А вот теперь прихлынуло разочарование, тоска, появилось желание навсегда уйти, уехать. И трудно сказать, как бы произошла разрядка, но свою лепту внес Ванюшка:
– А я, папа, а я, мама, – он говорил тихо, но в общем молчании слова его прозвучали четко и даже по-детски твёрдо, хотя с каждым словом он все ниже опускал свою белёсую головёнку, – и никуда я не поеду, останусь с ко́кой в Перелетихе и женюсь на коке, а вы к нам в гости приезжать станете…
Ванюшка так и не договорил фразу, как будто с облегчением все засмеялись. Ишь, жених! На тётке-то родной или женятся! Ну и Ванька-хлёст! А ведь и не поедет – гусь лапчатый…
А Нина с трепетом в душе обнимала Ванюшку и смеялась тихо и радостно.
– Ну, по такому случаю не грех и по рюмочке, – добродушно предложил Алексей. – Борис, достань, там, у меня в портфеле.
И одно упоминание о портфеле, ну, вдохновило Бориса…
Отвлеклись, точно и думать перестали о возможных или предстоящих трудностях, не говоря уже о том, чтобы продолжать нелепый застольный спор. Но и Алексей, и Нина чувствовали в себе напряжение такое, когда нет, казалось бы, ни зла, ни обиды, но когда безостановочно подмывает и подмывает желание что-нибудь съязвить, зацепить соседа. Алексей и не удивился, что Нина так-таки и спросила:
– А я ведь серьезно вполне: почему всё же люди плясать перестали или разучились? Ты понимаешь, о чем я.
На сей раз Алексей решил полусерьезно отболтаться:
– Видишь ли, Нина, – он откинулся на спинку стула и широко развел руки, – если бы я смог ответить на этот вопрос, то не протирал бы штаны в райкоме комсомола, протирал бы их где-нибудь в Москве… Более того, могу в дополнение тебе сказать о существующей ныне и «магнитофонной» проблеме – это непосредственно касается меня как секретаря райкома комсомола. Вот, скажем, стоят на улице парни, собрались компашкой, бренчат на гитаре и мяукают Окуджаву, а то и вовсе орут черт-те что – это в лучшем случае. Но чаще всего идут кучей молча, смолят сигареты, у кого-то в руке мощный магнитофон – и вот этот «маг» орёт за всех на языке тамбу-ламбу под визг или гром. Вот это и есть магнитофонная проблема – проблема отупения. Откуда она? У нас что, своих песен нет, своего языка нет? И это только начало: то ли ещё будет! – не зря предупреждает девичка-певичка… Вот, к примеру, я тебя и спросил бы: почему, откуда все это?
– Если бы спросил, то я, пожалуй, ответила бы. Только мой ответ тебя не устроит…
Алексей резко вскинул вверх руку с воздетым указательным пальцем:
– Вот именно! – воскликнул он. – Правильно ты сказала: не устроит! Потому что ты будешь отвечать вообще, в целом, в общем, а мне надо конкретно, чтобы враз – и действенно, тотчас и в дело, чтобы завтра и пошли бы по улице с песней «Не расстанусь с комсомолом, буду вечно молодым». Вот мне как нужно отвечать, а не в общем. Мы – прагматики, рационалисты, а вы – идеалисты: пришла маниловская идейка – вот и можно тешиться, пока не надоест. – И Алексей почувствовал, как сладостный комок перекатился в горле, а это значило, что он вопреки желанию обретал рабочую форму и слова его становятся пробойными…
А между тем Борис, выпив первую со всеми, со скукой слушал разговор. Жена и вовсе отвернулась от стола к телевизору, и тогда Борис налил себе ещё стопку и ещё и уже вскоре осовел… Бориса, казалось, если и волновало, так это лишь то, а будет ли в городе лучше, а что до Курбатихи, так провались она пропадом… Долго раскачивала его жизнь, пока в конце концов не подломился становой корешок – и сорвало с места, и понесло-поволокло: а теперь безразлично – лиха беда сорваться.
Алексей говорил легко, без внутренней суеты, без придыхания, без заминки – и так он мог говорить и час, и два, и три:
– Нам не нужна трескотня, нам не нужна утопия, мы люди дела, и конкретные дела – наша стихия. Но коммунистическое строительство не догма…
– Остановись, не надо. Не надо – и все… Я ведь тоже Струнина, оба мы – Струнины. Я и сама что-то соображаю, темню в своем одиночестве… не зря вы меня, видать, «чернушницей» зовёте, знаю об этом, правда, не знаю, какой смысл вкладываете вы в это слово – или болтушка, или монашка? – только ведь ни то ни другое мне не подходит… Ну, да ладно, я не сержусь. И ты не сердись, мы ведь брат с сестрой – все мы родные. – Нина помолчала, а Алексей, кажется, впервые заметил на ее лице отвлечённое мышление, заметил и подумал: «А ведь умная девка, вот тебе и в мамку». – Знаешь, брат, а ведь всё, что ты сейчас говорил – демагогия, самая настоящая социалистическая демагогия. (От слов этих Алексей буквально похолодел – такого ему ещё никто не говорил – ни на каких уровнях.) Реальность, влияние, коммунистическое строительство, завтра, сегодня, сейчас, трескотня, утопия, стихия – это пустые слова, оболочка пустоты, то есть демагогия. И пока эта демагогия жива и развивается, вы будете заняты ею, а людей-то живых мимо глаз пропустите. Я говорю «вы», потому что ты сам так размежевался… Ты думаешь враз – и заставить молодёжь другие песни петь, а там – определяют конкретный год, когда объявить коммунизм. Вот и то и другое – демагогия. Есть психология нации, национальности – и эта психология формируется не одним днём – веками. Но как ребенку труднее привить доброе и разумное, чем неразумное и злое, так и обществу людей – тоже. Разрушить устоявшиеся нормы-традиции можно, но чтобы хоть восстановить порушенное даже при идеальных условиях, потребуются многие десятилетия… А вы: откуда? Как? Смирно – завтра же изменить! Не изменишь, пока не поймешь ту самую идею, о которой ты только что говорил, а поняв, пока не определишь нравственный идеал, а уж потом поведешь спокойную работу. Человеческую душу штурмом не возьмешь, она ведь посерьезнее марксистских идей, она ведь, душа-то, живая – и смириться может, и вознегодовать…
И Алексей забеспокоился, занервничал: нет, не потому, что сестра отчитывала, а потому, что она отчитывала именно так, как сам он не смог бы отчитать, и вот на это, он понимал, у него не найдется возражений, а если и найдутся – демагогические. И ещё потому он нервничал, что не верил, что сестра говорит от своего ума – ему уже страсть как хотелось убедиться, что она не от себя, и он уже не сомневался в правильности своей догадки, он сказал, всё-таки удерживая раздражение:
– Пожалуй, вполне умно… Но скажи, кого или чего это ты злопыхательского начиталась? Какие столпы демагогического идеализма глаголют твоими устами? С чужого голоса говоришь, сестра.
Нина засмеялась:
– Ну, братка! Сниму с плеча – не твоё плечо… Мало ли что я читаю. Ты ведь тоже читаешь и говоришь тоже от имени столпов… Э, лишь бы не от имени столбов! – И всё смеялась, весело, открыто. – А ты как-нибудь зашел бы да посмотрел, что твоя сестра читает, чем забивает голову… Книжки-то ведь и у меня есть. Деревня-то рушилась, а книжки как из-под земли всплывали, я и собирала. От Веры Николаевны, учительницы покойной, шестьдесят четыре книги принесла, и знаешь – не учебники для начальных классов. Вот и читаю. И вычитала, не помню где, что люди, если они пляшут охотно, даже при тяжелых бытовых условиях, то это от духовно-нравственного здоровья… А теперь вот никто и не пляшет, подумать только, в деревне не пляшут – вот и суди. Нет нравственной основы, здоровья нравственного нет…
Алексей смотрел на сестру, как на глухонемую, вдруг заговорившую. Не мог согласиться, что перед ним воистину младшая сестра – та самая, которую, считал он, судьба обошла стороной, оставила обездоленной, которую и всерьез-то он никогда не принимал. И теперь вот глухонемая заговорила, и не просто заговорила…
– Ну, сестра, ну, Нина Петровна! – Алексей несвойственно для себя дурашливо гоготнул. – Я-то думал, ты всю жизнь молчать будешь, ну, да ещё заплачешь под старость. А ты – заговорила!
Нина как будто задохнулась – это ведь надо: так вот и оскорбить.
– Как бы тебе, Алексей Петрович, самому не пришлось плакать под старость-то лет. Прозреешь вдруг – и заплачешь, потому как, может, поймешь, что на бирюльках всю жизнь играл.
И Алексей вновь вздрогнул: на какой-то миг показалось или подумалось, что вся жизнь его, весь его путь доныне – ложь, и что он действительно спохватится, и что действительно поздно.
– Не рано ли в пророчицы записалась, сестра? – с подчеркнутой строгостью начал он, но тотчас же к нему возвратились разум и такт: на кого негодовать, на младшую сестрёнку! Да её жалеть надо. Она ведь и язычок-то выпускает для самоутверждения, хотя бы вот здесь. – Сдаюсь, сестра, сдаюсь на милость победительницы: не вели казнить…
Однако напряжение уже сгустилось.
Ванюшка тихонько подошёл к крёстной и приткнулся к ней сбоку.
Петька с Федькой, вытянув шеи, с укором уставились на Нину.
– И что уж на самом деле, и что вы сёдни, ну, кошка с собакой, право дело… Или уж не об чем и покалякать, нашли об чём… – Вера обиженно поджала губы, а глаза её в тревоге умоляли не ссориться.
– Ты, Нинуха, брось эт-та мужиков забижать, и так уж нас бабы затуркали… Собрались на совет: как быть по части переезда, а вы так это под крендёлек – и на прогулочку вдвоём и отправились.
– Эх, как мудрено по древу растёкся! – посмеиваясь, восхитилась Нина. – Только ведь мы, Борис Федорович, об этом, о переезде, и толкуем, да начали как-то из подворотни.
– Это точно – из подворотни, – примиренчески согласился Алексей…
Вскоре Вера ушла поставить самовар, занялась своими извечными делами.
Борис незамедлительно допил всё, что ещё оставалось на столе, поднялся, брезгливо махнул рукой на телевизор и ушел в прихожую, где тотчас забрался на печь отдохнуть, а вернее – завалился спать.
Нина легонько подтолкнула Ванюшку к телевизору, и крестник послушно влез между братьями на диванчик.
– Ты зачем их туда тянешь? – И голос её был налит такой силой и твёрдостью, когда уже двойственности или уклончивости в ответе и быть не может. – Или, думаешь, и счастье им добудешь?
И Алексей невольно расслабился, даже вздохнул с облегчением – он понял, что пора освободиться от гнета официальности, от тяжкого постоянного самоконтроля и говорить с сестрой спокойно и откровенно.
– А я ведь их и не тяну, Нина. Они сами… И счастья там они вряд ли добудут, по крайней мере, старшие, родители. – И как же было, оказывается, легко – говорить откровенно, как непривычно просто: говори и не запоминай каждое своё слово, не напрягайся, чтобы удержать эту цепную реакцию правдоподобия. Губы Алексея так и изгибались в улыбке. – А то, что я им помогаю или пытаюсь помочь, так ведь это и определяется не словом «тяну».
Нина не удивилась такой перемене, вернее, она не поверила открытости брата, потому и сказала:
– Тянешь. Может быть, не прямо, а тянешь.
– Да нет же, Нина. Они сами, и если их остановить, осадить здесь – весь свой век они так и будут считать себя обездоленными. Внутреннее состояние человека и определяет ему его место – вот ведь в чем штука… Я понимаю тебя. Думал я об этом и раньше, ещё там, в Заволжье: нельзя вот так всем гуртом срываться с места – для отчленения кого-то должна быть объективная необходимость, субъективная предпосылка, что ли… Правда, тогда мы с матерью бежали от погибели – такое было время. А вообще – так нельзя. Нельзя, – твердо повторил Алексей и потупился, сосредоточенно хмурясь.
А вот – почему нельзя? На этот вопрос Алексей не ответил да и не смог бы ответить. И это потому, что ответить на этот вопрос для Алексея значило бы перечеркнуть себя, то есть даже не себя, а дело, в которое веришь, которому служишь без остатка и в котором ещё только предстоит разочароваться. Он близок был к пониманию этого вопроса, но понять – это ещё не ответить.
Лес сплошняком вырубать тоже нельзя, преступно, но вырубают…
Нельзя, нелепо созидать разрушая. Алексей же уверовал – можно. Был он даже убежден, что только при разрушении и можно созидать – будь то дом, будь то общество людей. Всегда и всему есть оправдание. И хотя живая жизнь противилась этому, всё же он полагал, что это лишь временные неувязки. И конечно же, он не мог согласиться, что налицо пока одно – разрушение: домов, хозяйств, земли – и человека.
– Вот видишь, ты вроде и понимаешь, как должно быть, а живёшь и думаешь наоборот. Загадка времени. – Нина помолчала, чему-то улыбнулась. – Все мы, выходит, как слепые, и ходим, как слепые, по кругу и не можем понять – откуда уходим, куда идем. Внутренний покой потеряли, личное достоинство утратили, веры нет. – И уж совсем неожиданно, переключившись, Нина спросила: – А ты, брат, веришь, что когда-нибудь наша Перелетиха, ну, как птица феникс, из пепла восстанет?
– Нет, сестра, в это я не верю, потому что вспять не бывает, – с некоторой даже поспешностью ответил Алексей – и удивился своей поспешности.
– Не веришь… А я вот – верю.
И сидит перед ним вовсе не сестра, а грёзовая незнакомка, которая и грезилась в первой юности: и красивая, и умная, и милосердная, с которой рука об руку можно идти и идти через океаны вселенной… Но это лишь мгновенное затмение: Алексей тряхнул головой и предупредительно спросил:
– Ты что-то хотела сказать?..
– Хотела… Понимаешь, я ведь давно знала и теперь даже не сомневаюсь, что они – уедут. Знаю почему, и что пожалеют – знаю, всё мне это ясно… Но вот хотела бы я тебя ещё об одном спросить, а не знаю – как спросить. Все равно ускользнешь от ответа. А спросить надо. Ты ведь у нас один при голове и портфеле.
Алексей добродушно закивал:
– Ну, если так, то спрашивай, уж как-нибудь…
– Понимаешь, это даже и не вопрос, если вопрос, то себе, понимаешь ли, чтобы и свои сомнения разрушить…
Нина помолчала, обострившимся слухом улавливая одновременно как будто сторонившиеся звуки неумолимо текущей мимо жизни: позвякивание посуды, придавленный голос диктора телевидения, посапывание Ванюшки, угревшегося промеж братьев, и где-то далеко – за окнами, за деревней – приглушенные непогодой удары железом по железу, как по льду: ть-юю, ть-юю…
– И вопрос-то короткий, простой: куда делись праздники?.. Ведь мы живем без праздников. Даже рождение человека – сегодня не праздник, скорее, наоборот. О смерти – и говорить нечего… Незаметно гасли, гасли мелкие праздники быта, пристольно-духовные – и угасли. Только и остались в ложном блеске праздники трибун – с колоннами, наглядной агитацией и пропагандой, с дурным беснованием перед микрофоном. И все. И получается, что самый что ни на есть праздник, когда у мужика водки до поросячьего визга… С одной стороны, жизнь – сплошной рай, праздник, а с другой – жизнь-то без праздников…
«А ведь и я об этом думал не раз, – уже медлительно, с трудом соображал Алексей, – думал, только не так вот прямо, в лоб. Торжественности в праздниках не стало, героики революционной, социалистического патриотизма не хватает – ослабили идеологическую работу, как будто генеральную идею потеряли, девальвировались… Я организую демонстрации-праздники с полусотней комсомольцев, не организуй – ничего не будет… А ведь праздник, действительно, это когда душа ликует, когда слезы из глаз от избытка чувств, когда ноги сами приплясывают или подкашиваются – это когда всех охватывает одно, общее, родственное ликование». И попытался Алексей вспомнить такой день, такую минуту, когда бы всеобщая душа ликовала, – и не смог вспомнить, память затормаживалась только на детстве: 9 мая 1945 года. Ничего подобного с тех пор не суждено было пережить, хотя бы в слезах… Невольно вспомнилась районная трибуна на площади, где и он уже не первый год весной и осенью как секретарь райкома комсомола – и эти рядом постные лица руководящего аппарата: все воспринимают действие как мероприятие… А как-то один из подчиненных инструкторов сказал: «А я когда смотрю со стороны на трибуну и на мимо идущих людей, мне всегда в голову приходит нелепость: на трибуне, вот, надзиратели, а мимо проходит покорное и непокорное стадо – надзиратели и следят, не выбился ли кто из общего строя…»
Тогда пришлось поставить в строй этого расслабившегося во хмелю доброго молодца, круто, внушительно пришлось поговорить… А вот теперь припомнилась двухлетней давности реплика – и удивился Алексей: а ведь, простите, точно подмечено.
«Следим – и сразу на карандаш: у того оформление плохое, у тех – с людьми жидковато, а у этих пьяных много – принять меры, и принимаем…. А что же Нинке-то ответить? Процитирую я ей…» – И Алексей уже улыбнулся, и развел на стороны руки, и, казалось, слово уже завибрировало в горле, когда в прихожей стукнула входная дверь и почти тотчас плеснулся изумленный голос Веры:
– Батюшки, свят! Да кто приехал-то!
И в ответ мужской голос:
– Подождите, тетя Вера, руки у меня грязные, упал… Грязи тут у вас – как на полигоне.
Никто не успел подняться с места, однако выжидающе все повернули головы к двери.
В какой-то момент Алексею представилось, что в комнату в сопровождении Веры вошел Фарфоровский – тот, спортивный, изящный Фарфоровский пятнадцатилетней давности. И даже сердце ёкнуло, взгляд помрачило, но уже в следующую минуту, поднимаясь со стула, Алексей добродушно воскликнул:
– Гришка! Мать честная! Мужик – по когтям видно! – И, пожав руки, они с племянником обнялись…
Гриша повторял отца – но это был уже другой человек: не хватало отцовской надменности – и выглядел Гриша больным.
Когда и Нина обняла и поцеловала племянника, причем, по-матерински припав к его плечу, Гриша повернулся к братьям:
– Ну, здорово, братаны.
Петька с Федькой – понятно! – одного он хлопнул по плечу, второму ткнул пальцем в живот, но заметно было, что все это время гость косился на Ванюшку. Наконец повернулся и к малому, и они с полминуты молча смотрели друг на друга.
– Ну а ты что на меня так смотришь, братец Иванушка? – без улыбки, серьезно спросил Гриша.
Ванюшка поморщился и негромко спросил:
– Ты – Гриша, да?.. Это ты несчастненький, да?..
Кто-то из большаков резко поднялся с диванчика: цвенькнула пружина, и в тишине долго отчетливо колебался и вибрировал этот пружинный утробный звон.
Часть вторая
Глава первая
1
Наверно, никто не смог бы теперь сказать, кем и когда впервые было названо озеро «Сашенькиным». Называли озеро Боровым, Лесным – оно ведь и открывалось в бору, – называли так и в начале двадцатого века, и в пятидесятых годах, а вот уже к концу пятидесятых, казалось, напрочь забыли и Боровое, и Лесное: Сашенькино… А Сашенька Шмаков вплоть до своей кончины в летнюю пору так и бытовал вокруг озера – какая-то неведомая воля влекла его сюда. С одной стороны к берегу прилегал орешник, а Сашенька любил собирать лещину и угощать любого встречного, только ведь с годами он уже и орехи не собирал, а на озере бывал неизменно. Сядет, бывало, меж кусточками на бережку и замрет, так что не сразу и заметишь – сидит смирно и глаз не сводит с Дома рыбака, точно в опале великой судьбу свою дежурит. Случалось так – весь день на озере и просидит голодный, а то и под дождём. И никаких тут дел ему, лишь беспросветная больная идея.
Как и вообще вода в лесу, озеро было красивое: в опушке орешника и ольшаника, покрытое под берегами лилиями желтыми и белыми, оно казалось светло-зеленым лесным самоцветом – не возмутится, не зарябит под ветерком, и только небо движением облаков поколеблет зеркальную гладь воды. Всплеснет рыба – и встрепенется озеро, спорхнет птица – и упадет на воду, кружась или раскачиваясь лодочкой, листок с ветки… И не случайно лешие издавна облюбовывали такие места.
Но как и все лесные водоёмы, без хозяина одичавшие, озеро было неудобное, коряжистое и заросшее – ни с какими снастями за рыбой к такому озеру не подступишься. Да и рыба в таких озерах обычно переводится.
Был в одном месте бережок пологий с чистой водой, здесь и купались подростки в жаркую пору, приходя в лес по грибы, по орехи.
До войны, правда, наведывались на Лесное озеро и перелетихинские, и курбатовские мужики с бреднями, да и то любители, да и то артельно, да и то, как правило, под престольный праздник Петра и Павла или к сенокосу. Рыба-то водилась, но пока выберешь из мотни корзину карасей да линьков, глядишь, на берег и выволокли гору тины да травы.
А потом война – и вовсе заросла тропинка к озеру.
* * *В начале пятидесятых годов Будьдобрый неожиданно и занялся озером. Встретил в Горьком друга-фронтовика, оказалось – рыбовод, в Горьковское водохранилище малька завозит. Вот и предложил приятель по-свойски безо всяких-яких и оплаты принять малька хоть карпа, хоть толстолобика – ещё и объяснил, что к чему. Даже подсказал, как спаренными боронами озеро вычистить. Вот и задумался Будьдобрый – дармовое мясо под боком. В самую межень после сенокоса и отрядил председатель подростков озеро чистить, заодно и рыбу ловить – вот и вся оплата за труд. И ведь вычистили, плохo ли, хорошо ли, а вычистили, да ещё карасём Перелетиху обкормили. А тут и малек прибыл. Пришлось-таки Будьдоброму раскошелиться – нет, не за малька, а за транспортировку и другие услуги шофера – пришлось отстегнуть из тощей колхозной мошны. И ещё всего-то разок запарили отрубей пять фляг для подкормки малька.
То ли хищника в озере не было, то ли озеро такое сытное, то ли просто подходящие условия – перезимовал и прижился малек.
Сам Будьдобрый вроде бы уж и плюнул на свою затею, не самому же этим делом заниматься, да только затея та сама наружу и выплыла.
Уже на следующий год ближе к осени по Перелетихе прошла весть: парнишки из лесу лещей принесли, в корзину в траве наботали, правда, и на леща не положи, и не караси, но рыба. Будьдобрый спохватился: на неделе собрал способных мужиков, раздобыли где-то довоенный бредень и подались на промысел. И каково же было удивление, когда под изодранным об коряги бреднем да под травой-крапивой в деревню привезли полную телегу-бестарку крупной рыбы, как позднее выяснили – толстолобик. В счет трудодней рыбу эту и разделили колхозникам. И вот тогда уже, ещё и гром не грянул, Будьдобрый забеспокоился – быть беде.
И предчувствия оправдались. Да это были и не предчувствия, а простое знание жизни. Вскоре председателя вызвали в райком партии, причем прямиком к первому. Беседа началась без предисловий:
– Ты что, под суд захотел?! – Точно вибратор мелко тряслась нижняя челюсть секретаря. – Ты что – под суд!.. Под суд…
Никому не рассказывал Будьдобрый, как и в каких выражениях объяснялись они с первым, но через полчаса секретарь проводил председателя, дружески похлопывая по плечу и улыбаясь.
И навеки забыли сельчане о Сашенькином озере. Но с тех пор застучали в лесу топоры и моторы, заплясали ночные костры, нарушили привычный лесной быт голоса и мелодии эфира.
Мало-помалу и обжилось Сашенькино озеро. Сначала, понятно, пробили просеку для транспорта. Появились на берегу машины – «Победы», газики, «Волги», – затем машины и палатки. А уж к тому времени, когда Перелетиху со всеми ее угодьями пристегнули к Курбатихе, Сашенькино озеро обрело свой колониальный статус. На поляне уже возвышался Дом рыбака – с банькой по-белому, с лодками на воде. Правда, чистили озеро с одного только края, но не потому, что берегли рабочую силу, дикий пейзаж берегли – для души утешно.
Рыбаки и рыбачки здесь менялись, неизменным на лесном озере оставался один человек – Сашенька… Не раз пришельцы пытались даже турнуть этого въедливого наблюдателя, но тщетно: Сашенька исчезал на день, на два, но затем вновь появлялся. В конце концов к нему привыкли – озерная достопримечательность. Собственно, рыбакам он не мешал, но нередко смущал их своим присутствием – ведь кое-кто из рыбаков знал и помнил Шмакова в здравии.
* * *Алексей Струнин был внесен в список допущенных, хотя личной комнаты в Доме рыбака у него, понятно, не было.
– Нос не дорос! – сам над собой посмеивался Алексей.
Тогда уже он умел и посмеяться, и пошутить над собой. Вылечила и просветила его партийная школа, и Алексей сожалел лишь о том, что мало пришлось побыть-поучиться, повращаться в новой для него центрифуге, где от тебя отскакивает любой шлак, любая окалина и накипь. Именно в ВПШа он до ощущения приторной сладости во рту, до чувства хмеля вдохнул в себя тот воздух, ту атмосферу, до трепета в груди воспринял ту стихию, в которой ему предстояло до упоения жить и работать. И Алексей буквально звериным чутьем усек и определил, что он не последний и в этой стае, но что для будущего редакторского курса ВПШа – мало. Уже на втором году Алексей параллельно учился на заочном отделении юридического института… И ещё он понял – и согласился с тем, что в жизни любого человека есть некая предопределенность, раньше это, возможно, и называли судьбой, а если так, то надо лишь понять – и всё второстепенное воспринимать легко и даже беспечно, извлекая полезное и необходимое для себя… И лучше, если тебя чуточку недооценивают – всегда остается запасец прочности.
Так и сделали Алексея штатным сопровождающим от paйкома. Кто бы ни приехал из области, только и шепнут: «Отвези, организуй как следует, сам знаешь…» И Алексей увозил, привозил, организовывал – и действительно как следует, так что уже вскоре стал незаменимым человеком.