Нежелание крестьянской РККА воевать за чуждые ей цели режима было столь сильным и всеобщим, что даже в наступательной войне против малочисленной и плохо вооруженной армии Финляндии (многократно уступавшей по всем количественным показателям противостоявшей ей группировке РККА) красноармейская масса зачастую удерживалась на позициях и принуждалась идти в атаку с помощью заградительных отрядов войск НКВД. На Главном военном совете весны 1940 г. этот опыт получил высокую оценку и был заранее рекомендован к тиражированию в последующих вооруженных конфликтах. Еще одной реакцией режима на нежелание солдатской массы воевать, выразившееся в массовом дезертирстве и самострелах, стали планы ужесточения административного и уголовного наказания за воинские проступки и преступления, а также репрессирования семей провинившихся военнослужащих.
В своем радиообращении к стране 3 июля Сталин учел этот опыт и апеллировал к патриотическим и даже религиозным чувствам народа. Затем настала очередь прессы расставлять новые акценты. «И коммунизм, и советская власть, и даже намеки на мировую революцию исчезают со столбцов советских газет, как исчезает с них и имя Сталина, – пишет авторитетнейший летописец партийно – советской истории Б. И. Николаевский. – Коммунисты делают все, чтобы народ обрушившуюся на него войну стал ощущать как борьбу «За Родину!», «За Россию!»» [50, с. 204–205]. Народ, однако, реагировал иначе: характерным для 1941 года явлением стало массовое уклонение от призыва, особенно в прифронтовых областях. В результате всего за два летних месяца мобилизационные потери Красной Армии на этой территории составили 5 631000 человек. Из числа призванных в свои части не явились 30–45 процентов новобранцев, а на Западной Украине – абсолютное большинство.
Армия также не клюнула на уловки вождя и принялась разбегаться, разваливаясь на ходу невиданными в истории, воистину фантастическими, темпами: за пять летне-осенних месяцев пять миллионов сдавшихся в плен и дезертировавших (3,8 млн. и 1,2 млн. человек соответственно). Из этих 3,8 млн. пленных 200 тысяч были перебежчиками. Еще около 700 тысяч «отставших от своих частей» были остановлены заградотрядами НКВД и часть из них расстреляна. Порядка 320 тысяч красноармейцев – это эквивалент численности трех армий! – немцы взяли в плен, но затем отпустили по домам ввиду невозможности их содержать. Доля такого рода потерь в общем количестве потерь Красной Армии составляла, по советским скорее всего заниженным данным, для Юго – Западного фронта 77,3 процента, для Центрального фронта 71,2 процента, для Брянского – 71,3, для Ленинградского – 77,2 процента и т. д. [51, с. 234–248]. Известны и такие цифры: из 2,4 млн. выживших в немецких лагерях советских военнопленных 950 тысяч, т. е. 40 процентов, поступили на службу в Вермахт и национальные антисоветские формирования.
Следует помнить, что речь идет о кадровой РККА, выпестованной режимом для Великого европейского похода. На этот уровень подготовки личного состава Красная Армия вернется только на завершающем этапе войны. (В промежуточное время профессиональному Вермахту будут противостоять вооруженные силы, более похожие на народное ополчение). Замечательно обстояло дело и с вооружением РККА. Многофакторный анализ, проведенный военным историком Г. И. Герасимовым, свидетельствует, что «никогда еще наша армия не была так хорошо укомплектована, обеспечена материальными средствами, как в предвоенный период. […] По основным видам техники, боеприпасов и запасов материальных средств РККА была обеспечена не хуже, чем в период проведения своих победоносных операций во второй половине войны» [52, c. 9].
Эти горы оружия не могли, однако, компенсировать отсутствие главного компонента боеспособности любой армии – боевого духа, рождающегося из ощущения праведности и неотвратимости общего дела. Приведем только два свидетельства, как эта прекрасно вооруженная и укомплектованная армия воевала летом – осенью 1941 г. Из Постановления Государственного комитета обороны от 16 июля, написанного лично его председателем И. В. Сталиным: «Отдельные командиры и рядовые бойцы проявляют неустойчивость, паникерство, позорную трусость, бросают оружие и […] превращаются в стадо баранов (sic!), в панике бегущих перед обнаглевшим противником». Через два месяца, 12 сентября, директива Ставки Верховного Командования указывает на то же состояние дел: «…В наших стрелковых дивизиях имеется немало панических и прямо враждебных элементов, которые […] начинают кричать «нас окружили» и увлекают за собой остальных бойцов. В результате дивизия (?! – Авт.) обращается в бегство, бросает материальную часть […] Подобные явления имеют место на всех фронтах».
А вот свидетельство с другой стороны. В беседе с Гитлером командующий группой армий «Север» Г. фон Кюхлер докладывал 30 июня 1942 г.: «Солдаты (красноармейцы. – Ред.) даже на самом переднем крае русской линии не проявляют никакой заинтересованности в дальнейшем продолжении борьбы, а у них была только одна мечта: «вернуться домой». (Подтверждение этим словам находим в знаменитом дневнике начальника Особого отдела 50-й армии И. С. Шабалина [150]). Вместе с тем, отмечал генерал – фельдмаршал, защищая свою жизнь, они дрались «как звери» [7, c.157].
Справедливости ради надо сказать, что в основе отказа армии воевать летом 1941 г. лежал не только крестьянско-большевистский антагонизм, но и традиционная отчужденность крестьянского сознания от самой идеи государственности. «Большинству русских людей была незнакома идея единства культурного наследия и общности судьбы, что составляет основу всякой гражданственности, – обобщал опыт первой мировой войны ее участник и видный военный теоретик генерал Н. Н. Головин. – Мужицкому сознанию была далека категория «русскости», и себя они воспринимали не столько как русские, а скорее, как вятские, тульские и т. д., и пока враг не угрожал их родному углу, они не испытывали истинно враждебного чувства к нему» [53, c. 65]. Именно это, в частности, и произошло в первые недели войны. Она застала крестьянскую Красную Армию в экзотических, а потому безразличных для пензенских и самарских мужичков Буковине, Бессарабии, Латгалии, Курляндии, восточной Польше…
Сталин мог не читать Головина, но, как великий знаток законов массового сознания, сразу же ухватил суть дела. Уже в первом своем выступлении военного времени 3 июля он потребовал, «чтобы наши люди, советские люди, поняли всю глубину опасности, которая угрожает нашей стране, и отрешились от благодушия, от беспечности… Нужно, чтобы советские люди поняли это и перестали быть беззаботными…»[54, c. 10–11]. Реальность, однако, была иной. Историк В. В. Черепанов пишет, что «в докладных записках тыловых обкомов партии в Центральный Комитет ВКП (б) сообщалось о многочисленных фактах «нездоровых явлений», о безразличии некоторой части населения к происходящему в стране (т. е. к войне! – Авт.), о высказываемых сомнениях в правильности действий политического и военного руководства государства». В октябре 1941 г., когда враг стоял у стен Москвы, по текстильным фабрикам Ивановской области прокатилась мощная волна забастовок экономического и, отчасти, политического характера. Забастовщики несли даже такой, явно исполненный в жанре «черного юмора», лозунг: «Долой советскую власть, да здравствует батюшка Гитлер!» [57, с. 395; 41, ф. 17, оп. 88, д. 45].
На отсутствие в широких слоях советского населения враждебности к Германии и ее представителям в начале войны и оккупации указывают и многочисленные немецкие источники. В германских военных сводках первых недель и месяцев войны поведение населения на оккупированных территориях характеризовалось как «безупречное». В одном из служебных документов Министерства по делам Востока указывалось: «Вступив на территорию Советского Союза, мы встретили население, уставшее от большевизма и томительно ожидавшее новых лозунгов, обещавших лучшее будущее для него». Личный архитектор Гитлера и рейхсминистр вооружений и военного производства А. Шпеер так вспоминал свой первый приезд в Винницу в район строительства ставки фюрера: «На следующее утро – стоял необычайно жаркий сухой день – я с несколькими спутниками отправился осматривать окрестности. Но когда я вошел в одну из убогих лачуг, мне радушно предложили хлеб с солью […] В тот день я мог ездить по деревням без вооруженной охраны» [55, c. 180].
Руководитель подполья НКВД в Могилеве свидетельствовал: «Основной тон в настроении населения давали контрреволюционные элементы […] и широкие обывательские слои, которые очень приветливо встретили немцев, спешили занять лучшие места по службе и оказать им всевозможную помощь […] Казалось как-то странным и удивительным, почему немцы имеют так много своих сторонников среди нашего населения». Один из тех, кто приветствовал приход немцев, в свою очередь вспоминал: «Убеждение в том, что колхозы будут ликвидированы немедленно, а военнопленным дадут возможность принять участие в освобождении России, было в первое время всеобщим и абсолютно непоколебимым […] Все ждали также с полной готовностью мобилизации мужского населения в армию […] сотни заявлений о приеме добровольцев посылались в ортскомендатуру, которая даже не успела еще хорошенько осмотреться на месте». [60, c. 23–33].
А вот свидетельство советника посольства Германии в СССР Г. Хильгера о долгой эвакуации кружным железнодорожным путем через Кострому и Ленинакан в Турцию занимавшего целый вагон персонала посольства уже после начала войны: «… В течение всего путешествия я не слышал ни одного недружественного слова и не видел ни одного враждебного жеста. Отсутствие малейшей психологической готовности в русском народе к возможности этой войны с Германией было одной из причин отсутствия боевого духа, проявленного Красной Армией на первом этапе войны» [56, c. 399].
Первые же разрывы германских снарядов и авиационных бомб на советской территории были восприняты Сталиным не только как начало германского нападения на СССР, но и как сигнал к восстанию против режима. Пытаясь подавить его в зародыше, власти обрушили на потенциального внутреннего врага лавину жесточайших репрессий. Уже в первый день войны был готов новый расстрельный список по г. Москве; в последующие несколько дней аналогичные списки составляются по всей стране, включая глубинные тыловые районы. Политическая характеристика репрессируемых (а это были чудом уцелевшие после Большого Террора участники Белого и повстанческих движений, партийные оппозиционеры, эсеры и меньшевики, представители прежних привилегированных классов и т. п.) – не оставляла места сомнениям относительно цели этой кровавой зачистки: обезглавить окончательно, до десятого колена, ожидавшуюся Сталиным антикоммунистическую революцию. Обобщенные данные, приводимые историком О. В. Будницким, говорят о том, что во второй половине 1941 г., т. е. после начала войны, число смертных приговоров на территории РСФСР, – исключительно в тылу, без учета репрессалий на фронте и в армии, – выросло по сравнению с первой половиной года в 11,5 раза! «С чего начинается война? С массовых репрессий, с колоссальной зачистки страны […] Происходят массовые аресты и расстрелы по всей стране […] и масштабы сопоставимы с Большим Террором» – утверждает Будницкий. Эту кровавую вакханалию Молотов в одной из бесед с писателем Чуевым оправдывал тем, что иначе «на миллионы было бы больше жертв. Пришлось бы отражать и немецкий удар, и внутри бороться» [18, c. 418].
Если дезертирство, добровольная сдача в плен и уклонение от призыва были относительно пассивными формами борьбы с режимом, то, как опасался Сталин, следующим шагом станет создание в лагерях для военнопленных многомиллионной антибольшевистской армии при германской поддержке и участии белой эмиграции, Эти опасения были порождены, в частности, опытом советско-финской войны, а именно формированием из пленных красноармейцев нескольких добровольческих отрядов антисталинской Русской народной армии, в чем приняли участие офицеры эмигрантского Российского общевоинского союза. В глазах Сталина повторение подобной угрозы выглядело абсолютно реальным.
Неверие Сталина в лояльность РККА было столь велико, что сразу после начала войны у него вызревает решение о создании альтернативной армии – армии народного ополчения. В выступлении 3 июля он требует собирать такое ополчение «в каждом городе, которому угрожает опасность нашествия врага» [54, c. 14]. Фактически речь шла о замене крестьянской Красной Армии на армию сконцентрированной в городах «советской политической нации», о которой говорилось выше. (Это было повторением большевистской тактики по замене развалившейся русской армии рабочей Красной гвардией зимой 1918 г.). Легко представить, насколько вождю была страшна и ненавистна сама мысль о необходимости делиться своими военно-политическими полномочиями с руководством многочисленных городов, которым эти местные армии будут подчиняться, однако ситуация вынуждала. Впрочем, полная героики и трагизма история ополчения – отдельная тема.
А еще через полмесяца от отчаяния он принимает вовсе немыслимое решение – пригласить в СССР английский экспедиционный корпус для спасения положения. Первоначально всего одну дивизию и какое-то количество кораблей и авиации для участия в боевых действиях на севере в районе Мурманска.[63] Однако прогрессирующий распад РККА вынудил его просить Черчилля уже о масштабном вмешательстве. «Я не сомневаюсь, – говорилось в послании Сталина премьеру от 13 сентября, – что Английское Правительство желает победы Советскому Союзу и ищет путей для достижения этой цели […] Мне кажется, что Англия могла бы без риска высадить 25–30 дивизий в Архангельск или перевести их через Иран в южные районы СССР для военного сотрудничества с советскими войсками на территории СССР по примеру того, как это имело место в прошлую войну во Франции» [136, c. 19, 31–32]. (В некотором смысле эту просьбу можно считать частично выполненной в результате совместной советско – британской операции августа 1941 г. по оккупации Ирана, которая обеспечила безопасность советского Закавказья и бакинских нефтепромыслов, а также открытие южного маршрута поставок помощи по ленд-лизу).
Успешное контрнаступление советских войск под Москвой зимой 1941–1942 гг., которое Сталин ошибочно принял за перелом в ходе войны, реабилитировало РККА в его глазах и положило конец лихорадочным кремлевским поискам экзотических альтернатив. Со своей стороны, Гитлер решительно и последовательно пресекал любые попытки военной и политической самоорганизации антибольшевистского движения на оккупированных территориях, не говоря уже об оказании ему поддержки. Ни о каком создании национального «буржуазного белогвардейского правительства», ни о каком привлечении сил эмиграции к военной и политической работе, чего так опасался Сталин, и речи не было.
В условиях наложенного Гитлером строжайшего запрета на политическую и военную самодеятельность населения СССР, даже прогерманскую, родилась такая непривычная форма гражданской войны, как переход на сторону внешнего противника. Число советских граждан только на германской военной службе составило 1 млн. 250 тысяч человек, что в четыре раза превышало численность всех белых армий в победном для них 1919 г. Молотов считал, что это еще «мелочь по сравнению с тем, что могло быть» [18, c. 427]. И хотя начиналась 2-ая гражданская точно так же, как 1-ая – с отказа армии защищать режим и контролируемое им государство, ввиду отсутствия сформулированной политической идеи и подчинения народного протеста германским военным целям сфера распространения этой войны ограничилась временно занятой противником территорией. А оккупационная политика фюрера, ставившая целью уничтожение не просто режима, но самой государственности, культуры и образа жизни обрекаемых на вымирание людей, заставила внутренние противоречия отступить на задний план, а народ – бросить все свои силы на борьбу с бо’льшим из двух зол.
…История выбрала для себя несколько иные пути, нежели те, которые виделись Сталину до войны и в самом ее начале. Но в главном он оказался прав: во всех внешнеполитических расчетах 1939 г. фактор вероятной гражданской междоусобицы в СССР им учитывался как решающий, и не зря. То, что чаша сия хотя и не миновала его совсем, но оказалась заполненной на донышке, рассматривалось вождем как величайшее из спасительных чудес, сотворенное, как он честно признавал, самим Гитлером.[64]
Здесь уместно вспомнить знаменитый сталинский тост «За русский народ!», поднятый им 24 мая 1945 г. на торжественном приеме в Кремле в честь победы в Великой Отечественной войне. Удивительный по своей кажущейся неуместности, но многое объясняющий тост! Среди грома литавр вождь-победитель вдруг вновь заговорил о чудесном избавлении от кошмара гражданской войны. По существу весь тост был выражением благодарности народу за то, что тот не воспользовался удобным случаем поквитаться с режимом за содеянное им. «У нашего правительства было немало ошибок, – признал Сталин. […] – Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой» [ «Известия». – 1945. – 25 мая]. И закончим цитату: «Это могло случиться, имейте это в виду» (Последнюю фразу Сталин произнес на приеме, но вычеркнул из переданной в печать стенограммы выступления).
Не случилось. Власть и измордованный ею народ оказались скованными цепью общей судьбы – вместе победить или погибнуть! – и режим получил индульгенцию за совершенные преступления и шанс продлить свое существование еще на 50 лет, до августа 1991 г.
Часть 2. От пакта к войне
Глава 4. Прибалтика
От Мюнхена до пакта
Независимое существование прибалтийских государств в межвоенный период стало возможным благодаря установившемуся в регионе балансу сил великих держав. СССР не хотел уступать его Германии, Германия – СССР, а Великобритания и Франция, заинтересованные в независимом существовании Прибалтики, зорко следили за тем, чтобы патовая ситуация в борьбе за регион сохранялась как можно дольше.
Система, однако, начала рушиться с весны 1938 г., когда обозначилась тенденция к самоустранению англо-французской коалиции от активного участия в восточноевропейских делах. Этапами на этом пути стали аншлюс Австрии и мюнхенское предательство Чехословакии. Политика попустительства в отношении Берлина продолжалась в режиме текущей дипломатической работы и после Мюнхена. На своем излете она увенчалась молчаливым согласием Лондона и Парижа на полное растворение чешского государства в германской империи (15 марта 1939 г.) и на отторжение от Литвы города Мемель с областью (ныне г. Клайпеда и Клайпедский край) 22 марта того же года. Безучастность, с которой западные державы отнеслись к факту германского насилия над Литвой, означал их выход из числа гарантов де-факто прибалтийской независимости. В результате она оказалась подвешенной на тонкой ниточке советско – германского соперничества.
Оставшись один на один, Берлин и Москва втягивались в борьбу за «прибалтийское наследство» русской революции 1917 г. и германского поражения в первой мировой войне. Инициатива была за Берлином: в марте-апреле 1939 г. Германия скрытно зондирует возможность установления протектората над Эстонией и Латвией [см., напр.: 65, док №. 237, 287], а в дни мемельского кризиса открыто угрожала Литве оккупацией и тем, что «сравняет Ковно (ныне г. Каунас, в то время столица Литвы – Ред.) с землей», если та будет ей противиться [21, с. 213, 236; 245–246, 65, док. № 237; 67, с. 13].
Чтобы переломить этот опасный ход событий, правительство СССР решилось на серьезный демарш. 28 марта 1939 г. М. М. Литвинов передал эстонскому посланнику в Москве Аугусту Рею Заявление правительства СССР, в котором говорилось, что Советский Союз не потерпит «политического, экономического или иного господства третьего государства» в Эстонии. "Настоящее заявление, – говорилось в документе, – делается в духе искренней благожелательности к эстонскому народу с целью укрепления в нем чувства безопасности и уверенности в готовности Советского Союза на деле доказать, в случае надобности, его заинтересованность в целостном сохранении Эстонской Республикой ее самостоятельного государственного существования и политической и экономической независимости, а также в невозможности для Советского Союза оставаться безучастным зрителем попыток открытого или замаскированного уничтожения этой самостоятельности и независимости». В тот же день аналогичное заявление было сделано латвийскому посланнику в Москве Фрицису Коциньшу [21, с. 231–233; 65, док. № 235]. Чтобы усилить впечатление от ноты, в начале апреля были проведены крупномасштабные военные маневры в непосредственной близости от советско-эстонской границы с выходом на нее и имитацией последующего ее перехода.[65]
7 апреля правительства Эстонии и Латвии отклонили литвиновскую ноту, расценив ее как стремление к установлению протектората и угрозу превентивной оккупации [21, с. 260–261]. Поскольку реакция прибалтийских стран была предсказуемой, нота писалась преимущественно не для них. Главный адресат находился совсем по другому адресу – в Берлине! Именно ему предназначались энергичные предупреждения о том, что СССР не останется «безучастным зрителем» и не потерпит никакого дальнейшего проникновения «третьего государства» в регион, для него демонстрировалась советская военная мощь. По существу это означало закамуфлированное предъявление ультиматума под названием «Руки прочь от Прибалтики!» Отныне Германия должна была учитывать, что продолжение ее экспансии в этом направлении может привести к тотальному военно-политическому конфликту с СССР.
Литвиновское предупреждение появилось тем более своевременно, что как раз вокруг этого времени Берлин активно изучает вопрос о возможности установления своего протектората над Литвой, Латвией и Эстонией. В директиве от 11 апреля Гитлер идет еще дальше: «Позиция лимитрофных государств будет определяться исключительно военными потребностями Германии. С развитием событий (имелась в виду назревавшая война с Польшей. – Авт.) может возникнуть необходимость оккупировать лимитрофные государства до границы старой Курляндии[66] и включить эти территории в состав империи» [72, с. 37]. Эти планы, однако, вошли в противоречие с вырисовывавшейся стратегией возрождения рапалльского альянса с СССР, а потому в Берлине сочли за благо прислушаться к предупреждениям из Москвы, и после мартовского триумфа Германия начала будто бы политически «охладевать» к Прибалтике. В июне Берлин по собственной инициативе пошел на заключение договоров о ненападении с Эстонией и Латвией, основной смысл которых состоял в том, чтобы продемонстрировать Москве понимание ее озабоченностей, высказанных в ноте Литвинова, и отсутствие у Германии притязаний на эти два государства.[67]
Мемельский кризис и нота Литвинова, означавшие начало советско – германской схватки за контроль над регионом, должны были продемонстрировать руководству стран Балтии призрачность надежды переждать в стороне грядущую войну, спрятавшись за декларации о нейтралитете, и необходимость строить свою внешнюю политику на более прочном фундаменте. В этих условиях советское предложение правительствам Латвии и Эстонии о помощи в деле защиты их государственной независимости было отнюдь не худшим из возможных вариантов. Составленное в самых общих выражениях, оно оставляло широкое поле для дипломатических переговоров по существу; сами по себе эти переговоры уже укрепляли позиции прибалтийских стран, включая Литву, vis-a-vis Берлина. Согласие Таллинна и Риги обсуждать поставленный перед ними вопрос привело бы, кроме того, к значительному улучшению их отношений с СССР, следовательно, можно было бы ожидать, к вполне приемлемому для них соглашению. Наконец, Эстония и Латвия были вольны назвать в качестве непременного условия своего участия в переговорах привлечение к ним дружественных Франции и Великобритании в роли гарантов, так сказать, ограниченного характера советских гарантий, что в определенном смысле воссоздавало в регионе благоприятную для них домюнхенскую ситуацию.
Последнее предложение упало бы на подготовленную почву. Выше говорилось, что в это время из Лондона и Парижа в Москву стали поступать запросы о готовности СССР участвовать в новой попытке создания системы сдерживания Германии. 17 апреля последовало официальное советское предложение о совместном предоставлении Великобританией, Францией и СССР гарантий безопасности прибалтийским государствам, а также Финляндии, Польше и Румынии [21, с. 283–285]. Подчеркнем, что интернационализация советского предложения о гарантиях за счет подключения к его обсуждению стран, с пониманием относившихся к прибалтийским страхам и опасениям, произошла без участия самих прибалтийских государств.
Остались глухи Рига и Таллинн и к доводам дружественной им англо-французской дипломатии в пользу соглашения о гарантиях. Их убеждали, что простое достижение такого соглашения остановит германское давление на Прибалтику, снимет тем самым советские озабоченности и в итоге сделает ненужным фактическое предоставление гарантий; что срыв переговоров будет неизбежно подталкивать СССР в сторону соглашения с Германией, и тогда прибалтийские страны окажутся в худшей из возможных ситуаций. Указывалось, что у Франции и Великобритании имеются собственные национальные интересы, главным из которых является предотвращение войны, при необходимости, путем достижения соглашения с СССР, и что обструкция со стороны Таллинна и Риги является, по существу, недружественным шагом.