано кивнул. Он набил трубку и, молча, закурил. Запах хорошего табака пробудил в Лили воспоминание об отце, и она смахнула слезу, не желая расстраивать Жано. Тот сделал вид, что этого не заметил. Он грел больную ногу, курил и жмурился от удовольствия.
– Я знаю, девочка, что тебе тяжело и страшно. Мы вообще живем в страшные времена. А когда, скажи мне, они были не страшные? Меня вот сейчас значительно больше тревожит, что цены на мое вино опять упали, хотя, что это по сравнению с проблемами войны и мира! Я это понимаю, но мне нужно заплатить рабочим, нужно починить крышу дома, да мало ли что еще мне нужно сделать, и я думаю о ценах, а не о войне. Ты меня понимаешь?
– Не знаю, не совсем.
– Я не большой специалист объяснять. Надо просто жить и радоваться каждому дню, который дарит Господь. И чем страшнее жизнь, тем больше радоваться. Если бы я все время думал о войне, а, как ты понимаешь – от нас до Муссолини рукой подать, то я давно бы все бросил, крышу бы не чинил, виноград не выращивал. Зачем, если придут и все порушат. А я вот, видишь, еще трепыхаюсь, думаю о текущих проблемах. И ты должна такому научиться.
– Но как?
– У каждого свой рецепт. Могу только рассказать тебе, как меня самого учили на войне старые солдаты. Интересно?
– Конечно! Тебе там было страшно?
– Поначалу очень. Но ведь что такое страх? Большинство боится не самой смерти, а что будет, если ранят, боли боятся, боятся остаться инвалидом. А что будет с семьей, если убьют? Ну, словом, много чего боятся. И я, конечно, тоже боялся, тем более что старшего брата уже убили. Отец был старым, а племянники – еще дети. Я – единственный взрослый мужчина в семье. Как они без меня? Очень меня мучила эта мысль. Меня от этого страха вылечил наш сержант, очень хороший человек был, погиб в самом конце войны. Он нас тогда собрал, посмотрел на наши тоскливые физиономии и говорит: «Знаю я, парни, о чем вы думаете. Так вот у нас тут есть одно правило – все мысли о доме, семье, девушках собираются в один большой мешок и прячутся в самой дальней коморке вашей дурацкой башки. Эту коморку запираете на самый большой замок, какой только есть, и ключ прячете до самого окончания войны. Поняли?» Мы сказали «да», хотя тогда еще ничего не поняли. Дальше он говорит: «Значит, освободили вы свою голову от всякой домашней ерунды и думаете только об одном – как выжить в этой чертовой войне. Не как больше врагов убить, это вы и так сделаете, если живыми будете, а как просто выжить. Это значит, что надо научиться почти не есть, спать на голой земле, часто еще и под дождем, работать хуже самого жалкого раба и радоваться, что сегодня ты еще жив и можешь съесть практически несъедобную еду, чтобы завтра опять были силы все это перенести». Вот так он нас напутствовал тогда, и по факту, оказалось, что он был во всем прав.
– Ты научился так жить? – с недоверием спросила Лили.
– Захочешь выжить – научишься. И ты сможешь, если постараешься. Просто надо отключить воображение.
– Отключить воображение?
– Конечно. Ты все время пытаешься представить, как ты будешь жить, если начнется война, и как тебе будет плохо. А ты должна думать о сегодняшнем дне, и, когда будет война, тоже думать не о том, как это ужасно, а о том, где достать продукты, дрова, как спастись от бомбежки, что сделать, чтобы сегодня выжить тебе и твоей семье. И за каждый прожитый день благодарить Бога.
– И это работает?
– Еще как работает! Ведь ты не можешь позволить себе роскошь быть слабым. Это только для мирного времени, да и то не для всех, а для тех, у кого есть тот, на кого ты можешь перевалить свои трудности, пусть он их несет. У тебя есть такой человек?
Он смотрел на Лили испытующе, ждал ответа, но не торопил с ним. А Лили смотрела на огонь и пыталась понять, есть ли у нее тот, на чьи плечи она может взвалить свою ношу. Раньше это был папа. Она была маленькая, и он охранял ее от всего мира. Теперь папы нет рядом, да и она уже выросла. Когда она приняла решение остаться в Париже, она вышла из под папиной опеки. Детство кончилось именно тогда, а не когда она вышла замуж за Пьера.