– Нет, конечно. Я не борец, к тому же – безыдейный. Но мне не нравится, когда милым барышням пудрят мозги красной пропагандой, заставляя их думать о том, о чем барышням думать не положено. Это ты – эдакий здравомыслящий созерцатель сущего, а Стасенька… – Кошев обнял девушку за плечо и притянул к себе. – Стасенька – существо трепетное, ранимое, которое не может созерцать несправедливости мира и не страдать при этом.
– Это очень трогательно, Кошев. Я уже проникся жалостью и оценил собственную неотесанность. А теперь – свали отсюда. Кто девушку ужинает, тот ее и танцует.
– Стасенька, может быть, ты хочешь, чтоб тебя поужинал я? – Кошев со смехом нагнулся и чмокнул ее в щеку. – Честное слово, я не ограничусь фруктовым десертом!
– Виталис… – она сложила губы бантиком. – Ты все время ставишь меня в неловкое положение. И вчера, и сегодня. Я вовсе не хочу есть!
– Бедняжка такая скромная, – Кошев подмигнул Морготу и наконец прикурил, – никогда ничего не попросит для себя.
– И я сама могу решить, о чем мне положено думать, а о чем – нет… – добавила Стася, смешавшись.
– Она мне как младшая сестренка, – Кошев снова чмокнул ее, не сводя глаз с Моргота, и сунул зажигалку Моргота в карман, – ее отец, царство ему небесное, был моим крестным. Моя маман относилась к нему словно к родному брату. Знаешь эти взрослые дни рождения – когда детей всех возрастов запирают в самой дальней комнате, чтоб они не мешали взрослым напиваться? А, Громин? Ты помнишь? Твой папа-полковник наверняка таскал тебя на такие праздники. Кстати, как он себя чувствует?
– Благодарю, превосходно. Думаю, лучше всех нас, – коротко кивнул Моргот.
– Очень рад. Наверное, разбогател во время конверсии? Самые ярые последователи Лунича почему-то отказывались от своих коммунистических взглядов быстрей остальных.
– Это интересное наблюдение, Кошев. Я попробую собрать статистику. У тебя ко мне все?
– Еще одно замечание: обрати внимание, красные разговоры обычно заводят те, кому не хватило ни ума, ни ловкости выбиться в люди. Те, кто еще надеется приподняться, напротив, превозносят свободное предпринимательство, а те, кому ничего не светит, вроде тебя, – вот они-то и вспоминают Лунича со слезами на глазах… Привет семье, Громин! – Кошев поднялся, шумно вздохнув. – Я, может, еще загляну.
– Надеюсь, этого не случится… – проворчал Моргот и только потом вспомнил о зажигалке: – Эй, верни вещь!
– А! Точно! – Кошев сунул руку в карман и вытащил зажигалку. – Все время забываю их возвращать!
Стася проводила Кошева взглядом и посмотрела на Моргота.
– Вы так сильно друг друга ненавидите?
– Мы друг друга недолюбливаем… – улыбнулся Моргот.
– Виталис, конечно, развязный и избалованный, как говорит моя мама, но он не так уж плох. Он добрый, его все любят. И денег он никогда на друзей не жалеет, и помочь всегда может.
– У него есть свои деньги? – удивился Моргот.
– Нет, конечно: он же нигде не работает. Дядя Лео ему ни в чем не отказывает. Ты видел его новую машину?
– Пока нет. Но обязательно взгляну, – Моргот отвел глаза – мысль показалась ему интересной.
– Но он все время говорит, что рано или поздно заткнет своего отца за пояс. И, знаешь, мне кажется, он решил взяться за ум. Он часто приезжает к нам на завод, в управление.
– А что, завод еще жив? Я считал, дядя Лео, – Моргот сделал ударение на этих словах, – давно все продал.
– Нет, ну что ты! – она тихо засмеялась. – Да, центральная площадка почти вся сдана в аренду. Кое-что, конечно, продано. Но у завода восемь площадок, и три еще работают. У дяди Лео сорок процентов акций, и больше крупных собственников нет, только мелкие акционеры. Рабочие в основном. А то бы завод давно распродали.
– Интересно, а откуда дядя Лео взял деньги на открытие двадцати супермаркетов? – осклабился Моргот.
– Завод приносит прибыль, – Стася пожала плечами, – это же гигант…
– Верится с трудом… – сказал Моргот вполголоса.
– Виталис говорит, что весь завод стоит в десять раз дороже, чем все эти супермаркеты.
– Да ну? Прогнившее оборудование? Или панельные стены? Если что-то там и стоит денег, так это центральная площадка. И только из-за стоимости земли в центре города.
– Я не знаю. Я ничего в этом не понимаю. Я ведь только секретарь. Но Виталис в этом разбирается, и он в последнее время загорелся работой на заводе. Дядя Лео так радуется, он так надеется, что Виталис будет работать вместе с ним! Мне даже страшно иногда: Виталис – натура увлекающаяся, сегодня ему интересно на заводе, а завтра – в ресторане. Мне будет жалко, если он разочарует отца.
– Не бойся. Дядя Лео переживет, – серьезно кивнул Моргот, нисколько не сомневаясь, что младший Кошев непременно разочарует отца. И не станет он шататься по заводу, если у него нет в этом прямого интереса. Наверняка задумал оттяпать у папаши кусок пожирней!
– Почему ты так плохо думаешь о них обоих?
– Разве плохо? – Моргот пожал плечами. – Я попросту не обольщаюсь. А про старшего Кошева я и вовсе ничего не знаю, кроме того, что он ни в чем не отказывает своему сыну и имеет сеть супермаркетов.
– Дядя Лео очень его любит, поэтому переживает. Понимаешь, разочарование после надежды – это всегда очень больно.
– Наверное, – Моргот подумывал о том, что пока разговоров достаточно, надо как-то сворачивать беседу на личное и расставаться до следующего раза. И организовать этот следующий раз где-нибудь в другом месте – подешевле и там, где не появится Кошев. – Давай лучше закажем еще выпить и поесть чего-нибудь.
– Я и так, по-моему, слишком много выпила… Голова кру́гом.
– Тем более надо закусить, – кивнул Моргот.
– Ты это предлагаешь нарочно. Потому что Виталис тебя поддел, – она улыбнулась. – Так вот, я на самом деле ничего не хочу. И я прекрасно понимаю, что это место тебе не по карману.
– Мне?
– И мне, между прочим, тоже. Только я не вижу в этом ничего постыдного. Сейчас такое время. Если хочешь, пойдем лучше просто погуляем. Сегодня прекрасный вечер.
Моргот плохо представлял себе прогулки по городу с девушкой: такие приключения остались в далеком школьном прошлом. Он хотел возразить, но тут в кафе вломилась толпа человек из двадцати – во главе с Кошевым, понятно.
– Громин, я обещал тебе вернуться, и я вернулся! – со смехом воскликнул тот, хлопнул Моргота по спине и плюхнулся рядом, пытаясь обнять его за плечо. Моргот брезгливо освободился от объятий, но их уже окружили со всех сторон. Четверо вчерашних молодчиков как-то незаметно встали у него за спиной, за столик набились молодые люди, чем-то неуловимо на них похожие, девушка с длинным мундштуком встала напротив, прислонившись к стене, и, сделав равнодушное лицо, внимательно разглядывала происходящее. Стася оглядывалась по сторонам и, как рыба, открывала и закрывала рот, ничего не говоря.
– Громин, расскажи нам о Луниче! – Кошев хихикнул и толкнул Моргота локтем в бок.
– Право, даже не знаю, с чего начать, – Моргот стиснул зубы: ситуация вовсе не показалась ему невинной шалостью Кошева.
– Начни с конца. О том, как Лунич учинил геноцид! Я хочу проверить, хорошо ли ты понял, что я тебе говорил.
Моргот не мог жить без риска. Он понял это еще в детстве. Сначала он ощущал свою потребность смутно, не отдавая себе отчета, зачем иногда выкидывает опасные и глупые шутки – например, пройти по краю крыши или прыгнуть в бассейн с десятиметровой вышки. Пережитый страх несколько дней питал его головокружительным восторгом. Это каким-то причудливым образом уживалось в нем с обычной человеческой трусостью, но потребность в головокружительном восторге рано или поздно сносила барьеры. Заниматься картингом он пошел, отлично осознавая, чего ему хочется. И очень жалел, что родители отдали его в секцию легкой атлетики, а не горных лыж или чего-нибудь подобного. Картинг оказался скучнейшим делом: время уходило на закручивание гаек, в ладони въедалась черная смазка, ковыряться в моторах Моргот так и не полюбил, хотя неплохо в этом разбирался. Карты собирали практически своими руками, изучая каждую деталь мотора, каждый винтик, каждый проводок. Моргот до сих пор удивлялся, как ему удалось пройти через все эти барьеры – ему, белоручке и эстету! Все окупалось скоростью – бешеной скоростью, и поворотами, когда широкие колеса низкой машинки отрываются от земли, и визгом тормозов. Он рисковал гораздо сильней и чаще, чем это было позволено, и много раз его собирались выгнать из секции.
А кроме всего прочего, Моргот утер нос Максу, который научился водить машину только через десять лет. Картинг был настоящим мужским делом, не то что легкая атлетика. Лет в девять-десять Макс дразнил Моргота «принц-принцесса», и тот не раз кидался на него с кулаками, потому что более обидной клички и представить себе не мог. Надо отдать Максу должное: он никогда не делал этого при свидетелях. Макс действительно считал Моргота трусом, белоручкой и неженкой, но не старался доказать это остальным – он был верным другом. Моргот же не замечал благородства Макса и при любых обстоятельствах стремился опровергнуть его мнение, попадая при этом в еще более нелепые ситуации.
Моргот не переносил дискомфорта, даже в детстве. Может быть, этому послужило желание отца воспитать его как спартанского мальчика, и сработал дух противоречия: вместо привычки появилось отвращение к жестким кроватям и водным процедурам. Он ненавидел походы и ночевки в палатках, плохо переносил холод и жару, не умел терпеть боль и не мог отказать себе ни в одной слабости. От голода у него кружилась голова и тряслись руки, и тогда он не выдерживал и нескольких минут, не положив чего-нибудь в рот. Макс потешался над ним иногда, отбирая булочку, купленную на перемене, и наслаждался его бешенством. Мама объяснила, что это такая болезнь и с этим ничего нельзя поделать, но примириться с этим Моргот не мог – впрочем, и справиться тоже. С возрастом это пропало, но на смену пришли сигареты, из дурной привычки быстро превратившиеся в необходимость, как он сам себе объяснял.
Макс имел слоновью шкуру, бегал босиком по снегу, всю зиму ходил без шапки, мог сунуть руку в костер и не обжечься, обожал всяческие трудности и занимался боксом. Моргот тоже хотел заниматься боксом, но после первой же тренировки получив в нос, больше никогда в этой секции не появлялся. Став постарше, он где-то услышал про низкий болевой порог – и заявил о нем как о своей особенности, о признаке демонической сущности. Макс назвал это «низким волевым порогом» и оправданий не принимал. Впрочем, в драках Моргот не чувствовал ни боли, ни страха – одно бешенство, – уступая Максу только в технике. И, тщательно скрывая от остальных свои слабости, искренне считал, что о них известно только лучшему другу.
Но драка драке рознь, и, сидя в «Оазисе» в окружении товарищей Кошева, Моргот бешенства почему-то не ощущал: образ не предполагал столь сильных чувств. Страха образ не предполагал тоже, но, пожалуй, Моргот испугался, потому что больше всего он боялся унижения и сорванной маски. И за образ пришлось цепляться, натягивая маску сильней, прижимая ее к себе, сращивая с кожей, превращая в собственное лицо.
– Что-то я не понял, Кошев… Ты не читал газет? Или мое авторитетное мнение призвано выбить клин у тебя из мозгов?
Девица с мундштуком еле заметно усмехнулась, и глаза ее посмотрели на Моргота одобрительно.
– Нет, Громин, – Кошев широко улыбнулся, – твое авторитетное мнение послужит индикатором твоей лояльности демократическому правительству.
– Ты работаешь на правительство? – Моргот с нарочитым удивлением нагнул голову.
– Да! Я тайный агент военной полиции! – захохотал Кошев. – Похож?
Он привстал, повернулся в разные стороны, выпятив грудь, а потом резким кивком поклонился благодарной публике.
– Чрезвычайно, – фыркнул Моргот. – Я надеюсь, в военной полиции все сотрудники столь же искренне болеют за дело демократических перемен. И нет им покоя ни в светлый день, ни в темную ночь…
– Громин, ты тянешь время, – покачал головой Кошев, – по-моему, ты боишься высказать свою точку зрения на эти перемены.
– Я? Да что ты! Свою точку зрения я всегда высказываю с удовольствием, особенно если ее записывают на пленку. Значит, ты хотел услышать историю о том, как Лунич учинил геноцид собственного народа? Я тебе расскажу. Потрясенная его бесчинствами мировая общественность потребовала от него добровольно покинуть пост президента страны, а он, подлец, не внял голосу разума, доносившемуся со стороны всего прогрессивного человечества. И тогда прогрессивное человечество, вооруженное демократическим пафосом и тяжелыми бомбардировщиками, подкрепило свои требования налетами на наше недемократическое государство. Но Лунич слишком дорожил президентским креслом, чтобы уступить, и принес в жертву девятьсот невинных граждан, погибших под бомбами, и примерно столько же солдат, когда мировая общественность, отчаявшись попасть бомбой в президентский дворец, ввела на нашу, опять же еще недемократическую, территорию миротворческие силы. Дальше рассказывать? – Моргот осклабился. – О победном шествии миротворческих сил и освобождении народа от коммунистической диктатуры?
– Громин, мне кажется, за твоим сарказмом кроется несогласие с обвинением Лунича в геноциде, – Кошев сбвинул брови.
– Я, право, не выражал согласия или несогласия с обвинением. Обвиняемый не считается виновным, пока его вина не будет доказана в установленном законом порядке. Вот когда суд установит его вину, я всецело соглашусь с мнением суда. А соглашаться с обвинением или нет – разве я могу один взять на себя труд это решить? Поднять материалы дела, с которым и международный суд еще не справился? Нет, Кошев, просто так взять и согласиться – это было бы нарушением презумпции невиновности.
– Может быть, ты тогда расскажешь нам о целях миротворческих сил, пришедших сюда для установления свободы и демократии? Ты еще час назад рассказывал об этом так увлекательно, я слушал с большим удовольствием!
– И об этом расскажу, Кошев, – Моргот едва удержался, чтобы не хлопнуть его по плечу. – Как ты только что отметил, установление свободы и демократии, ради которого миротворческие силы так самоотверженно сражались с нашей недемократической армией, одурманенной идеями Лунича и запуганной его кровавым режимом, потребовало от мировой общественности существенных затрат. И это неудивительно: война – дорогостоящая штука. Но для чего это было сделано? Не для личного же обогащения мировой общественности, правда? Наша страна в настоящий момент являет из себя площадку для инвестиций, наша неокрепшая рыночная экономика требует капиталовложений, нового строительства. Кроме этого, мы – рынок сбыта продукции народного потребления. Наша экономика не в состоянии производить эту продукцию на уровне мировых стандартов, но чем же наши люди хуже остальных? Ну, а поскольку мы не располагаем квалифицированной рабочей силой и не владеем высокими технологиями, то и вложения в нашу экономику пока делаются осторожно, только в добывающую промышленность и торговлю. В то, что может быстро окупиться. Ведь ни для кого не секрет, что у нас пока неспокойно, и иностранные предприниматели боятся рисковать, избегая долгосрочных и крупных капиталовложений. Вот когда правительство Плещука с помощью миротворческой армии окончательно наведет тут порядок, тогда, вне всяких сомнений, инвестиции потекут к нам рекой. Я так и представляю себе вложения в фундаментальную науку, подготовку специалистов для высокоточных производств, строительство заводов, на которых мы будем сами производить микропроцессоры для электронно-вычислительных машин. Я представляю, как высшее образование и платная медицина становятся доступными для всех граждан страны без ограничений, как приобретение жилья превращается в необременительную сделку, как пенсионеры, когда-то по уму обратившиеся к частным пенсионным фондам, путешествуют по миру, а не прозябают на грошовые подачки государственных учреждений. Все это будет, как только иностранный капитал почувствует себя спокойно на нашей территории и посчитает, что наши граждане достойны того, чтобы делиться с ними прибылью. Я, правда, не припоминаю ни одного аналогичного случая в мировой истории, но мы – особенные. Мы, в отличие от третьих стран, сумеем доказать миру свою состоятельность. Мы же не третья страна, правильно?
– Громин, ты меня утомил… – Кошев махнул рукой. – Ты, наверное, читаешь по утрам газеты…
– Да что ты – газеты! Нет, я иногда смотрю телевизор.
Она сидит передо мной – двадцатилетняя… Худенькая, узкоплечая, с волосами, небрежно заправленными за острые ушки. Когда-то я считал ее тетенькой… Сидит на краю кресла, с прямой спиной, положив на колени руки, сцепленные замком. И еще иногда теребит край юбки, пытаясь натянуть подол на широкие колени.
– Мое первое очарование Морготом прошло очень быстро. Ну, не очень… но быстро, – говорит она. – Когда я разглядела в нем позера и циника, мне стало трудно с ним общаться. Он был слишком в себе уверен и слишком самовлюблен, чтобы замечать кого-то вокруг. Сначала я думала, что его цинизм – это притворство. Ну, вы понимаете меня…
Она обращается ко мне на «вы». Она не помнит маленького тощего Кильку, который прибегал к ней по поручению Моргота.
– Он считал себя неотразимым. Настолько неотразимым, что я поначалу поверила в это. Потом мне было противно оттого, что я в это поверила.
Стася Серпенка не может говорить о Морготе без неприязни. Она умалчивает о том, что ее «первое очарование» прошло в тот день, когда она встретила Макса. Я не возражаю ей – зачем? Она так и не узнала о четверых бездомных мальчишках в подвале. И я сейчас думаю: а какая разница, почему Моргот позволял нам жить с ним? Какая разница, для чего ему это требовалось? Пусть бы и для того, чтобы кто-то смотрел на него с восхищением и встречал у порога. Нам от этого не стало ни лучше, ни хуже. Я не знал о его младшем брате, пока он сам не рассказал мне об этом. Неделю назад. И теперь я думаю: не искал ли он в каждом из нас своего брата? Искал и не находил? Или, напротив, не мог избавиться от чувства вины перед ним? Сейчас я знаю, как это бывает: мучительно вспоминаешь второпях произнесенные слова, укоряешь себя за равнодушие, за нехватку времени, за раздражение… Только изменить ничего нельзя, потому что смерть – это навсегда.
– Когда мы встречались в самый первый раз, в «Оазисе», я нарочно отпросилась у дяди Лео пораньше, чтобы забежать домой и привести себя в порядок. Я взяла такси, чтоб успеть к семи часам. А он опоздал. Я очень неловко себя чувствую в незнакомых местах и больше всего боюсь оказаться там в одиночестве. Он даже не извинился, как будто так и должно было быть! Но тогда я не обиделась, тогда я его совсем не знала и приняла это как должное. Мне кажется, общение с ним чем-то унизило меня, как будто я позволила обращаться с собой, как с вещью. Он использовал меня, он имел собственные интересы и не гнушался никакими средствами.
Я не возражаю и про себя улыбаюсь – она всего лишь хочет оправдать свое мимолетное увлечение. Перед собой ли, перед Максом? От влюбленности до неприязни расстояние гораздо короче, чем от любви до ненависти. Конечно, Моргот имел собственные интересы, если их можно назвать собственными. Да, он играл, он развлекался, он любил авантюры. Но, опять же, какая разница, что двигало им?
– Он был настолько эгоистичен… Он никогда ничем не жертвовал ради других, никогда. Только если ему было что-то нужно… Я столько раз говорила ему, что мне плохо от табачного дыма, но он никогда не выходил курить на балкон, он курил прямо в постели.
Я ловлю себя на мысли, что мне очень хочется ей возразить. Я думаю, она и не представляет себе, насколько она несправедлива, насколько ужасающе несправедлива. Но я опять не возражаю.
– Иногда я думаю, что Виталис был прав, когда говорил о нем как о завистливом неудачнике. Мы вышли из «Оазиса» после этого отвратительного спектакля – а я считаю, он был отвратительным как со стороны Виталиса, так и со стороны Моргота… Они глумились над тем, над чем глумиться нельзя. Они трагедию собственного народа обращали в фарс, они соревновались в остроумии, они словно забыли, что за всем этим стоят человеческие жизни! Жизни невинных людей, детей! Они оба никогда не знали горя, настоящего горя!
Тут я не могу смолчать.
– У Моргота под бомбой погибла вся семья… – говорю я тихо.
– Да? – лицо ее удивленно вытягивается. – Я не знала…
Она поперхнулась и кашляет, словно ей требуется пауза.
– Значит, он еще циничней, чем я думала, – делает она вывод через полминуты.
– Вы говорили про «Оазис», – напоминаю я.
– Да. Мы вышли из «Оазиса», и он попросил показать ему машину Виталиса. Я давно забыла о том, что обещала это сделать, мне это казалось незначительным, не заслуживающим внимания, но он словно только об этом и думал весь вечер. Я не разбираюсь в машинах, но это была роскошная машина – красный кабриолет. Это при нашей-то погоде! Да на нем можно было ездить только несколько дней в году! Но Виталис был в него влюблен, как ребенок, он гордился этой машиной, словно сам на нее заработал. Моргот, когда ее увидел… у него рот открылся. Он даже головой покачал, как будто своим глазам не поверил. Он вокруг ходил не меньше пяти минут, а я нервничала – если бы Виталис это заметил, они опять начали бы пререкаться. Я тогда… я тогда очень испугалась. Ну, еще в «Оазисе». Когда Виталис привел эту толпу. Они же фашисты все, настоящие фашисты.
Про настоящих фашистов я ей не очень верю.
– Виталис сказал мне потом, что пошутил. А Моргот принял это за чистую монету и испугался. Тогда я не заметила, чтобы Моргот испугался, но я не хотела этого замечать. Я говорю, он очаровал меня…
Весь день пробегав по улицам, мы вернулись в подвал, когда стемнело: еще не привыкли к отсутствию комендантского часа, да и отменен он был только номинально. И хотя патрули теперь ходили по улицам реже, попадаться им на глаза не следовало. Моргот, конечно, отсутствовал, Салех спал в своем углу и, судя по храпу, был мертвецки пьян. Вообще-то Салех был тихим алкоголиком, никогда не буянил, иногда исчезал на несколько дней, а если пил в подвале, то, хлебнув из добытой бутылки, мирно спал, распространяя вокруг запах перегара и мочи. Он мог протрезветь на несколько дней и каждый раз собирался бросить пить навсегда, занимался хозяйством, пытался с нами играть – неуклюже и без души, – но вскоре снова выходил на поиски спиртного и возвращался пьяным. Мы почему-то были равнодушны к нему, стеснялись и чувствовали неловкость, когда он заводил с нами пьяные разговоры. Иногда нам приходилось раздевать его и стирать его вещи, когда запах становился невыносимым.
Моргот принимал Салеха как неизбежное зло, никогда его не осуждал, разве что время от времени кривил лицо, глядя на храпящее вонючее тело в дальнем углу. Они, бывало, даже разговаривали – когда Салех только-только начинал входить в запой. Но Морготу с ним было скучно. Я думаю, Моргот мирился с ним, потому что ничего не умел и не хотел делать сам. В подвале, конечно, не могло быть канализации, но водопровод Салех к нам провел. И сделал насос, которым можно было выкачивать на улицу грязную воду из ванны – у нас была ванна. Обычная чугунная ванна на тонких ножках. Воду мы в ней грели кипятильниками, сделанными из двух лезвий, – их тоже изобрел Салех. И телевизор у нас был, и холодильник, и электрическая плитка с двумя конфорками, и электрический чайник.
В тот день мы почему-то ссорились с Силей. Сейчас меня поражает жестокость, с которой мы иногда относились друг к другу. Силя единственный из нас не был сиротой, родители отдали его в интернат сами. По-моему, они принимали наркотики. Во всяком случае, алкоголиками они не были, судя по тому, что Силя нам рассказывал. Он сбежал из интерната, чтобы вернуться домой, но там жили чужие люди: квартиру его родители продали. Он в очередной раз плел нам какую-то сказку о том, что их похитили инопланетяне, а мы хохотали над ним до упаду, отчего он злился и чуть не плакал. Силя верил в то, что его родители мечтают о встрече с ним (и это неудивительно), и каждый раз придумывал новые версии их исчезновения. То они уходили в партизаны, то уезжали на заработки в Африку и попадали в плен, то улетали в космос на много лет, но должны были вот-вот за ним вернуться.
Я думаю, наша жестокость к нему происходила из зависти: ни у кого из нас не осталось ни одной лазейки для иллюзий. Отец Бублика по пьяной лавочке зарубил топором его мать и отправился в лагерь до конца дней – это случилось еще при Луниче. Встречи с отцом Бублик не жаждал. Шестилетний Первуня двое суток провел в квартире с мертвой матерью. А потом, одевшись, ушел из квартиры и больше туда не возвращался. Через неделю на улице его подобрал Салех. Моргот ходил к нему домой – Первуня знал свой адрес, но сам туда не пошел. Наверное, в интернате ему было бы лучше. Наверное, он должен был ходить в школу. Но я, вспоминая интернат, не желал Первуне такого счастья.