В полную противоположность античному обществу в современном, преимущественно технократическом, постоянно озабоченном прогрессом и ростом прибыли социуме старение расценивается как процесс превращения в нечто негодное, бесполезное. Итак, в расчет принимается только молодежь. В то время как пожилой сам воспринимает себя как лидирующего, неторопливого человека, трезвого, делового, осторожного, серьезного, сдержанного, а не выскочку, более молодые смотрят на него как на скрытного, инертного, болезненного, тяжелого на подъем и быстро утомляющегося консерватора. <…> В то время как раньше молодые, помогая пожилым в гораздо более близком контакте, были внутренне сопричастны не только их слабостям и болезням, но также богатству их опыта и силе чувств, теперь поколения живут гораздо отдаленнее и изолированнее. Чем старее становится наше общество, тем активнее зреет мечта об обществе молодом. С повышением ценности молодых происходит обесценивание старости чуть ли не до наложения на нее табу. Старость рисуется для молодежи кошмаром [170, с. 104][9].
В традиционных обществах, где экономика строилась на семейных связях, дело престарелого отца переходило к сыну, затем к внуку, и таким образом активность старшего поколения была наполнена смыслом. В современном обществе, где роль преемственности значительно ослабла, напротив, происходит отрицание и разрушение прошлого. Чаще всего отец не узнает себя в сыне. И полностью погружается в небытие. Стремительное развитие обесценило понятие опыта, сохранив его только в некоторых областях знания и искусств. Несоответствие индивидуального и социального становления обусловливает постоянное отставание пожилых людей от своего времени; нагнать его можно, только оторвавшись от прошлого, что противоестественно для стариков. Вследствие научно-технического прогресса опыт уже не эквивалентен знаниям, поэтому старшему поколению не удается включиться в социальную эволюцию. Как потребители люди 50–60 лет полностью используют блага современной цивилизации и одобряют ее, но как производители они, как правило, сопротивляются модернизации, тяжело переживают главенствующую роль молодых, девальвацию своих знаний и опыта. В традиционном обществе творчество ученых, писателей, художников имплицитно выполняло утраченную ныне функцию: оно обеспечивало им жизнь после смерти. Относительная стабильность социальной жизни обусловливала преемственность поколений и поддержание единой системы ценностей. Современное общество ликвидировало эту функцию; оно переживает постоянную эволюцию. Современность принципиально трансформирует связь человека и времени, обесценивая в глазах потомков труды и творчество предшествовавших поколений [45, с. 46–49].
Подобное положение комментирует Жан Бодрийяр, характеризуя сложившееся в современном западном обществе отношение к завершающим свой жизненный путь: «Почитание мертвых идет на убыль. На кладбищах участки предоставляются на срок, вечных концессий больше нет. Мертвые включаются в процесс социальной подвижности. Почтительность к смерти сохраняется главным образом в простом народе и в среднем классе, но сегодня это в значительно большей степени фактор престижа (как второе жилище), чем родовое благочестие. О мертвых говорят все меньше и меньше, все более кратко, все чаще вовсе умалчивают – смерть лишается уважения. Не стало больше торжественной смерти в семейном кругу, теперь люди умирают в больницах – смерть сделалась экстерриториальной. Умирающий теряет свои права, включая право знать, что он умирает. Смерть непристойна и неудобна; таким же становится и траур – считается хорошим тоном его скрывать, ведь это может оскорбить других людей в их ублаготворенности. Приличие запрещает любые упоминания о смерти. Крайним проявлением этой скрытой ликвидации является кремирование, дающее минимальный остаток. Смерть больше не вызывает головокружения – она упразднена. И огромная по масштабам коммерция вокруг смерти – более не признак благочестия, а именно знак упразднения, потребления смерти. Потому она и растет пропорционально психической дезинвестиции смерти. Нам больше не приходится переживать чужую смерть. Переживание смерти как телевизионного зрелища не имеет с этим ничего общего. У большинства людей никогда в жизни не бывает случая увидеть, как кто-то умирает. В любом другом обществе это нечто немыслимое. Вас берут на свое попечение больница и медицина; все прежние предсмертные обряды заменило последнее причастие к технике. Человек исчезает от своих близких еще прежде, чем умереть. Собственно, от этого он и умирает[10]. <…>
Священник и обряд последнего причастия еще сохраняли след речевой общности, окружающей смерть. Сегодня же – полное затмение. Впрочем, если раньше священник жил за счет покойников, то теперь эту функцию в совершенстве выполняет медицина, отнимая у всех слово и подавляя их лечебно-техническими заботами. Инфантильная смерть, разучившаяся говорить; нечленораздельная смерть под надзором. <…> Теперь люди больше не умирают дома, они умирают в больнице. На то есть множество убедительных причин “материального” характера (медицинских, урбанистических и т. п.), но главное то, что в качестве биологического [здесь и далее курсив в оригинале. – Ф.П.] тела умирающему или больному остается место только в технической среде. Поэтому под предлогом лечения его депортируют в функциональное пространство-время, предназначенное для нейтрализации болезни и смерти как символической отличности. Именно потому, что целью больницы и вообще медицины является устранение смерти, они обращаются с больным как с потенциально мертвым[11]. Научный подход и эффективность терапии предполагают радикальную объективацию тела, социальную дискриминацию больного, а следовательно, процесс его омертвления. <…> Подвергаясь омертвлению, больной и сам смертоносен, он по мере сил мстит за себя; весь институт больницы с ее функциональным устройством, специализацией, иерархией старается защитить себя от этой символической заразы уже-мертвых. В больном опасна та опережающая смерть, к которой он приговорен, та нейтральность, в которой его заточили вплоть до выздоровления, а мертвому телу больного эта отсрочка и само выздоровление ни к чему, оно уже сейчас, такое как есть, излучает радиацию отличности, его потенциал смерти превратился в злые чары; чтобы заставить его умолкнуть, требуются все приемы технической манипуляции, вся “человеческая среда” больницы, а в ряде случаев и его реальная смерть» [48, с. 317–319].
Что касается приведенной ситуации, когда последние минуты земной жизни человека наиболее часто проходят в медицинском учреждении, то следует рассмотреть высказывание одного из крупнейших французских философов XX в. Мишеля Фуко. В своей книге «Рождение клиники» он исследует исторические этапы формирования медицинских знаний, причем многие рассуждения посвящены проблеме смерти. «Наступило Просвещение; смерть обрела право на ясность и стала для философии объектом и источником знаний», – констатирует М. Фуко и цитирует работу J-L. Alibert «Nosologie naturelle» (1817): «Когда философия принесла свой факел цивилизованным народам, было наконец разрешено устремить испытывающий взгляд на безжизненные останки человеческого тела, и эти останки, еще недавно бывшие гнусной жертвой червей, становятся плодородным источником наиболее полезных истин» [406, с. 155]. «В медицинском мышлении XVIII века, – продолжает М. Фуко, – смерть одновременно выступала и абсолютным фактом, и наиболее последовательным из феноменов. <…> Техника трупа, патологическая анатомия должны придать этому понятию [концепции смерти. – Ф.П.] более строгий, то есть более инструментальный, статус. Вначале концептуальное господство смерти было приобретено на самом элементарном уровне с помощью организации клиник. Возможность непосредственно вскрывать тела, максимально сокращая латентное время между кончиной и аутопсией, позволила, или почти позволила, совместить последний момент патологии с первым моментом смерти. <…> Жизнь, болезнь и смерть теперь образуют техническую и концептуальную троицу. <…> Именно с высоты смерти можно видеть и анализировать органические зависимости и патологические последовательности. Вместо того, чтобы быть тем, чем она оставалась столь долго – тьмой, где исчезает жизнь, где запутывается сама болезнь, она отныне одарена этой великой возможностью освещения, которая властвует и делает явным одновременно и пространство организма, и время болезни. <…> Так что великий перелом в истории западной медицины точно датируется моментом, когда клинический опыт стал клинико-анатомическим взглядом. <…> Формирование патологической анатомии в эпоху, когда клиницисты определяли свой метод, – не простое совпадение: равновесие опыта требовало, чтобы взгляд, устремленный на индивида, и язык описания покоились на устойчивом, видимом и разборчивом основании смерти» [406, с. 236].
В главе «Триумф медикализации» своей книги «Человек перед лицом смерти» Ф. Арьес пишет: «Бурный прогресс медицинской техники и методов стационарного лечения, подготовка достаточного количества компетентного персонала, рост общественных расходов на здравоохранение привели к тому, что больницы заняли в этой сфере монопольное положение. Оказалось невозможно чем-либо заменить эти учреждения с их сложной, редкой и дорогостоящей аппаратурой, с их высококвалифицированным персоналом, множеством вспомогательных лабораторий и служб. С момента, когда болезнь становится серьезной и затяжной, врач все чаще бывает склонен направить пациента в больницу. К успехам диагностики, наблюдения и лечения в больницах добавились успехи реанимации, обезболивания, облегчения физических страданий. Методы эти применяются уже не только до, во время или после операции, но во время агонии, чтобы сделать уход из жизни менее мучительным для умирающего. Постепенно умирающий в больнице уподобился тяжелому послеоперационному больному, что обеспечило сходную заботу и уход. В городах люди в большинстве случаев перестали умирать дома, как еще раньше перестали дома появляться на свет» [22, с. 479].
«От первобытных обществ к обществам современным, – констатирует Ж. Бодрийяр, – идет необратимая эволюция: мало-помалу мертвые перестают существовать. Они выводятся за рамки символического оборота группы. Они больше не являются полноценными существами, достойными партнерами обмена, и им все яснее на это указывают, выселяя все дальше и дальше от группы живых – из домашней интимности на кладбище (это первый сборный пункт, первоначально еще расположенный в центре деревни или города, образует затем первое гетто), затем все дальше от центра на периферию и в конечном счете – в никуда, как в новых городах или современных столицах, где для мертвых уже не предусмотрено ничего, ни в физическом, ни в психическом пространстве. В новых городах, то есть в рамках современной общественной рациональности, могут найти себе структурное пристанище даже безумцы, даже правонарушители, даже люди аномального поведения – одна лишь функция смерти не может быть здесь ни запрограммирована, ни локализована. Собственно, с ней уже и не знают, что делать. Ибо сегодня быть мертвым – ненормально, и это нечто новое. Быть мертвым – совершенно немыслимая аномалия, по сравнению с ней все остальное пустяки. Смерть – это антиобщественное, неисправимо отклоняющееся поведение. Мертвым больше не отводится никакого места, никакого пространства/времени, им не найти пристанища, их теперь отбрасывают в радикальную утопию – даже не скапливают в кладбищенской ограде, а развеивают в дым. <…> Раз нет больше кладбища, значит, его функцию выполняют все современные города в целом – это мертвые города и города смерти. А поскольку операциональный столичный город является и завершенной формой культуры в целом, то, значит, и вся наша культура является просто культурой смерти. Ныне, когда дешевые многоквартирные дома находят на кладбища, настоящие кладбища закономерно обретают форму жилья (в Ницце и т. д.). С другой стороны, поразительно, что в больших американских городах, да порой и во Франции, традиционные кладбища образуют единственное зеленое и незастроенное пространство в городском гетто. Пространство мертвых оказывается единственным в городе местом, пригодным для жизни, – этот факт красноречиво говорит об инверсии ценностей в современном некрополе…» [48, с. 234].
Проблемы институционального содержания в современном социуме вообще непросты, и особенно трудны они в динамичных индустриальных обществах, ориентированных на достижения. Здесь утверждается культ юности, здоровья и жизни. Быть молодым, здоровым и преисполненным жизненной энергии – на это начинают смотреть уже не просто как на везение или природный дар, а некоторым образом как на моральную обязанность каждого члена общества. Следовательно, старение и болезнь нередко рассматриваются не только как печальная неизбежность, но и в некотором роде как моральный проступок. Распространение в обществе таких взглядов оказывает серьезное психологическое давление не только на пожилых, но и на тех, кто приближается к соответствующему возрастному пределу. Неслучайно в западной социологии, социальной психологии и психоанализе была обозначена проблема так называемого кризиса среднего возраста (midlife crisis). Под этим понимают комплекс сомнений и тревог, испытываемых многими людьми на пятом десятилетии своей жизни; сорокалетие рассматривается как пропускной пункт в категорию среднего возраста. Люди начинают все чаще размышлять о своей жизни, подвергать переоценке свои отношения с окружающими и обдумывать перспективы биологического износа, связанного со старением [11, с. 122–123].
Говорит герой антиутопии М. Уэльбека «Возможность острова»: «У стариков не просто отняли право любить, продолжал я свирепо, у них отняли право восстать против этого мира, мира, который откровенно уничтожает их, делает беззащитной жертвой малолетних преступников, а потом сваливает в гнусные богадельни, где над ними глумятся и издеваются безмозглые санитары, но старикам нельзя бунтовать, бунт – как и сексуальность, наслаждение, любовь, – видимо, тоже привилегия молодых, только для них он и оправдан, любое дело, не удостоенное внимания молодежи, заранее проиграно, со стариками вообще обращаются просто как с мусором, им оставляют лишь право влачить жалкое, условное, все более ограниченное существование» [387, с. 195].
У всех людей имеются индивидуальные особенности. Нет одинаковых людей и нет одинаковых проблем. Сегодняшние пожилые и старые россияне родились, выросли и состарились в тяжелые годы нашей истории, на их долю выпали революции, войны, переходы из одной общественной формации в другую, кардинальные экономические и социальные перемены, репрессии, катастрофы и т. д. Архаичные мудрые старцы, овладевшие таинствами бытия и представляющие собой кладезь спокойствия, доброты и сердечности, остались в сказках и легендах.
Соломон Кишинёвский. Совет старейшин
Наше время породило «новых стариков». Выросшие и сформировавшиеся в определенных социально-экономических условиях, основанных на базе конкретных морально-этических установок, эти люди в большинстве своем имеют своеобразный жизненный опыт, который «наградил» их в пожилом возрасте определенными особенностями: нервозностью, повышенной тревожностью, подозрительностью и агрессивностью. Оглядываясь на прожитую жизнь, все пожилые люди как бы подводят итоги, и от того, как они оценивают свою жизнь сами, зависят их уравновешенность, спокойствие и самоуважение. Немногие наши старики уверенно оценивают сегодня прожитую ими жизнь со знаком плюс, учитывая те результаты, к которым она их в итоге привела и о которых мы говорили ранее. Этим обусловливаются комплекс собственной неполноценности, обида, печаль и огорчение, чувство бессилия и страх перед будущим, которые испытывают сегодня большинство наших стариков [362].
Особое значение для характеристики положения пожилых людей имеют демографические процессы, происходящие в этой социальной группе. В последние десятилетия в России наблюдается демографическое старение, т. е. увеличивается доля пожилых и старых людей в общей популяции. Причиной этого служат длительные изменения в характере воспроизводства населения. Различают «старение снизу», которое, как правило, происходит из-за постепенного уменьшения количества рождающихся детей, и «старение сверху», вызываемое ростом числа старых людей в результате сокращения смертности в старческом возрасте при низкой рождаемости. Кроме того, демографическому старению способствует и миграция населения, поскольку она затрагивает отдельные возрастные группы [362].
Особенностью социально-ролевого поведения пожилых людей в современном российском обществе является его вынужденность. Это обусловлено целым рядом причин, наиболее значимая из которых состоит в том, что формирование личности сегодняшних стариков приходилось на то время, когда общественные приоритеты были явно смещены в сторону идеологически и профессионально детерминированного общественного функционирования в ущерб ролям, связанным с частной жизнью, с семейными отношениями [151, с. 117].
В нашей стране сегодня человек оказался перед лицом полной социальной неопределенности. «Отпустив» не только цены, но и людей, общество предоставило их самим себе, полагая, что психологические ресурсы России столь же неисчерпаемы, как и природные. События, носящие антигуманистический характер (войны, атомная и другие катастрофы, фашистские терроры, сталинские лагеря и т. п.) внесли в обыденное сознание мысль о конечности своей жизни не в результате старения, страх неожиданной смерти, болезней, потери жизненных сил, дееспособности. Люди осознали, что в масштабах общества произошло обесценивание жизни, что она зависит от случайности, легко приносится в жертву. Это значительно подорвало индивидуализм сознания, представление о себе как о субъекте своей жизни, придало чувство неуверенности (в завтрашнем дне), постоянно грозящей опасности, беззащитности перед ее лицом [2, с. 26–29].
Нередко случается так, что пожилой человек сталкивается с трудностями использования накопленных им в течение предшествующей жизни знаний, поскольку эти знания устарели. Во многих случаях эта проблема решается успешно: знания и опыт, которыми располагают пожилые люди, активно применяются в новых условиях. Однако бывает и так, что их использование тормозится некоторыми индивидуально-психологическими особенностями стариков. В первую очередь это относится к устаревшим методам работы, стилю деятельности, не отвечающему изменившимся требованиям жизни. Особенно заметно это в тех областях науки и производства, которые трансформируются наиболее интенсивно. Указанные обстоятельства очень остро переживаются пожилыми людьми. У них может развиться чувство ненужности, бесполезности, неуверенности в себе, иногда страх перед будущим [255, с. 418].
Испокон веков социальная роль стариков заключалась в накоплении и трансляции жизненного опыта, знаний и умений младшим поколениям. Сегодня же знания и профессиональные навыки приобретаются через социальные институты и устаревают несколько раз в течение жизни одного поколения. Таким образом, старики превращаются в «носителей прошлого» – отживших ценностей, устаревших профессиональных знаний, только мешающих адаптации активного населения [26, с. 128–129][12].
Социально-политические и другие изменения в России привели к тому, что многие молодые люди вырастают без тесного контакта с бабушками, дедушками или другими старыми членами семьи. В западном обществе давно наблюдаются подобные тенденции, дети и молодежь зачастую получают знания о пожилых людях только из телевидения. В результате любой человек может легко нарисовать характер старика, исходя из общего мнения и стереотипов. В нашем сознании твердо зафиксировано представление о сварливости, придирчивости, плохом характере старых людей. Это обусловлено тем, как в обществе называют пожилых, т. е. какими эпитетами их «награждают». Все термины имеют негативную и негуманную окраску. В определении «старшие граждане» – более позитивный взгляд на пожилого человека в обществе [188, с. 166].
Возрастные стереотипы оказывают вредное влияние на представителей старшего поколения, поскольку в старости люди вынуждены отказываться от многих привычных функций, часто им бывает трудно усваивать новые, менее определенные роли. Главная трудность состоит в том, что пожилым людям приходится бороться с множеством навязываемых им стереотипов поведения, якобы соответствующих их возрасту. Опасность таких стереотипов связана с тем, что люди часто воспринимают их как пророчества, сбывающиеся независимо от их воли [348, с. 66–67].
Распространенные стереотипы, социальные ожидания от старости нашли отражение во множестве пословиц и поговорок русского народа: «Пора списать в архив», «Пора сойти с круга», «Пора на мыло», «Пора с ярмарки», «Был конь, да изъездился», «Укатали сивку крутые горки». Особенно любят обмениваться ими друг с другом пожилые люди [441, с. 527][13]. Характерная для нашего общества утрата нравственного потенциала во многом обусловлена разрывом преемственности поколений, изменением отношения к старикам, в которых стали видеть балласт, лишнюю нагрузку на хилый бюджет, а не ценный человеческий материал, обладающий уникальным типом способностей [72, с. 138]. В общественное сознание внедряются чуждые российскому менталитету нормы. Происходит ломка психологических архетипов, усилиями СМИ, особенно электронных, создаются неотипы. Дети, подростки, молодежь усваивают новые ценности и установки, а это путь к разлому в семейных связях и отношениях. Воспитание индивидуализма, культ силы, суррогаты от культуры, преклонение перед обществом «всеобщего благосостояния» ведут к трагическому отрыву младших поколений от своих корней. Отсюда и следствие – циничное отношение к старикам («у них совковая психология»), женщинам, детям, к человеческой жизни [158, с. 140].
Современный процесс маргинализации существенно отразился на системе ценностей, норм и принципов поведения россиян, особенно среднего и молодого возраста, на их отношении к опыту пожилых и старых людей. «Размытость», нестрогость критериев определения нравственного и безнравственного, благородного и постыдного, возвышенного и пошлого дополняются сегодня концепцией «ситуативной этики», диктующей индивиду тот или иной тип поведения, отношение к старчеству в зависимости от того, гарантирует ли ему данное обстоятельство личный успех, материальную выгоду [337, с. 150]. Все это и приводит к старческому невротизму, для которого характерны тревожность и поиски защиты. Желая обрести хоть какую-то точку опоры, пожилые люди с надеждой смотрят на окружающих. В период их личностного формирования, который проходил при социализме, у них сложились определенные стереотипы того, где, как и от кого эту защиту можно получить, и соответствующие ожидания и требования к «присутственным местам». Они до сих пор искренне верят, что должны быть люди, которые несут ответственность за их состояние, за то положение, в котором они оказались, и ищут этих людей, чтобы предъявить им свой счет.
Попытки государства хоть как-то смягчить материальные трудности пенсионеров бывают настолько неуклюжи и организационно непродуманны, что зачастую вызывают не благодарность тех, на кого они направлены, а их негодование [362]. Переход России к рыночным отношениям привел к ухудшению социального положения большинства пожилых людей. Происходит быстрая люмпенизация стариков. Их низкий социально-экономический статус ограничивает их жизненный потенциал [18, с. 126]. В России отмечается рост числа правонарушений, совершаемых в отношении граждан старшего возраста. Такие случаи связаны с физическим насилием, мошенничеством с их собственностью, обманом при заключении ими различных гражданско-правовых актов. При отсутствии полных официальных статистических данных отражением этих тенденций является рост числа судебно-психиатрических экспертиз, проводимых в отношении пожилых людей, оказавшихся в судебно-следственной ситуации, на предмет определения их вменяемости, способности давать показания, сделкоспособности и дееспособности [342].
Пенсионеры определены социальной политикой как субъекты отношений зависимости, что является молчаливым признанием их «социальной отставки» и придает им безличный статус. Как сама собой разумеющаяся воспринимается зависимость пожилых и в понятии «социальная бедность»; во всех обществах старики наряду с инвалидами, сиротами, безработными составляют беднейшую часть населения. Они нередко превращаются в заложников государства, не имеющих возможности эффективно влиять на власть, способных только просить. Существующая пенсионная система в условиях экономической и социальной нестабильности усугубляет эту зависимость, поскольку либерализация цен и высокий уровень инфляции нанесли тяжелый удар именно по старикам, уничтожив основу их материальной независимости – денежные сбережения, которые они, в отличие от работающих групп населения, не имеют возможности восстановить. Однако вправе ли мы признавать социальными инвалидами или «иждивенцами» людей, ресурсы которых на данный момент ограничены, но чьими руками в предыдущие годы создавалось национальное богатство? [26, с. 127–128].