Первые отмены приговоров по политическим статьям пришли в учетно-распределительную часть лагеря уже через месяц. Освобождались некоторые политические, отбывшие полностью свой срок, и раньше, но, так как по приговору суда большинство из них имели не только года отсидки в лагере, но и года поражения в правах, включающие в себя ссылку в эти же не столь отдаленные места, то большинство из них так и оставалось по другую сторону Уральского хребта от своих родных пенат. Сейчас стало не так: в присланных в лагерь бумагах говорилось о полной реабилитации несправедливо осужденных и приказывалось незамедлительно отправить оправданных граждан по домам.
Начальник лагеря и здесь проявил максимально возможную человечность. По его приказу процесс освобождения начинался незамедлительно. Вплоть до того, что если бумаги приходили, когда осужденные были на работах, – на участок посылался один из конвоиров с приказом вернуть счастливчиков в лагерь. Пока счастливчики чуть ли не бегом возвращались обратно, заставляя запыхаться своего конвоира, имевшего строгий приказ не издеваться над оправданными и поэтому не укладывающему их лицом вниз «за попытку побега», учетно-распределительная часть уже готовила необходимые документы. Бывшие заключенные, получив бумаги, паек на дорогу и положенное скудное количество денег, если не было попутного транспорта и особенно лютой погоды, шли в ближайший поселок, откуда можно было уже добраться на попутках до железнодорожной станции, своими ногами. Ни часа лишнего никто не хотел оставаться в лагере.
Из двух напарников по двуручной пиле первому пришло освобождение уже не бывшему, а, согласно бумагам, восстановленному в воинском звании полковнику Лисницкому. Когда прибывший из лагеря на участок лесозаготовки молодой конвоир, в день знакового лагерного собрания, грозивший прикладом «беззубому доходяге», выкрикнул в числе прочих пятерых и его фамилию, прослезился не сам полковник, а его напарник.
– Ну, ну, Ильич, не надо, – похлопал Лисницкий по спине остающегося за проволокой Лебедева. – Сегодня на меня бумага пришла – завтра на тебя. Не расстраивайся – дождешься.
– Да, я и не расстраиваюсь, – протер рукавицей слезящиеся глаза бывший профессор. – Я чистосердечно рад за тебя, Леня. Просто расставаться с тобой жаль – привык к тебе за это короткое время. Хотя, конечно, – лагерь – не то место, где надо лишний день проводить. Обратно в армию?
– Куда Родина прикажет. Служба. Я место и раньше не выбирал. А тебя где искать, когда освободишься? Скажи домашний адрес – я запомню – напишу.
– Если моих никуда не выселили, то проживать я рассчитываю по прежнему адресу (Лебедев назвал свою харьковскую прописку).
Лисницкий повторил, накрепко запоминая, и добавил:
– Знаешь, Платоша, все как-то забывал рассказать: меня на Лубянке судьба на короткое время сводила с еще одним интересным харьковчанином. Молодой такой был парень, но здоро-о-овый. Что бугай племенной. Назвался простым шофером. Сашей его звали. Фамилию не запомнил. Объяснять он ничего не захотел, что ему предъявляют. Скрытничал. Несколько дней у нас в камере побыл, и пропал. Упрямый такой парень. Я его предостерегал: следователю не сопротивляться; будут бить – терпи. А он, похоже, не послушался. Слухи у нас упорные ходили, что он в одиночку четверых гэбэшных мордоворотов, которые его обрабатывать собирались, к такой-то матери покалечил.
– Интересно. А я тоже в Харькове знал одного такого молодого здоровяка по имени Саша и тоже шофера. Соседа моего из коммунальной квартиры сверху так звали. Фамилия у него была довольно редкая – Нефедов.
– Точно! – улыбнулся полковник беззубыми деснами. – Вспомнил фамилию того Саши! Нефедов! Один и тот же парень, что ли?
– Вполне возможно, – кивнул бывший профессор. – Его, кстати, зачем-то одно время пытались подвязать ко мне в шпионскую группу. Потом внезапно перестали и вообще убрали даже упоминание о нем из моего дела.
– Во, как все переплетается. Не зря говорят: земля круглая, человек с человеком рано или поздно встретится. Если встретишь его – от меня привет передай. Хотя… За избиение работников органов ему, думаю, могли такое в деле написать, что скоро не выпустят, если он вообще живой. А жаль.
– Кстати, – оживился Лебедев, – этот самый Нефедов моему сыну больше года назад дорогу перешел. Представляешь? Девушку-соседку (красивая такая деваха, видная вся из себя, при фигуристом теле и добром характере) прямо из-под носа увел и женился. Нда-а… Так говоришь: один четверых избил? Х-хе! Молоток, парень. Права, наверное, соседка, что его выбрала. На такое не каждый отважится.
– Пока еще зэка Лисницкий! – прервал затянувшееся прощание молодой веселый конвоир. – На свободу с чистой совестью не спешим? Хотим в лагере задержаться? Понравилось?
Еще через месяц, уже зимой, освободился и восстановленный комиссией во всех правах и научных званиях профессор Лебедев. Когда он без предупреждения вернулся в Харьков и, одетый в лагерный бушлат со споротыми лоскутками с личным ненавистным номером, держа в руках потертый фибровый чемоданчик, позвонил в до боли знакомую дверь своей квартиры – ему открыла незнакомая обрюзгшая женщина, в накинутой на плечи поверх замызганного халата знакомой цветастой шали его жены.
– Вам кого? – сварливым голосом спросила она, поплотнее запахиваясь от холодного воздуха подъезда.
– А я, собственно, к себе домой пришел, – вскинул щетинистый с дороги подбородок Платон Ильич. Разрешите представиться: ответственный квартиросъемщик этой квартиры профессор Лебедев. С кем имею честь?
– А-а… Вернулся, – проворчала неопрятная, пахнущая вблизи потом толстуха. – Еще одного выпустили. Нет от вас покоя честным гражданам. Только вы теперь никакой не ответственный квартиросъемщик. Старший теперь по квартире, что б вы знали, мой муж, Гундякин Константин Иванович.
– Уважаемая гражданка, как я понимаю, Гундякина, может, вы отодвинетесь от дверного проема и дадите мне пройти?
– Куда пройти? – нерушимо стояла Карацупой на границе(хоть и без положенной собаки) глыбообразная Гундякина.
– К себе, конечно, – терпеливо говорил Лебедев. – Пусть даже, как вы уверяете, я уже и не ответственный квартиросъемщик, но в этой квартире должны проживать моя жена и сын. Так?
– Так, – согласилась Гундякина. – Проживают они в одной комнате. Но сейчас у них никого нет дома. Дверь они запирают. И вообще я вас не знаю. Документ покажьте. Мало ли, кто в порядочную квартиру ломится.
– Вот мой документ, – достал Платон Ильич справки об освобождении и полной реабилитации. – Мой приговор признан незаконным, и я полностью восстановлен в своих правах.
– И что? – продолжала стоять в проходе Гундякина. – Может, вас и освободили, и восстановили в чем-то, но мы, да и другие две семьи вселились в эту квартиру на законных основаниях, по ордеру. И куда нам теперь прикажете? На улицу?
– Гражданка Гундякина, или вы меня сейчас пропустите в квартиру, или я пойду за милицией.
– Ой, напугал! – подняла голос толстуха. – Иди за милицией, посмотрим, на чью они сторону станут. Ты, зэк, здесь не в лагере, не командуй. Некуда мне тебя пускать. Я ж тебе русским языком объяснила: заперта твоя комната. Жена на работе, и сын не появлялся давно. Может, по твоим стопам пошел – в тюрьму. Вечером приходи, когда твоя вернется. Неужто не понятно? И вообще, ты здесь пока не прописан. Мало ли, что раньше был.
– И что вы мне предлагаете? На улице жену ждать? Или в подъезде на ступеньках сидеть?
– А мое какое дело? Хошь на ступеньках сиди, хошь – гуляй.
– Ах ты ж, курвище до нутра провонявшееся, – поменял тон Лебедев, сунув руку в карман, – лярва дерьмом набитая, хахалем своим давно не харенная. А ну сдрысни к едреням от дверей, пока ноздрями дышишь, а не дыркой в горле!
Профессор устало вздохнул; спокойно поставил фибровый чемоданчик под ноги; раскрыл небольшой перочинный ножик, купленный им в дорогу и служивший исключительно для разрезания пищевых продуктов на всем протяжении длинного пути, и, схватив толстуху одной рукой за грудки, приставил тонкое короткое острие к ее жирной шее. Гундякина заткнулась, открыла рот и по возможности посторонилась вбок. Не пряча складень, Лебедев поднял чемоданчик и брезгливо протиснулся мимо нее в коридор, грубо пихнув ее своим подтянутым животом в обвисшее рыхлое брюхо.
– И запомни, с-сука, – тихо сказал когда-то интеллигентный профессор, – вселили тебя сюда, как ты говоришь, по ордеру – так и сопи себе тихонько в ноздрю, не мешая жить другим, пока обратно не выселили. У меня нервы после лагеря уж очень тонкие стали, могу и пером пописать ненароком, пусть потом и пожалею об этом. Ясно?
– Д-да, – кивнула Гундякина, по-прежнему с опаской поглядывая на раскрытый ножик.
– Какая комната у нас осталась? Покажи, – велел Лебедев. Гундякина послушно пошла по коридору, с опаской поглядывая назад на уголовного соседа, и показала пальцем:
– Эта.
– Что, курвы, самую маленькую площадь нам оставили? – зло ощерился бывший ответственный квартиросъемщик, подергав массивный навесной замок на двери в комнату.
– Так это ж не мы, – уже угодливо стала оправдываться вспотевшая от переживания толстуха, – это ж власти так выделили. На какую комнату кому ордер дали – в ту мы и вселились. Все по закону. Да и двое-то всего ваших здесь осталось: жена да сын. У других-то семьи больше количеством.
– По закону будет скоро: все к едреням из моей квартиры! А пока, что ж, потерплю. Я пока на зоне чалился – дольше справедливости ждал. Как видишь – дождался. Ладно, замок ломать не буду. Покажи: где на кухне наш шкафчик или что там у нас осталось? Я голодный.
– А нету на кухне ваших продуктов, товарищ профессор. Нету. Супруга ваша все в комнате держит. Не доверяет нам.
– И правильно делает. Я бы тебе не только свою пайку не доверил, но даже дерьмо. А скажи, почему на тебе шаль Тамары?
– Так, продала она мне ее. По согласию все у нас было. Вы чего плохого-то не думайте.
– Ладно. Тамара придет – спрошу.
– А вы покушать с дороги не желаете? Поди, проголодались. Я и кашей могу угостить, и хлеба дам, и чаю налью.
– Не надо. От тебя мне ничего не надо. Я чемодан оставлю и пойду по делам. Потом вернусь. Когда обычно Тамара с работы приходит?
– Обычно не раньше шести.
Платон Ильич умылся с дороги; побрился и в той же лагерной телогрейке, потрепанной шапке на рыбьем меху и разношенных валенках, подшитых автомобильной резиной, вышел из дома. Сперва он посетил паспортный стол, где, отстояв большую очередь, отдал на получение паспорта и прописки документы; потом отправился к себе в институт. Не с начальством и коллегами увидеться (не в таком же виде, успеется), а в студенческой столовой пообедать. Никого из знакомых не встретив, он плотно покушал, по устоявшейся лагерной привычке смахнул со стола хлебные крошки в ладонь и отправил в рот. Крошки были не только его, но остались еще и от предыдущих не таких бережливых к хлебу, как он, едоков. Молоденькие девчушки-студенточки за соседним столиком брезгливо переглянулись.
– Что, красавицы, смотрите так презрительно? – спросил Лебедев у студенточек. – Бывшего зэка никогда за едой не видели? Так смотрите – просвещайтесь.
– Гражданин, – услышал Лебедев за спиной, – эта столовая для студентов, а не для бывших зэков.
Лебедев медленно повернулся: за девушек вступился худенький паренек, их ровесник.
– Вы, молодой человек, в каком именно институте учиться изволите? – с ядовитой вежливостью спросил Лебедев.
– А вам-то какое дело? – вскинулся гонористым петушком паренек.
– Вначале, юноша, потрудитесь ответить на мой вопрос. Или боитесь?
– Я? Боюсь? Чего?
– Не знаю чего. Но мне сдается, вы боитесь обнародовать свою институтскую принадлежность.
– Механико-машиностроительный, ХММИ.
– А на какой кафедре?
– Литейного дела.
– Значит, на первом курсе, – утвердительно кивнул Лебедев. – Только поступили.
– Почему вы так решили?
– Просто потому, не очень вежливый молодой человек, что, начиная со второго курса, я знаю всех своих студентов. А они меня. Разрешите представиться, в том числе и вам, милые дамы: Платон Ильич Лебедев, профессор, пока бывший завкафедрой этого самого литейного дела. Только вернулся из дальних странствий и, как видите, не успел переодеться не то, что во фрак, но даже в пиджачную пару. А хлебные крошки, милые вы мои создания, – лагерная голодная привычка. Дай вам бог никогда такую не заиметь. Думаю, мы еще с вами увидимся. На занятиях.
– Из-звините, товарищ профессор, – промямлил худенький юноша и тихонько ретировался.
– А мы не с вашего института, – сказала одна из студенточек. – Но мы тоже извиняемся. И это не потому, что вы профессор и завкафедрой. Пусть даже еще и не восстановленный. А просто потому, что мы действительно так глупо и не достойно комсомолок на ваши крошки отреагировали. Мы учимся в химико-технологическом. Меня, например, зовут Юля. Юля Аленина.
Насытившись, Лебедев прошелся в благодушном настроении по родному городу, по знакомым еще с детства заснеженным улицам, по которым скучал в холодной далекой лесной Сибири, вглядываясь в лица (особенно женские) спешащих и не спешащих по своим делам харьковчан. Гуляя, оказался возле кино «1-й Комсомольский», часы на доме показывали, что скоро начнется сеанс. Шла «Ошибка инженера Кочина». А почему бы и нет? Как раз время до возвращения Тамары подойдет. Фильм еще не смотрел. Судя по афише, Жаров в главной роли; хороший артист. Знал бы Лебедев, о чем кино – точно не пошел бы. Доблестные работники НКВД успешно ловят иностранных шпионов. Все чинно, мудро и благородно. И никакого тебе выдавливания и выбивания признаний. Ни-ни! Разоблаченные шпионы сознаются исключительно под тяжестью предъявленных улик. Комедия прямо. Обхохочешься да и только.
Когда Платон Ильич вернулся домой, дверь ему открыла Тамара, предупрежденная неожиданно ставшей вежливой Гундякиной. Объятья, поцелуи, слезы – все, как и положено у нормальных супругов.
– А где Сергей? – спросил Платон Ильич, войдя в единственную оставшуюся в их пользовании комнату. – Соседка сказала, что он здесь больше не появляется.
– В училище Сережу забрали. В летное. Да ты раздевайся, Платошенька, раздевайся
– Как это? Он же студент. И сын зэка.
– Да вот так. Сережу ведь тоже брали в начале сентября (меня нет). Потом неожиданно выпустили, восстановили и в институте, и в комсомоле. Он мне ничего объяснять не стал. Сказал, подписку о неразглашении дал. А потом, в скором времени после октябрьской речи Сталина Сереженьку вызвали в военкомат и очень настоятельно предложили ехать поступать в училище. Объяснили, что сейчас проходит дополнительный комсомольский набор. Он ведь, помнишь, у себя в районном аэроклубе был одним из лучших. Даже сам хотел в летное училище поступать, самолетами бредил.
– Да, да, – кивнул Лебедев, – помню. И поступил бы, если бы перед самыми комиссиями в больницу не попал.
– Вот. А теперь они подняли его дело в аэроклубе и направили в летное училище. А насчет арестованного отца, сказали, что это теперь во внимание вообще не принимается и не мешает. Вот так.
– И как Сережа к этому отнесся?
– Если честно – обрадовался. Он ведь всегда летать хотел. В институт больше по твоему настоянию поступил.
– По моему… А в какое училище? Где находится? Не секрет?
– В Воронежской области. В Борисоглебске. Он даже в увольнение один раз приезжал. Неделю ему давали за успехи в учебе.
– Да-а… Если уже детей политических разрешили в военные училища набирать – воевать готовимся.
– Знаешь, Платоша, а ведь нас с Сережей один человек сразу после твоего ареста успокаивал, говорил, что тебя скоро отпустят, не позже, чем до Нового года. И утверждал, что мы с Германией еще до сентября подружимся. Представляешь?
– Это кто ж такой предсказатель? Что за оракул харьковский?
– Парень из квартиры над нами. Ты его знаешь. Здоровый такой. Саша, который у нашего Сережи Клаву перехватил.
– Вот как? – удивился Лебедев. – Что-то вокруг этого здоровяка Саши сплошные совпадения. Представь, мне об этом Саше напарник по лесоповалу и по нарам, один полковник, рассказывал. Он с ним в одной камере на Лубянке недолгое время сидел.
– Так Сашу на Лубянку забрали?
– Выходит, что так. Мне его, кстати, тоже в дело «подшить» пытались. Потом почему-то вычеркнули.
– Ну, надо же. Может, скоро и его выпустят?
– Не думаю. По словам моего лагерного товарища, Саша на допросе чуть ли не до полусмерти избил четверых энкавэдистов. А это уже нападение на сотрудников органов. Такое там не прощается.
– Жалко парня. А он ведь за нас с Сережей вступился, когда первые соседи, Гундякины, вселялись. Так их напугал, что они, пока слух не пошел о его аресте, шелковые ходили.
– Мне эта Гундякина тоже попробовала хамить, пришлось слегка на место поставить. А, скажи, Тома, почему на ней твоя шаль?
– Продала я шаль, и вещи некоторые пришлось продать, и им и другим. Пока я на работу не устроилась – жить-то как-то нам надо было: сберегательные книжки твои у меня реквизировали, одна Сережина стипендия оставалась. Но теперь я тружусь, правда, зарплата небольшая, библиотекарем. Не все от нас отвернулись. Друг твой Лифшиц к себе в институт взял, не побоялся. Сначала путалась – теперь ничего, привыкла, справляюсь.
– Это хорошо, Томочка, что ты при деле. Потерпи еще немного, очень надеюсь, что меня восстановят на кафедре. Во всяком случае, с меня сняли все обвинения и признали незаконно осужденным с восстановлением во всех правах. Должны восстановить и на прежнем месте работы, смотря, конечно, кем оно сейчас занято. Я пока тебя ждал, успел в паспортный стол сходить: документы отдал – велели через неделю уже за паспортом явиться. А тогда и в институт наведаюсь, поборюсь за свое бывшее заслуженное место под солнцем. А, если восстановлюсь в институте, – буду ходатайствовать, чтобы вернули нам остальные комнаты. Мне, как профессору, занимающемуся научной деятельностью и дома, полагаются лишние метры.
– Ладно, Платоша, за эти месяцы я поняла, что не это главное. Бог с ними, с лишними метрами. Кроме Гундякиных, остальные наши соседи вполне приличные люди. Нас с Сережей не чурались, кое в чем даже помогали… Все у меня из головы соседский Саша не идет. Он нам первый тогда помог, не испугался. И Клавочку жалко, такая милая добрая девушка.
– Клаву? А что с ней?
– Забрали ее вначале сентября. Сначала Саша пропал, ты вот говоришь – на Лубянке оказался. Потом Клавочку выпустили ненадолго, как и Сережу, а потом опять забрали. Причем, во второй раз как-то странно забирали: с несколькими чемоданами и узлами. Вещи в машину снесли эти, в форме. Я их всех, как раз, у подъезда встретила. Так Клава, мне показалось, не была расстроена, поздоровалась со мной, и даже слегка улыбнулась, но говорить, я так понимаю, ничего не могла.
– Ладно, Томочка, хватит о соседях, будем надеяться, что и им судьба улыбнется, собери ка мне лучше белье и одежонку (титан, надеюсь, горячий?) – пойду – искупаюсь.
3. Новым курсом.
Огромная страна, раскинувшаяся на необъятных просторах Европы и Азии, с населением порядка 170 миллионов человек, послушная воле своего Великого кормчего, внезапно для всех изменившего на 180 градусов официальную риторику, со скрежетом в, казалось, навсегда согнутых от страха коленях поднималась и с наслаждением, и удалью разворачивала мощные плечи.
С привычным недоверием (хотя и с тайной надеждой) воспринимая октябрьскую речь товарища Сталина, советский народ уже в течение ближайшего месяца все больше убеждался, что в этот раз (во всяком случае, пока) громкие слова вождя не расходятся с его делами. Обычных людей хватать действительно перестали – как обрезало; многих, еще находящихся под следствием, выпустили и даже (кто бы мог подумать?) извинились; прошерстили частым гребнем самих сотрудников НКВД и их значительное количество заняло освободившиеся места на опустевших нарах своих бывших подопечных или заполнило заслуженные места в безымянных могилах; вначале тонкими ручейками, а потом и полноводными весенними реками потекли из лагерного ада обратно уцелевшие в нем политические, оправданные специальными комиссиями.
На первых порах со сдержанным привычным недоверием в нововведения властей, постепенно переходящим в чистосердечный энтузиазм, страна, закатав рукава и поплевав в мозолистые ладони, теперь уже без страха за свою завтрашнюю судьбу взялась за работу. Не успев до конца отдохнуть и отъесться, становились за свои станки вернувшиеся рабочие; садились за покинутые, было, столы и кульманы ученые и инженеры; возвращались в армейский строй кадровые командиры; творили в творческом экстазе оправданные деятели культуры.
Товарищ Сталин не стал ждать (как в прошлой реальности) начала войны, чтобы воззвать к исторической памяти народа. В статьях и художественных произведениях кроме неудачливых ватажков крестьянских восстаний принялись с гордостью возвеличивать русских полководцев, писателей-поэтов, архитекторов, ученых и даже некоторых царей. На киностудиях раньше, чем это было в реальности Алексея Валентиновича, приступили к съемкам еще не снятых фильмов о Суворове, Кутузове, Нахимове и прочих героических личностей, продолжив этим уже итак выпущенные на экраны ленты о Петре Первом, Минине с Пожарским и Александре Невском.
Официальная пропаганда перестала бороться с «церковным мракобесием». Хочешь верить в Бога – верь. В какого твоей душе угодно Бога – в того и верь. И в церковь ходить не стесняйся (или в мечеть с синагогой). Государство не только начало потихоньку отдавать епархиям их бывшие культовые сооружения, использовавшиеся с начала 20-х годов по совершенно другому назначению, но и частично (как культурное наследие) оплачивать их реконструкцию в первозданный вид.
В свете таких новшеств уже мало кого удивил призыв партии и правительства простить и предать забвению взаимные кровавые обиды уцелевших участников братоубийственной Гражданской войны. Этот призыв был скорее нацелен не на внутреннюю, а на внешнюю аудиторию. Внутри что? Бывшие беляки, петлюровцы и прочие махновцы с националистами, кто уцелел, уже давно покаялись в своих прошлых политических заблуждениях и многие даже стали ярыми коммунистами (хотя бы на словах) и приверженцами Советской власти. А вот в Европе и Китае… По самым скромным подсчетам Лиги наций в Европе нашли прибежище около миллиона бывших русских граждан (большей частью мужчин с опытом боевых действий) и примерно треть миллиона в Китае. Это ж какой потенциал (особенно в военном отношении!), если с умом подойти да на свою сторону перетянуть. Даже без непосредственного возвращения на Родину. И добавилось немерено работы в зарубежных консульствах-посольствах и в иностранном отделе НКВД.
Алексей Валентинович, встречаясь с конструкторами и изобретателями, пытающимися претворить подсказанные им идеи в жизнь, не забывал следить за календарем и сравнивать происходящие события с событиями в своей реальности. Не только в отношении Восточной Польши, но и в отношениях с прибалтийскими странами, наметились отступления от его истории. Да, договоры о взаимопомощи с прибалтами подписали, но вопрос о территориях под военные базы Красной Армии сняла сама советская сторона (чему немало удивились и прибалтийские республики, и Гитлер, и западные союзники побежденной Польши, все еще «воюющие» с Германией, усердно топчась на месте). Правда, все имеет свою цену: без советской оккупации город Вильно (ставший в реальности Максимова Вильнюсом) с прилегающей Виленской областью гордая и не благодарная в последствие Литва так и не получила (сами потом у поляков выпрашивайте или отбирайте, если хотите и, естественно, сможете).
По-тихому велись переговоры с Финляндией; в прессе регулярно стали появляться статьи о полезном экономическом сотрудничестве с маленьким, но гордым северным соседом и о близких и чуть ли не родственных отношениях, исторически сложившихся между двумя братскими народами (какие еще, к черту, белофинны?).
В конце ноября (точной даты Алексей Валентинович не помнил) так и не состоялся артиллерийский обстрел «финнами» советской территории, послуживший в прошлый раз формальным поводом для объявления войны. Так советско-финская (Зимняя) война и не полыхнула. В широкой прессе ничего не объявлялось, но по просьбе Максимова Куевда ознакомил его с не афишируемым советско-финским договором, подписанным еще в ноябре. СССР, неожиданно для второй стороны, снял все территориальные претензии на суше, оставив только настоятельную просьбу о взятии в долгосрочную аренду цепочки малопригодных для мирной жизни островков вдоль судоходного фарватера в Финском заливе, для оборудования своих военно-морских баз. Взамен, кроме отнюдь не малой арендной платы, финны получали увесистый пакет долгосрочных экономических и военных контрактов, выгодных более самим финнам. В числе прочего, финны заказали поставить им для нужд армии большую партию понравившихся им ручных пулеметов Дегтярева (у них на вооружении и так в большом количестве состояли трехлинейки Мосина и пулеметы Максима в русском варианте на станках Соколова).