Ночь все длилась, я куда-то плыл темной ночью к темнеющему берегу. Сколько это продолжалось – не готов сказать, просто загребал, как автомат, точнее, как с трудом работающий автомат. Всегда ли я был в сознании, или впадал в какой-то транс, или вообще отключался – не знаю. Если и отключался, то и в этой отключке всё было, что и наяву – темнота, холод, усталость, вкус крови во рту, иногда влезающий в предыдущий вкус горечи, автоматическое продвижение. А куда – тоже не готов сказать. В общем, греб, наяву или в отключке, пока нога не ощутила под собой опору.
Вот когда я это почувствовал, то замученный холодом и усталостью мозг наконец вышел из этого состояния и выдал, что на моем пути островков нет – значит, это я у берега где-то, потому что близ берега бывают большие камни. С такого ступишь – и ухнешь по шею или даже с головой, если ростом невелик. Я поводил плохо слушающимися ногами по опоре – да, есть площадка, где-то метр на метр будет. Дальше я не щупал, побоявшись сорваться с камня. От плота я не оторвусь, но захлебнуться в таком состоянии вполне возможно. Да, сквозь тьму впереди виден обрыв. А другого пейзажа здесь быть и не может. Весь берег от города до Кабардинки обрывистый. Под ним, конечно, есть участок галечного пляжа, где на шаг, где на десять, но все такое же. Лучше только уже в самой Кабардинке, ибо туда в море впадает река Дооб, устье которой – это уже приличный пляж большой ширины, может, метров триста или больше. Бывал я на нем еще в детстве, потом он мог казаться прямо гигантским, даже больше, чем есть. Нельзя исключить и этого. Но все равно. Я ведь не танк с собой тащу, а всего лишь себя.
Метров через двадцать, показавшихся мне верстой, я добрался до уреза воды. Да, если дальше – уже все, сухие камни. При этом я отодвинулся в сторону от плотика. А вот теперь что делать? Нужно сидеть и ждать рассвета. По-другому нельзя, как бы ни хотелось вылезти и обсушиться. И причина этому – противодесантная оборона, которая может быть тут. Немецких десантов ждут, потому под этой галькой может оказаться противопехотная мина в цементном корпусе, чуть дальше – проволока или «чеснок», а сверху на пляжик может глядеть Дегтярев. Услышит его наводчик, что я ползу, камнями шуршу, и вдарит на шум, а потом спросит: «Стой, кто идет?» А уже никто не идет, все лежат и воют, не в силах встать. Поэтому надо сидеть и ждать, когда рассветет: тогда и мину с проволокой можно увидеть, да и пулеметчик сначала спросит, а потом выстрелит. Ночью-то будет наоборот. Но как же с точки зрения возможности задубеть от холода? А никто не обещал, что будет легко и приятно. Поэтому я сидел в воде и ждал рассвета.
Противодесантной обороны именно здесь может и не быть, но ошибиться в игре «есть мина или нет» очень не хочется. Отчего я сидел в воде? Потому что считал, что когда ты весь сидишь в ней, то меньше теряешь тепла, чем когда сидишь наполовину высунувшись. Вот это мокрое твое тело, что наполовину торчит из воды, и будет терять тепло. Может, я в этом и ошибаюсь, ибо электрик и строитель, а не медик, но так я думал, и так я сделал. Хуже или лучше от этого будет – еще не знаю. Но хоть пнем по сове, хоть совой по пню – это сове не принципиально, если не сказать ярче. Вот так я то дремал, то просыпался до света, только предварительно винтовку и сумку выложил вперед, на сухое место. Просохнуть сумка все равно до утра не успеет, но незачем ее продолжать увлажнять. Винтовку после бухты не грех бы и протереть и прочий марафет навести, но на мне и так сухой нитки нет. Нечем, и у прежнего хозяина даже ружейного масла нет. Или я, когда бежал в домик, все это обронил? Ладно, будем ржаветь вместе с нею.
Проснулся я на рассвете от холода и грохота орудий вдали. За ночь уши включились в работу. Что с ними стало сейчас, и что тогда их отключило, кто знает… Но я втянул воздух носом – опять ничего не чувствую. Солнышко скоро и через хребет перевалит, а мне пора искать дорогу отсюда, пока от холода руки с ногами не отказали и я не замерз как полярник у теплого моря. Никого над собой я не вижу, только обычный прибрежный пейзаж равнодушно глядит на меня. Дескать, много вас таких на меня вылезало. Метрах в десяти подымается высокий обрыв из разнослойных пород. Часть таких слоев мергеля наискось, как ребра из говяжьей туши, торчит из берега. Я раньше, бывало, когда на таком берегу купался, за подобный выступ заходил и переодеться мог, не нарушая общественного благонравия. До обрыва – галечный пляж, который здесь тоже обычен. Найти песчаный – это надо очень постараться. Я таких лично ближе Анапы не знаю, но допускаю, что не везде был. На обрыве растут дубы, чьи корни частью свешиваются с него. Посередке расселина, которую промыла небольшая речка. По ней можно и на обрыв подняться. Сейчас воды в ней почти не видно, но мне бы не помешало попить. Когда воды немного, речка уходит через галечный пляж, как через фильтр, ну и волны моря тоже замывают ее устье галькой. Такое вот и у речки Мысхако, и у Озерейки, и у множества мелких речек. Насчет Дюрсо не помню, был я там так давно, что этой детали память не сохранила. Заграждений я совсем не вижу, кроме естественных неудобств, а вот минами надо заняться. Подтянул к себе винтовку и стал использовать обломок штыка как щуп. Держать так винтовку было тяжело, в минах я не разбирался совершенно, поэтому, найдя, не знал бы, что с ней делать, кроме как обойти стороной. Но штыком и руками ковырял галечную россыпь. Для полного счастья не хватало еще и колышков, чтоб проход отмечать, но где ж я их здесь найду? Пару деревяшек найти еще можно, но не на весь путь. Руки тряслись, тело тоже сотрясала дрожь, во рту – аж прямо пустыня Сахара и вся соль ее, какая там найтись может. Но не вечно же будут длиться эти десять метров, а там, в расселине, будет земля помягче, речкой принесенная, да и можно попробовать по этому ребру породы взобраться.
Вот в него никто мину не засунет, ибо недаром такую породу в просторечии зовут «трескун». Одно из происхождений такого названия: когда кинешь кусок такого камня в костер, он там трещит и может даже брызнуть осколком, как граната, но сам по себе камень слоистый и боится даже несильного удара лопатой или каменюкой потверже. Кое-где можно его и голой рукой расшелушить. Когда мой крестный путь до речки закончился и я уже был готов попытаться встать, сверху раздался раскатистый хохот.
Он ударил по мне хуже, чем пулемет, прямо-таки раздавил и размазал по пляжу. Ибо такого я не ожидал. Я ждал очереди, снаряда с другого берега, того, что мой псевдощуп наткнется на минный взрыватель, но не этого. Когда мозги смогли прийти в себя, я вскинул голову и увидел над обрывом двоих в красноармейской форме. Значит, это вы тут стояли, на меня смотрели, а теперь ржете, аки жеребцы стоялые! Хорошо же вам, паршивцам, было смотреть, как человек корячится, и совесть в вас не взыграла, что мне б легче было идти, чем так ползать и мину искать! Я собрал последние силы, прокашлялся и выдал им очередь ругательств. В дело пошел малый загиб, и из него они узнали, что я думаю о них и об их предках и потомках. Но эти жеребцы заржали снова, и тот, что был слева, сказал:
– Узнаю морячков! Сам еле ползет, но как ругаться – не забыл!
– И ругалка не размокла в море! – добавил второй и заржал снова.
Вот крокодилы низколетающие, не учили вас, идолищ, караульной службе! Постояли бы в карауле с мое, так работали бы по уставу и не ржали!
Я попытался встать и не смог. Ноги совершенно не держали, и сил ни на что не было, даже на то, чтоб в сознании оставаться.
Глава вторая
Очнулся я от теплого прикосновения к лицу. Что это было? Открыв глаза, я понял, что меня разбудило: солнечный зайчик, отразившийся от стекла форточки. Глянул вокруг: какое-то помещение вроде сельского дома, в комнате еще пяток кроватей, кроме моей. Пол чистый. А на кроватях спят трое. Ох, это явно больница, раз у вот этого парня на голове шапка бинтов, а у вон того из-под одеяла торчит гипсовый «сапожок». Значит, что-то с мной случилось. И правда, чувствую я себя отвратно, как тогда, когда у меня брюшной тиф был, и сейчас явно температура высокая. Как только глаза продрал, было всё ничего, но прошла какая-то минута, и вот уже наваливаются жар и слабость. Стоп, вот вчера я плавал через бухту и промерз при этом как цуцик, но это вот было со мной или не со мной, или вообще приснилось?
Но тогда как же я попал в больницу, да и больница явно сельского типа, вроде в Новороссийске такого уже нет, чтоб кровати были образца, что старше меня, да и таких хаток под больницу тоже не осталось. Вот в районе такое возможно. Но тогда как же я попал в районную или сельскую больницу из поезда, что прибыл на станцию Новороссийск? Пусть даже что-то со мной на станции случилось и меня отвезли куда-нибудь, но ведь не в какой-то Глубокоболотский район! Даже если мне плавание через бухту в болезненном бреду привиделось, то лежать я должен в городской больнице. Или меня уже в какую-то краевую больницу доставили? Вот в Краснодаре не лежал нигде. Может, это инфекционный барак какой-то или, не дай небеса, краевая больница для лиц со съехавшей крышей? Там я не был и не хочу быть. И пить-то не пью так, чтоб эти места из-за этого пития посещать. Хотя когда безумие придет, значит, это судьба. Может, все же я разумом подвинулся, оттого и в море полез, в нем плавал, и меня волна вынесла куда-то в Дивноморск или еще хуже, оттого вокруг и все такое?
Я попытался встать и в этом не преуспел. Выжатый лимон – это сейчас про меня, а выжатые лимоны лежат и ждут, когда их в мусор выкинут, ибо сами, как я сейчас, ничего не сделают. Вот я и могу только крутиться на месте. Может, какая-то нянечка подойдет – или как их сейчас называют – младшая медсестра? И даже случится это раньше, чем завтра? Не хватает персонала в больницах, а если это в глуши какой, то там, наверное, и еще хуже. Впрочем, этого сказать не могу, самая глубоко расположенная больница, куда я обращался, была в Севске. Но Севск – это хоть и небольшой город, но тысяч двадцать там народу живет. Не самый маленький город в нашей губернии, есть и менее культурно продвинутые. Но в их больницах я не бывал. Там, в Севске, и кусанул меня чей-то пес за руку, когда я на монтаже трудился. Это было еще в фирме Юрки Полыхаева. И ранка невеликая, будь она не от собачьего зуба, а от стамески или гвоздя, я даже бы и не перевязывал ее. Само пройдет. Но собака – и кто ее знает, вдруг еще и бешеная в довершение к тому, что дура? Пришлось тащиться в районную больницу. Или то была городская? В общем, больница и больница, где мне эту, с позволения сказать, рану помазали йодом, а в плечо вкатили прививку от бешенства. Хорошо хоть прогресс дошел и до прививок от бешенства, теперь их не колют в живот, и они не болючие до ужаса, да и всего надо привиться пять раз, а не десять. Я привился три раза. Прошло потом двадцать дней, воду я пить не перестал, значит, следующие две прививки уже не нужны. Поскольку за четыре года с тех пор не взбесился, то псина была не с вирусом в мозгах. Или это меня так с опозданием накрыло?
Впрочем, вскоре все разъяснилось. На мое шевеление и шуршание пришел ко мне сопалатник, которого мои попытки сдвинуться с места отвлекли от прочистки мундштука.
– Очнулся, Андрюха? Ну и славно, а то тут за тебя уж многие испереживались, и капитан из особого отдела, и ребята с твоей батареи, да и мы. Пить хочешь?
– Ага, – еле выдавил из себя я.
Губы прямо склеились. Э, значит, хорошо меня лихорадка трепала! К губам прикоснулась железная кружка. Ох, как это здорово, когда водичка по всему, что пересохло, потечет!
– А где я?
– В лазарете, вестимо. Я тут сам семь дён, а ты еще до меня попал. Так и лежишь, в жару весь пылаешь и что-то бормочешь. Петька, вон, первое время прислушивался и удивлялся, что ты там такое говоришь. И что с него взять, молодой он ишшо, мало что видел. А я, вон, сам два раза тифом болел, так что нагляделся, как люди в тифу бредят. И сыпняк у меня был, и этот, как его, развратный, тьфу, попутал, возвратный тиф, во как. Тогда меня послушать – тоже бы всякую ересь нес, все сорок бочек арестантов.
А особый отдел? Да ходил тут капитан из него, и не один раз. Ты сюда без доку́ментов попал поначалу, вот и подозрение вызвал, что за человек, откуда и пошто беспаспортный. И ишшо лежишь в беспамятстве, оттого и пояснить не можешь, кто ты и откуда. Посидел он, послушал, что ты про какую-то Ирину рассказываешь, тем не удовольствовался и ушел, да наказал, чтоб его известили, как в себя придешь или что с тобой будет, потому как воспаление легких – это не фунт изюму, всякое может случиться. А тут кладовщик нашел у тебя коробочку с твоими доку́ментами. Про то капитану сообщили, а он ужо и пришел снова, да еще и где-то нашел ребят с твоей батареи. Явились политрук и еще один паренек и сказали, что да, это наш замковый со второго орудия, только он от болезни сильно с лица спал, а так узнаем его, и якорь на руке, и шрам на животе от операции. Мы его в пехоту проводили, когда германец стал подходить, вот он и вернулся, хоть и в жару, но живой. Теперь с тобой все хорошо разъяснилось, что ты свой – признали тебя, и дезинтером назвать нельзя, потому как винтовку не бросил, а с ней через море переплыл. Так что мы с тобой здесь двое артиллеристов. А остальные прямо все пехотные, как в старину говорили, кобылки. Правда, я уже сейчас старый, потому меня в обозные ездовые и взяли, а в германскую войну в артиллерии служил, в мортирном дивизионе. Против Колчака воевал на такой же должности, только батарея была отдельная…
Говорок убаюкивал, убаюкивал, потому я снова и заснул. Но спать долго не пришлось: зашла сестра – ей сказали, что я очнулся. Она доктора привела, а когда меня осматривали, то и разбуркали. Стали слушать, термометр ставить, давление мерить, потом вкатили укол под кожу (эх, и ощущения же были), дали какого-то порошка, еще раз напоили, и я снова впал в забытье. Так что я не попал в желтый дом, не вернулся в свое время, а продолжал житье-бытье в чужом времени и в чужом теле. Об этом стоило подумать, но голова на такое еще не была способна. Вообще болеть – это зло. Еще на обследовании можно лежать и наслаждаться безделием, а серьезно болеть – ну его на фиг, такое счастье. Особенно тяжко болеть тогда, когда медицина не такая, как в моем времени. Что бы там ни нудели недовольные ею, могу сказать, что из-за развития медицины они вообще могут жить и нудеть про несовершенство системы здравоохранения. И я не шучу. Они родились без родовых травм, потому что мамы их рожали не в поле у стога, а в роддоме, под присмотром врача и при операционной рядом. Треть их не умерла в первый год жизни, да и корь со скарлатиной – это сейчас неприятный эпизод в детстве, а не приговор.
Сейчас мужики в сорок лет не чувствуют себя отжившими свое (про женщин не будем), а вот Пушкин, едва не дожив до сорока лет, ощущал себя старым, и не потому, что здоровье его было плохим. В его времена он вполне считался таковым. В тридцать восемь-то лет! И Геккерену, которому было чуть больше сорока, он писал, что посланник – какой-то там нехороший старикашка! Облонского Лев Толстой называл старым в сорок два. Хотя реальный Пушкин и списанный с какого-то помещика Облонский – люди, жившие весьма зажиточно даже по нынешним временам, то есть тяжелая жизнь их рано не состарила, это восприятие их возраста такое было. Раз пережил тридцать три года, значит, старый, и тут дело не в возрасте Христа. Столько именно жил в среднем человек в России, которую кто-то потерял.
А всеобщий кошмар – стоматология? Э, граждане, вы еще настоящего кошмара не видали! Могу рассказать. Был генерал Раевский, тот самый, который ребенком ходил в атаку вместе с отцом, и картечь остановилась на шеренге совсем рядом с Раевским-старшим, и от него самого тоже недалеко. А как он помер? От зуба. Сначала зуб болел, потом развился флюс, после – флегмона лица. Далее гной прорвался внутрь черепа, и генерал помер в, не побоюсь этого слова, адских муках. Воевал в трех войнах. Ни пули горцев, ни французская картечь, ни персидские сабли его не взяли, а погубил нелеченный зуб. Такое и сейчас случается, но больше по тупому упрямству пациентов, которые перемогались и досиделись до близости адского пламени. А тогда это было нормой. Лечили богатого и известного генерала в общей сложности пять врачей, вокруг ходили, назначали каломель (слабительное) в лошадиных дозах, от которых пациента много раз проносило, накладывали рядом с опасным гнойным воспалением искусственные гнойные раны. Так тогда было принято лечить. Пациент должен испражняться, вот потому и слабительное в конской дозе, а то, что он уже неделю ничего не ест, а только пьет сладкую воду с вареньем – это ничего. Слабительное – наше все. Кровь пускали, чтоб лейкоциты не боролись со смертельным воспалением, а в тарелке плавали или миске – не помню уже, что для сбора крови тогда использовали… Генерал от адских болей не спал ночами, только иногда забывался. Но это ничего. Ни снотворного, ни обезболивающего ему не назначили. Генерал героически вынес усилия кучи врачей и двух фельдшеров и помер. История умалчивает, сколько докторам заплатили за самоотверженную борьбу с запором у больного гнойным воспалением лица. Это произошло с богатым человеком, который мог вызвать сразу несколько докторов в довольно далекое от губернского города село и просить, чтоб они при нем почти месяц сидели и безуспешно боролись с совсем другим недугом. А что было бы, если бы то же самое случилось с бедным? Да лучше бы ему сразу помереть и не мучиться… Как бы меня тяжко ни терзали стоматологи – а они меня терзали часто и много, ибо такова моя планида, – но все мои страдания с кончиной генерала Раевского не сравнишь. Потому не нойте, господа, бывает и куда хуже.
Это я вам пересказал монолог моей бывшей пассии – стоматолога. Когда я ей не поверил, Марина приволокла дореволюционную книгу и ткнула носом. Уела, что уж. Я прочитал и проникся. С тех пор к стоматологам ходил не так чтобы и часто, но чуть раньше, чем от боли на стенку полезу. Когда зуб уже болит, но еще не грозит отправить в страну подземного пламени.
Продолжая тему старого и нового лечения, могу сказать, что теперь у меня был опыт лечения пневмонии в свое время и в это. Естественно, вывод будет в пользу моего, а не Андреева времени. Не могу ничего плохого сказать про здешних медиков, но им бы хоть половину лекарств, что были в мое время. Когда меня продул ветерок в Керченском проливе, то лечили меня дома, не в больнице. Колоть ничего не кололи, давали только антибиотик в капсулах, а периодически я ездил в поликлинику на физпроцедуры: УВЧ, диатермия, еще что-то. Возможно, у меня тогда была легкая форма, легче даже, чем сейчас, оттого и дома был, и читал собрание сочинений Константина Симонова. Ну да, чувствовал я себя неплохо, и температура была очень небольшая. Единственным серьезным беспокоящим моментом был эффект от капсул с антибиотиком. Положено глотать их перед едой. Глотаешь, капсула доходит до желудка, и сразу идет позыв в туалет по-большому. Никогда на меня так лекарства не действовали, но этот «незнаюкакцин» я больше и не ел. Его подбирали по чувствительности бактерий, так вот, на кучу антибиотиков мои бактерии плевали, а на него уже нет – передохли и унеслись в Черное море. Сейчас же антибиотиков мне не давали, ибо их и быть-то не должно было. Вроде как советский вариант пенициллина был только создан, а может, еще и не совсем готов. Порошок какой-то мне полагался, и назывался он «красный стрептоцид». Отчего его так обзывали – ей-ей, не знаю. Наверное, потому, что он, зараза, мочу окрашивал в неприятно красный цвет, да еще и горчил преизрядно. Еще меня регулярно терзали камфорой, горчичниками, банками. Когда температура круто лезла вверх, то растирали уксусом и заворачивали в мокрую простыню. Проходило время, и лихорадка снижалась. И еще давали тогда пирамидон. Я про него читал в книгах, но до моего времени он не дожил, по крайней мере, под этим названием. Удовольствие от всего этого было невелико. Пирамидон просто невкусен, камфара болючая, банки и горчичники нерадостны, лихорадке тоже радоваться сложно. Когда жар зашкаливал, я погружался в какое-то полузабытье. Вроде был тут, но и не тут, лежишь себе, как пыльным мешком из-за угла ушибленный. Соседи по палате говорили, что, бывало, я тогда и бредил. Но что я говорил под влиянием внутреннего жара – про то я не спрашивал. Незачем спрашивать, раз бредил. Слово говорит само за себя.
Раненые и больные прибывали и убывали. Бывало, очнешься после очередного пика лихорадки, а соседа уже нет. А куда это он делся? Дальше отправили. А Костя из Астрахани? Ответом станет неловкое молчание. А вроде вечером был ничего, или это было уже не вчера? Не всегда мог понять, сколько провалялся вне времени и места. Так длилось недели две, пока после приступа жуткого жара, от которого я чуть не расплавился, температура очень резко упала. У меня тогда чуть не зашкалило сердце, кололи камфару и еще что-то, кажется, кофеин, и всё же откачали. С тех пор я пошел на поправку. Вечером температура повышалась всегда, а днем уже редко, но сорокаградусного жара уже совсем не было – даже вечером. Конечно, и тогда было не сладко, но не угрожал уже печальный конец.
Я даже стал думать о будущем здесь. Пока мне было тяжко, я себя такими размышлениями не терзал. Что толку думать о дальнейшей службе, когда не знаешь, сколько тебе еще удастся протянуть? А вот теперь пришла пора подумать о будущем. Выглядел я, конечно, не здорово, был бледным, как простыня и наволочка, лицо аж прозрачным стало, и другое тоже не радовало. Но голова в основном работала хорошо. Оттого я и думал, как мне дальше быть в чужом времени и чужом теле. Про чужое тело я старался не думать. Что сделалось с душой прежнего владельца его, я не ведал, поэтому успокаивал себя тем, что, если даже и душа второго Андрея пострадала, то я в этом не виноват. Я ничего лично у него не просил, ничего специально не предпринимал, чтоб попасть в его тело, и лично хуже для него не делал. Теперь это тело по мере возможности буду беречь, ибо пользуюсь и я им, а представится случай освободить квартиру от постоя – не буду упираться. Конечно, сейчас я как бы имею возможность считаться своим, никто меня не сочтет психом (по крайней мере внешне), есть документы, но о здешней жизни у меня только самые общие представления.
Есть ли у Андрея здесь родители или девушка, пишет ли он им, как я смогу узнавать его бывших сослуживцев, что за часть морской пехоты была следующим местом службы после батареи… Вот какие кучи вопросов я должен был решать каждый раз, и каждый следующий день они меня должны были ставить в тупик. В госпитале-то ладно, а вот когда выздоровел я – как быть дальше? Отправляют меня обратно на свою батарею, а где она находится, я не знаю. И дальше не лучше. Пусть даже как-то меня туда ноги сами привели, пришел, а мне навстречу идут ребята, с которым мы вместе служили, а я их совсем не узнаю. И это тоже не все. Приду на свое место при пушке или при чем там еще, а как мне с ним обращаться? Нет ответа. Только думаю я, что, судя по Андреевым мышцам, он явно работал с затвором тяжелого орудия, раз их так себе накачал. Может даже, он развивал мышцы при помощи тяжелых предметов, перенося их, а насколько тяжелых – думаю, что килограммов и до пятидесяти.
А вот теперь почувствуйте себя Шерлоком Холмсом и найдите самого себя дедуктивным способом. Я хоть и не джентльмен с Бейкер-стрит, но мысль выводит на то, что если с батареи люди ко мне приехали, значит, она неподалеку и никуда не делась. Если бы она была подвижная, то с нее бы матросов в морскую пехоту не брали, она бы сама их поддерживала постоянно. Значит, она стационарная. Тогда с нее на защиту Новороссийска людей брать можно, поскольку она стрелять может не всегда: мешает рельеф и прочие вещи. Итого: батарея где-то неподалеку, стационарная, флотская, а раз я в форменке, то на батарее я замковый на втором орудии, и мышцы накачал грузом до полусотни килограмм. Вот условие задачи, и вот дедуктивный ответ на нее: батарея под Геленджиком возле Голубой бухты. Стотридцатки. Номер семьсот четырнадцать. Трубят фанфары, и меня провожают в Москву на «Что? Где? Когда?», вручать стеклянную сову. На хрустальную еще не хватает интеллекта. А если я правильно вспомнил, что командиром батареи был капитан Челак, то «Хрустальная сова» вплотную приближается к моим рукам. Ну хоть отдельная деталь совы положена или нет? Ухо или коготь? Я ее достоин или еще нет?
Ладно, сова или филин, хрустальная или стеклянная, но надо закинуть удочку врачу, а вот, дескать, с чем связано то, что я помню последние события словно кусками, как Доцент после падения в вагоне: тут помню, а тут нет. И это я сделал, спросив осторожно, не знает ли он, с чем связано вот такое, что у меня в последнее время память как-то сильно пострадала. Вот про то, как в Бежице я на заводе работал и в школе учился, я хорошо помню, как в Севастополе после призыва обучался своему делу – тоже нормально, а вот дальше как-то похуже. Осталось в памяти, как командир батареи нас встречал с пополнением, а вот потом как полоса жизни выпала. Ни как работал на своем орудии, ни как меня в морскую пехоту отправляли, ни как воевал – нету этого всего в памяти. Снова воспоминания начинаются с переплывания бухты. Может так быть при воспалении легких или нет? Врач погладил бородку, подумал и ответил, что я, наверное, в бою перед своим заплывом получил контузию. Вот при ней бывает, что человек лишается памяти на некий промежуток времени. Ударило бойца взрывной волной или кирпичом из стены по голове, и у него пропадает память на предыдущие два часа. Это называется антероградная амнезия. Человек помнит, что было до этих двух часов, а потом полный мрак. Следующее его воспоминание уже о том, как поднялся с земли и понял, что ему чем-то по голове досталось. Может быть чуть иначе. Помнит все до удара, а потом ничего. А это уже называется ретроградная амнезия. Еще случается комбинация той и другой, тогда человек не помнит ничего ни до, ни после. Вышел утром из дому на работу, а очнулся в больнице на следующее утро. Что было между этими двумя утрами – укрывает туман неизвестности и беспамятства. Но сутки для примера названы, а бывает и так, что человек многие годы своей жизни не помнит. Жена к койке подходит, а он на нее глядит как на постороннюю гражданку.