Недолго посожалев, Арис вдохновился на новый труд, так как его переполняли мысли, а в распоряжении были щедрые запасы чистого папируса и чернил. Приученный думать на ходу, он прогуливался по острову, совершая своеобразное кругосветное путешествие, сочинял в уме, укладывая мысли в научное ложе, после чего садился за стол и излагал их на папирусе. На сей раз он задумал обхитрить господина и творил сразу два сочинения: одно под его именем, а другое, содержимое втайне даже от прислуги, – под своим. Это было дерзостью и влекло за собой опасность быть уличённым в нарушении договора, но одновременно наполняло сердце философа по-отрочески безудержной радостью творения, ибо он вновь открыто взирал в лицо великого своего учителя – врага – и мысленно побеждал его.
Так миновал год этого двойственного существования, и трактат для господина был завершён, однако тот более не появлялся и не слал своих людей. Арис сему обстоятельству радовался и всецело занялся тайным трудом, порою ликуя от восхищения и радости. Он вздумал закончить его и, не проставляя своего имени на титуле, послать с рыбаками в Афины учителю своему, Платону. И послал бы, коль к пирсу острова не причалил корабль со сдвоенным крестом на парусе – тайным знаком коллегии эфоров…
Он просидел у моря под знойным, палящим солнцем до самого вечера, пересыпая память из руки в руку, как горсть раскалённого песка, и издалека взирая, как близорукий Таисий Килиос, окружённый рабами с опахалами, читает его труды. И чем дольше он склонялся над не сшитыми ещё листами папируса, тем далее отступала смерть. Иные места в трудах эфор прочитывал дважды и затем, откинувшись на спинку кресла, подолгу о чём-то размышлял, и появлялась призрачная вера о пощаде, хотя бы на срок, позволяющий закончить труд. Когда же стемнело, надзиратель приказал установить возле кресла три светоча и продолжал читать уже при неверном, колышущемся свете! И тем самым добавлял уверенности, что жизнь продлится даже более срока, нужного для завершения сочинения! Он должен был, обязан был споткнуться на том, что рукопись обрывается на полуслове, и, уже захваченный, завлечённый историей о варварских святынях, потребовать продолжения!
А его, это продолжение, можно писать бесконечно, пересыпая мысли из кулака на ладонь и потом обратно…
Уже дважды он был приговорён и избегал смерти. Этот вердикт был третьим и последним, если исходить из варварского представления о триединстве мира.
И если это случится, то можно обрести вечность…
Песок под Арисом медленно остыл, затем стал холоден, студил до озноба. Лишь с восходом солнца, когда он начал теплеть и светочи потушили, эфор оторвался от рукописей и подозвал приговорённого. От первых слов Таисия Килиоса стало понятно, что философ напрасно обольщался, ибо не представлял, испытывая жажду жизни, что этот надзиратель за сохранением тайн Эллады сыщет в трудах мотивы, усугубляющие его вину.
– Считаю оба труда завершёнными, – заключил он, словно меч воздел над согнутой шеей.
Арис ощутил, как всё его существо собралось в горячий ком и сжалось в солнечном сплетении, словно он вновь наблюдал, как неумолимые варвары свергают учеников философской школы с седьмого яруса башни.
– Ты знаешь, Эллада стоит на пороге своей гибели, – заключил Таисий Килиос. – Все мои устремления вразумить её посредством варварской Македонии и её царя Филиппа успехом не увенчались… Никогда ещё греки не знали подобного унижения и обиды! Даже от персов!
– Это мне известно, и я, страдая и печалясь о том, писал свои сочинения…
Эфор потряс рукописью и презрительно швырнул её на песок.
– Ты пытался поведать потомкам о святынях варварского мира, – продолжил он после паузы. – Вселить в них ещё большую гордыню и навсегда развести благородные народы с иными странами света. Посеять вечное противоборство, бросить семена бесконечных войн, ужасающих набегов и гибели просвещённой Середины Земли. Безусловно, ты достоин смерти, впрочем, как и труды твои. Не могу дать тебе и минуты, чтобы завершить сочинения.
– Я не хотел этого, надзиратель, – обречённо произнес философ. – Напротив, мыслил примирить стороны света…
– Каким же образом?
– Отыскать святыни варваров, изучить их, с помощью аналитики сопоставить мировоззрения ума просвещённого и варварского. И сблизить их, если окажется между ними пропасть. Или хотя бы выстроить мост…
Таисий Килиос надменно усмехнулся:
– Ты рассуждаешь, как понтифик!
– Я вижу в этом смысл философии, – гордо ответил Арис. – Выстраивать мосты, примирять непримиримое.
Надзиратель был непреклонен:
– Странствуя между дикими народами, ты стал таким же простодушным, как они… Учитель твой Платон одобрил бы твои устремления?
– Нет, – признался невольник. – И я бы не хотел походить в трудах на своего учителя.
– Ты ещё очень молод и мыслишь, как юноша, пытаясь бросить вызов. Мне жаль тебя… Столько потрачено сил, времени. И всё напрасно…
– Неужели, надзиратель, ты не нашёл ничего нового и полезного в моих трудах?
– Ничего…
– Как же варварские святыни?.. О них не знает никто из ныне живущих философов! Впрочем, из ветхих тоже. Есть только слухи…
– Философы не знают, верно… И не должны узнать. Это я тебе говорю, эфор, надзирающий за тайнами Эллады.
– Но знаешь ли ты? Изведал ли ты суть варварских святынь?
Таисий Килиос застыл, взирая на восход, и багровый свет обратил его в изваяние.
– Иначе бы коллегия не уполномочила меня надзирать за тайнами…
– Ты прикасался к священным книгам варваров?!.
– Я погубил зрение, сидя при жировом светильнике в мрачной пещере. Поэтому плохо вижу даже встающее солнце…
Аристотель вдруг испытал страх, глядя на бронзового эфора. Но он, этот страх, перевоплотился в некое уважение.
– Готов преклонить колено, надзиратель, – проронил он. – Я лишь мечтал об этом…
Таисий Килиос, ко всему прочему, был ещё скромен и пристрастен к поиску истины.
– К сожалению, не удалось позреть на первозданные святыни. Мне в руки попадали только списки со священных книг, исполненные доксографами, по памяти тех, кто к ним когда-либо прикасался. Ты, философ, понимаешь, это не одно и то же… Как бы я хотел взглянуть на истинные святыни варваров! Написанные золотыми чернилами!
Сказав это, он вновь вселил надежду на спасение.
– Я уже был близко к цели, – сдержанно проговорил Арис. – До хранилищ Весты оставалось всего тысяча стадий. Или даже меньше… Но я их не прошёл, ибо был объявлен чумным.
– И не прошёл бы, даже если бы не угодил в чум…
– Но отчего?
– Суть в варварских заклятиях… Но тебе знать об этом не следует. И так сказал более, чем нужно. Вероятно, от доброго расположения духа, навеянного твоими сочинениями.
Он отвернулся от солнца, превратившись в серый бесстрастный мрамор. Должно быть, этот оборот был знаком, поскольку стражники, стоявшие в отдалении, неожиданно приступили к Арису и с ловкостью факиров набросили верёвки: одну – на сомкнутые руки, другую – на шею. После чего поставили на колени, и один, уперевшись ногой ему в спину, натянул петлю.
Надежды рухнули в тот час, и от разогретого песка дохнуло холодом. Философ старался держаться достойно и до боли прикусил язык, дабы не просить о пощаде. Ветер потянул с моря и встрепал листы папируса на песке, эфор придавил их ногой в пробковой сандалии, как придавливают нечто омерзительное, к примеру змею или корабельную крысу.
– Впрочем, есть возможность избежать кары, – вдруг проговорил он как-то невнятно, однако был услышан. – Готов ли ты тайно служить мне и коллегии эфоров?
Арис взглянул ещё раз на его ногу, втоптавшую труды в песок, и вымолвил хрипло, толкая кадыком верёвку:
– Мне отвратительно рабское служение. Казни, коль вынес вердикт.
– Если это будет свободное служение? Вольного философа Эллады? Полноправного и благородного гражданина? Не отягощённого унизительным помилованием?
– Как же быть с твоим приговором? – голос не повиновался, словно дырявый, истрепленный ветром парус. – Я нарушил клятву, открыв тайну пергамента.
Эфор вынул из ларца его первые труды:
– На титулах нет твоего имени. Но есть иное.
– Этот человек присвоил сочинения.
– И одновременно присвоил вердикт о смерти. Твоё признание не есть доказательство твоей вины. Напротив, оно говорит о благородстве. Или я поступаю не по справедливости?
К изумлению Ариса, два стражника вывели на палубу корабля скрученного верёвками Лукреция Ирия! Эфор показал ему пергаментные книги.
– Твои ли это сочинения, римлянин?
Тот гордо расправил плечи и вскинул голову, насколько позволяли путы:
– Да, надзиратель! И слава моя переживёт смерть!
– Удави его, – спокойно велел Таисий Килиос.
Могучий палач накинул петлю на шею и, чуть согнувшись, поднял на спину Лукреция, как поднимают мешок с зерном. Несчастный засучил ногами, лицо его налилось кровью и скоро посинело вместе с языком, вывалившимся изо рта.
Почудилось, мешок этот прорвался, треснул и на палубу с дробным стуком посыпалось семя…
– Зри! – будто в яви послышался голос Биона.
И эфор ему в тон добавил:
– Это маска смерти. Твоей смерти, Аристотель. Так в тебе умерло тщеславие, доселе двигавшее твоими мыслями.
Между тем палач бросил ношу на палубу и удалился.
– Автор этих трудов казнён, – определил эфор. – И вкупе один из твоих пороков… Но что же сотворить с этими? Какие ещё пороки казнить с их помощью?
И снял ногу с рукописей на песке. Ветерок всколыхнул листья…
Арис молчал, а Таисий Килиос, взирая, с каким сожалением философ смотрит на свои попранные труды, внезапно вдохновился:
– Гордыня и раболепие! Вот что принесу в жертву! Пожалуй, они более иных способны препятствовать постижению бытия.
Словно по незримой команде, палач вынес пылающий светоч и утвердил его возле эфора, как если бы наступила ночь и ему вновь потребовался свет, дабы читать труды.
– Снимите с него верёвки, – велел он.
Стражники тотчас сняли путы и помогли встать. Судья подозвал его знаком и снял ногу с папирусов.
– Подними и сожги это. Ибо твоей рукой водили гордыня и раболепие, когда ты творил труды.
– Да, эфор, я согласен, – подал он окрепший после верёвки голос. – Гордыня присутствовала, потому что неоконченное сочинение я писал втайне от господина… Но я не испытывал раболепия! И был, по сути, волен…
– Тогда почему на титуле обозначено имя твоего господина? Признайся, таким образом ты отстаивал право на жизнь? Что бы с тобой стало, не согласись ты сочинять для олигарха?.. Сожги, что сотворил, будучи рабом, и станешь вольным.
Он склонился, чтобы поднять рукописи, и лишь тогда осознал, что поклонился эфору в ноги…
Чувствуя себя варваром, философ подпаливал листы папируса от светоча и бросал пылающие огни в море. Ветер относил их, иные даже вздымал вровень с мачтами корабля, но все они успевали сгорать в воздухе, и на воду опускался только пепел…
– Не жалей, – снисходительно сказал Таисий Килиос. – Всё вернётся. Это горит не плод твоего ума – твои пороки.
– Мне ещё трудно осознать это, – обронил Арис. – И я всё ещё чувствую насилие над собой.
– Когда ты откроешь свою философскую школу… Она будет впоследствии называться ликей. Помещение для этой цели уже приготовлено, возле храма Аполлона Ликейского… Помнишь, где он в образе волка? Или забыл в странствиях?.. Волчья школа станут называть её, но ты не внимай молве. Волки благородны тем, что имеют страсть к воле. Ощущение насилия в тот час исчезнет и более никогда не возвратится. Вокруг тебя будут ученики, послушные твоему слову, как волчата. Придёт срок, и станешь учить и наставлять будущих царей, тиранов и гегемонов. А по прошествии многих лет мысли, рождённые тобой сейчас, овладеют умами всего просвещённого мира. Но всё это будет потом…
Арис обжёг руку, забыв выпустить пылающий папирус.
– Ты знаешь будущее?..
– Предсказание будущего оставим оракулам. Мы его будем творить сегодня. Мы заложим семя, которое прорастёт через тысячелетия.
– Послушав тебя, эфор, я впал в заблуждение, – признался философ. – Ты запрещаешь упоминать даже косвенно о том, как в самом деле устроен мир. Ты говоришь: всё это суть тайны Эллады… Право же, теперь не знаю, куда направить и к чему приложить свой инструмент, то бишь мысль.
– Нет, я не ошибся в тебе! – возрадовался надзиратель и вновь заскрипел сандалиями. – Ты избавился от пороков. И чист, как белый лист пергамента, способного пережить тысячелетия… Завидую тебе, Аристотель Стагирит! С той самой минуты, когда в твоём сочинении, преданном огню, прочитал о триединстве святынь, которую ты заметил у варваров. Ты предвосхитил мои самые смелые замыслы! Это благодаря тебе, прибылой волк, я полон вдохновения.
– Не понимаю твоего восторга, – в отчаянии промолвил Арис. – Ещё недавно ты хотел казнить меня! Казнил же римлянина, присвоившего сочинения!
И этот строгий хранитель тайн Эллады вдруг стал добродушен.
– В знак благодарности укажу путь, по которому ты и направишь свои мысли, – сказал он. – Твои будущие труды станут предтечей бога. Явление его ты предвосхитишь, поведав миру о том, как он, этот мир, устроен. Ты подготовишь сознание эллинов и варваров воспринять единого кумира, который смертью своей примирит непримиримое. Воистину завидная стезя – торить дорогу богу, строить мосты… К богу, вобравшему в себя истины от трёх сторон света. И единому в трёх лицах. В триединстве, означенном тобой, суть будущей веры, Аристотель. А смысл существования народов – в идее единобожия.
Философ ещё более смутился, ощущая, как мысль расползается, ровно сырой папирус.
– Если бы передо мной был не ты, эфор, я ответил бы: это невозможно. Я знаю Элладу и довольно попутешествовал и пожил среди диких племён. Эллины и варвары – строптивого нрава и весьма самодовольны. Невозможно даже представить, что бог у них один! И ему равно поклоняются и те, и другие. Каковым же он должен быть, дабы увлечь собою и покорить сознание просвещённого эллина и дикаря? У меня не хватает воображения…
Эфор усмехнулся высокомерно, однако же, как учитель, не утратил терпения.
– Отняв святыни у варваров, мы обретём их знания. А они скоро забудут своих богов. Но воспылают верой к тому, коего эллины распнут, дабы через преступление обрести веру в него. Ты, ведающий таинствами стихий мысли, этот путь знаешь и наставишь на него всю Середину Земли. Так мы изменим привычный ход вещей, в которых будет всего две половины – свет и тьма. Кто владеет истинами и проповедует веру, тот и правит миром.
– Но мир впадёт в хаос! Разразятся великие войны!
– Ты прав, философ… И это будут войны совсем иные. Они укажут истинные устремления мира. Ты видишь, во имя чего ныне сотворяются битвы: жажда добычи благ, земель, рабов и господства. Так было всегда, поскольку мир изобилует богами. Когда же их много, словно жён в гареме, расточается наше семя, суть вера. При триедином боге она возвысится, и на полях сражений зазвенят мечи не из-за наживы – из побуждений, вызванных идеей. Когда-то я подвиг фокийцев к захвату Дельфийского храма Аполлона и священных земель, мысля сплотить Элладу. Но что увидел? За десять лет священной войны амфиктионы лишь укрепили Фокиду, никто из них не захотел сражаться за святыню насмерть. И я был вынужден послать царя варваров, Филиппа, дабы освободить Дельфы… При множестве богов нет веры, Аристотель. Но при едином боге все войны станут священными, и тогда весь мир будет лежать у ног Эллады. А варвары и Рим уже никогда более не посмеют ступить в её пределы. Напротив, их руками возможно станет покорять и нести веру тем, кто ещё не покорился и пребывает в скверне многобожия. И пусть они в своих землях разрушают и созидают, чтобы вновь разрушать…
Философ невольно отступил и чуть не опрокинул светоч. Оставшийся в руке папирус загорелся.
– Кто ты, Таисий Килиос? – спросил он сдавленным голосом, словно на его шею опять набросили петлю.
– Эфор, надзирающий за тайнами Эллады.
– Почему я никогда не слышал о тебе? Ни Платон, ни Бион ни разу не произнесли твоего имени…
– И ты никогда не произнесёшь. Но всегда будешь помнить.
– Мои учителя? Они служили тебе?
– Они служили идее. И должен отметить, весьма прилежно исполняли мою волю. Иначе бы я не говорил сейчас с тобой.
– Я считал, весь мой путь – это череда случайностей, игра судьбы и обстоятельств… А ты уже знал, что произойдёт со мной?
На лице эфора вызрела каменная улыбка.
– Как вы одинаковы. Становится скучно… Я даже знал, что ты напишешь вот это, – он потряс пергаментными списками книг, – дабы удивить просвещённый мир тайной изготовления пергамента… Кстати, в твоём возрасте Платон уже писал об этом. И, как ты, яростно поклялся никогда не использовать кожу, заменив её листами папируса. Его юное сердце было возмущено, и я помню горячечные вопросы, полные пафоса…
И бросил сочинения себе под ноги.
Разум философа отказывался воспринимать то, чему внимало ухо.
– Платон знал секрет изготовления пергамента?
– Это было известно и Биону… И оба они отправили свои первые, не зрелые ещё, трактаты в огонь. Сделай это и ты.
Арис склонился и поднял книги.
– Неужели невозможно заменить пергамент папирусом? – безнадёжно спросил он.
– Вполне возможно. И не только папирусом. К примеру, высекать вечные истины на камне, отливать в бронзе, начертать их на золотых пластинах, как ты предлагал. Или, уподобясь варварам, писать золотом и рунами… Но переживут ли эти материалы вечность? Не захочется ли кому-нибудь разбить каменные плиты, дабы построить жилище, бронзу перековать в мечи, из золота начеканить монет?.. К тому же эти мёртвые материалы способны погубить, извратить истины. Они тотчас утратят сакральный, магический смысл, который рождается только на коже. Смысл, который станет вызывать благоговение и веру, лишь умножая её сообразно векам и тысячелетиям. Сакрален сам человеческий покров, и ты был свидетель тому… Но это уже тайна материй, которую я не вправе разглашать.
– Но могут вновь нагрянуть варвары!..
– Ты их остановишь.
– Я?!.
– А для чего Бион научил тебя видеть? Ты ведь исполнил уроки зрелости?
Уподобившись варвару, философ растрепал листы книги и поднёс к огню. Дешёвый овечий пергамент, насыщенный жиром и оттого жаждущий пламени, вспыхнул, тотчас испустив зловоние.
Арис же помнил ещё сладковатый, кружащий голову запах, исходящий от погребального костра на агоре Ольбии…
– У царя Македонии двенадцать лет тому родился отпрыск, – молвил эфор, взирая на огонь. – От жены Мирталы, которую он ныне прозывает Олимпией. Имя ему – Александр. Природа отрока божественна, по крайней мере, так говорит молва… Доподлинно известно, рождён он от скопца неким чудесным образом. Отец твой, Никомах, тому свидетель. Он ведь и ныне служит Филиппу придворным лекарем?
– Да, надзиратель, – насторожился Арис, вновь ожидая чего-нибудь дурного. – Отец мой служит Македонскому Льву…
– И ты ему послужишь, – Таисий Килиос подал свиток. – Царь шлёт тебе письмо, как говорят у варваров, бьёт челом. И просит тебя, философ, вскормить своего наследника, наставив на путь стихии мысли. Царевич норовлив и неприступен, ибо подвластен стихиям естества, всецело привержен варварским обычаям и воле матери. Боготворит её настолько, что склонен к инцесту. И это было бы приемлемо, чтобы вселить величие через кровосмешение. Я бы давно подтолкнул отрока в объятия матери… Но совокупление ещё более свяжет их, уже связанных незримой пуповиной. Тебе предстоит отсечь её и вывести Александра из плена этой страсти. Довольно будет, если убьёт отца… Однако исторгать эту страсть к матери не следует. Тебе придётся перевоплотить её в дух воинский. Ты же преуспел в искусстве перевоплощений качеств? Поезжай ко двору Филиппа и вскорми отрока послушным твоей воле…
– Уволь, эфор! – взмолился Арис. – Сей царь разрушил и пожёг мой родной Стагир!
– Он восстановит город.
– Я суть философ – не воспитатель отроков! Далёк от придворных страстей, интриг и прочих непотребных дел. Я мыслитель!
Таисий Килиос взглянул так, что огонь затрепетал и выстлался, будто от порыва ветра.
– Ты помнишь, Бион наставлял: управлять государствами должно философам?
– Я это помню…
– Твой час настал!
Арис был смущён и растерян:
– Мне никогда не приходилось вторгаться в отношения царских семей… Я не родовспоможенец, чтобы рвать пуповины…
– Я научу тебя, – на сей раз благосклонно промолвил эфор. – Взойди на мой корабль… Дабы разорвать связь отрока с матерью, прельстишь своей женой Пифией. Как говорят в Великой Скуфи, клин клином вышибают. Она многоопытна и искусна в обольщении. Пусть отрок вкусит сладость её чар и тела. А ты воспримешь это философски…
На нетвёрдых ногах, ошеломлённый, Арис взошёл на триеру и только здесь опомнился:
– Но я не женат! Я холост, надзиратель! У меня есть невеста, но именем Гергилия. И я не знаю сей Пифии!
Логика его мыслей была непредсказуема.
– Тиран Атарнея, Гермий, тебе знаком? – спросил эфор, поднимаясь на корабль. – Вы были дружны в Афинах…
С Гермием из мизийского Атарнея философ учился в академии Платона и в самом деле был дружен в юношеские годы. Одержимый приверженностью к науке и стихии мысли, он оскопил себя, чтобы не расточать духовных сил на всё земное, и уговаривал Ариса примкнуть к когорте скопцов.
– Да, надзиратель, – подтвердил он, теряясь в догадках. – Но наши пути разошлись…
Эфор был посвящён во все детали их отношений и потому не утруждал себя выслушивать его растерянный лепет.
– И это сейчас тебе поможет отнять у тирана прелестную Пифию. Право же, зачем скопцу гетера, имеющая при своих прелестях ещё и философский ум?.. А тебе она будет женой достойной. Видят боги: нет на свете девы, которая бы превзошла её в искусстве обольщения…
2. Бич Божий
Он всего единожды испытывал ток крови в своём теле, когда, перевоплотившись в кентавра, мчал на себе прекрасную Пифию, жену философа. В другие времена, что бы ни совершал, что бы ни происходило на его глазах или с ним самим, царь не чуял биения своей крови, как не чуят воздуха, которым дышат.
И только на берегу Геллеспонта в тот миг, когда предстояло сделать первый шаг, вдруг ощутил её упругие толчки, как если бы обнаружил в себе нечто ранее неведомое, чужеродное, существующее в его естестве помимо воли, как второе сердце сросшегося близнеца, прежде обитавшего в плоти тайно и неосязаемо.
Было чувство, что он опять перевоплощается в кентавра…
Полторы сотни больших и малых триер, галер, десятки лодок и плотов, загруженных воинами, конями, колесницами, щитами, копьями и прочим снаряжением, замерли на прибрежных тихих отмелях. Прикованные цепями, рабы уже вознесли греби над искристой от звёзд зеркальной водой, великое множество глаз устремилось в некую незримую во тьме точку, и чуткий слух улавливал всякий звук, оставалось лишь подать знак, дабы привести всё это в движение. Или порывы попутного ветра, ибо мятые, обвисшие паруса уже вздымались над судами и только вздрагивали, словно застоявшиеся кони.
Спешившаяся агема окружала царя с трёх сторон, у левого стремени был Каллисфен со свитком папируса, у правого – щербатый Клит Чёрный от напряжения скалил остатки зубов, поблескивал белками глаз, в любое мгновение готовый эхом повторить команду.
Но Александр сам нетерпеливо ждал некоего движения, проявления силы божественного естества – суть знака, не ведая, каким он будет: звезда ли воссияет над головой, озарив путь через пролив, небо ли разверзнется, а может, в единый миг перед копытами Буцефала соткётся нерукотворный зыбкий мост или противоположный берег, сорвавшись с места, надвинется из непроглядной тьмы и замкнёт море твердыней. Или, напротив, внезапной бурей взволнуется Геллеспонт, опрокидывая и выбрасывая на берег изготовленные в путь суда, ударит молния под ноги, оглушит гром, или исполинский Стражник Амона, каменный лев с обликом человека – сфинкс, восстанет вдруг из вод.
В столь решающий час боги должны были проявить волю свою! А он, потомок Ахилла и сын Мирталы, владевший многими эпирскими таинствами чародейства и сообщения с небесными владыками, ведавший суть воздаяния жертв и строго блюдящий обряд, тотчас бы истолковал всякий знак свыше и ему последовал.
И потому, как ночь оставалась безмолвной, морская гладь незыблемой, а в звёздчатых небесах разливался безмятежный покой и даже птица не смела возмутить его стихию, Александр всё сильнее испытывал биение крови. От вздувшихся жил вдруг стали тесноваты доспехи, любовно пригнанные бронниками к каждому изгибу мужающего торса, а мягкое чешуйчатое заворотье на кольчужном оплечье и вовсе перехватило горло. Он ощутил, как набрякло и отяжелело лицо от прихлынувшего жара и неподвижный морской воздух не мог остудить его; из-под кожаной оторочки боевого шлема выцедилась и побежала к межглазью первая слеза солёного горячего пота, а голову охватил свербящий невыносимый зуд. Хотелось нащупать пряжку и сорвать шлем, однако всякое движение сейчас было бы растолковано Птоломеем и Клитом как сигнал к отправлению, и он терпел всё, ожидая знака богов, коим уже воздал жертвы.