Оставим на время Соню и вспомним о моем старшем брате Лазаре, третьем обитателе по старшинству нашей половины дома. Удивительно, но о нем у меня самые короткие воспоминания. У меня до сих пор такое впечатление, что он крайне редко бывал дома. Только что приходил ночевать.
Был он крепким, красивым парнем с прямым острым носом и выдающимся вперед подбородком. Серые глаза и высокий лоб делали его не по летам серьезным и взрослым. У него был густой чуб, аккуратно зачесанный на затылок. Ростом он был ниже среднего, но зато широкоплечий. Был он вечно занят: то в школе, то по комсомольским делам, то пропадал в библиотеке, то у товарищей. Дома он задерживался за редким исключением, а со мной играл и того меньше. Наверно характером он пошел весь в маму. Как и мама, он был очень активным общественником, вечно выполнял какие-то комсомольские поручения. Учился он не так, как я. Он входил в группу из четырнадцати человек, мальчишек и девчонок. Они собирались на дому, чтобы готовить уроки, по очереди у каждого члена группы.
Я хорошо помню, как они рассаживались у нас вокруг большого стола и делали домашние задания. Кто-то один решал вслух задачу и диктовал решение. Кто-то другой читал историю или географию, и все тихо и внимательно слушали. Когда домашние уроки были сделаны, брат тут же объявлял об открытии комсомольского собрания. И тут начинался шум невероятный. Речь шла о комсомольцах, которые плохо учатся. Но никто не мог дослушать товарища до конца. Все перебивали друг друга. Сколько не просил их брат вести себя тише и спокойнее, никто не слушался. Шум принимал такие размеры, что выходила из своей половины дома тетя Сарра и спрашивала:
– Почему такой шум? Вы же друг друга не слышите! Разве так занимаются?
Воспользовавшись заминкой, брат подводил итог этой дискуссии: нерадивым ученикам объявляется предупреждение. После этого переходили к вопросу о международном положении. Какой-то Борис докладывал о том, что вычитал из газеты. Он говорил, что в Германии к власти пришли фашисты, что там идет суд над болгарским революционером Димитровым. Потом он рассказывал о забастовках в капиталистических странах, о нашей солидарности и т. д. Расходились по домам, когда на улице начинало темнеть. Брат уходил вместе с ними. Ему еще надо было побывать в библиотеке.
Через много лет, вспоминая эти групповые занятия брата, я каждый раз удивлялся, что у этих пятиклассников были какие-то взрослые интересы. Например, в нашем пятом классе международным положением интересовался один только Яша Гуревич и то, наверно, потому что брат у него был лектором. Может быть такое происходило оттого, что они занимались группами и все были комсомольцами. Или общественная зрелость наступала быстрее у ровесников Октября?
Однажды брат забыл на столе свою заветную толстую тетрадь. Он ее ото всех прятал. Мне говорили, что брат в школе читает свои стихи со сцены. Но мы учились в разных школах, и я ни разу его не слышал. Заглянув в его тетрадь, я был просто поражен. Никогда не думал, что у него так много стихотворений. И все только на политические темы: об Октябрьской революции, о Ленине, о гражданской войне, о трагедии трипольских комсомольцев, о Парижской коммуне… Это было для меня настоящим открытием. Стихи брата мне очень понравились. Они захватывали революционной романтикой. Я читал их с большим интересом и не услышал, как в зал вошел брат.
– Кто разрешил тебе трогать мою тетрадь? – спросил он строго.
– Она здесь лежала, – ответил я виновато, – я и посмотрел.
– Больше не трогай эту тетрадь, все равно ничего не поймешь.
Удивительно, он был в пятом классе и уже считал себя взрослым и все понимающим человеком. Нам теперь это трудно понять. Правда, ему уже четырнадцать лет было. Дело в том, что брат начал учебу еще в хейдере у ребе. Была такая форма учебы на дому у учителя. Брат успел испытать все ее прелести, хотя это было уже при Советской власти. Этот ребе за каждую провинность нещадно сек учеников розгами. Среди взрослых этот метод считался правильным.
– Кто не прошел через розги ребе, тот человеком не будет! – говорили они.
Брат мой прошел через эти розги и поэтому с опозданием начал учиться в советской школе. Но это тогда не имело значения, так как все его ровесники были в таком же положении. После пятого класса брат поступил в зооветеринарный техникум где-то под Минском. Учиться там было очень трудно. С продуктами было очень плохо. Мама хоть и посылала ему посылки, но это бала капля в море. На каникулы он приезжал бледный и худой, вечно недовольный нашей едой. Мама очень переживала, но что она могла сделать, если другой еды у нас не было. Так он и уезжал опять на учебу, толком не поправившись.
Но два года прошли, и он стал зоотехником. Направили его на работу в какой-то южный район Минской области. В письмах он писал, что обслуживает 32 колхоза, что постоянно мотается по дорогам, еле успевает из одного колхоза в другой. Весь дом переживал за неудачно выбранную им профессию. Но брату жизнь вообще не улыбалась, наверно. Однажды он прислал письмо, в котором сообщал, что дом, где он снимал квартиру, полностью сгорел, когда он был в очередной командировке. Все его вещи сгорели. Но не вещей, писал он, ему жалко, а двух тетрадей со стихами. Конечно, он не показывал своих переживаний, но я-то хорошо знал, как он дорожил этими тетрадями…
Осенью тридцать седьмого года его призвали в армию. Попал он в артиллерийский гаубичный полк, который базировался в Краснодаре. Месяца через три он попросил маму прислать ему две рекомендации для вступления в партию большевиков. Такие рекомендации мама взяла на работе у своих знакомых Шеера и Плоткина. Еще через полгода он уже писал, что стал членом ВКП(б), а спустя еще некоторое время, что его выбрали членом полкового комитета. Он прислал нам фотографию, на которой он выглядел внушительным командиром орудия. "Служба идет хорошо", – сообщал он и просил, чтобы мы не беспокоились, если он некоторое время не будет писать писем. Как потом выяснилось, их перебросили в Днепропетровскую область на Южную Украину.
Вместе со своим полком он принимал участие в освобождении Западной Украины, когда фашистская Германия вероломно напала на Польшу. Там его чуть не женили. Он писал, что местные евреи, узнав, что он еврей, сватали ему необыкновенных красавиц, но он благополучно от них отбился. Здесь, в Рогачеве, его ждала Сарра Рубинчик, соседка с нашей улицы.
Когда я уже был в армии, весной сорок первого, он прислал мне письмо, в котором писал, что через три месяца демобилизуется и поедет домой. Это было его последнее письмо…
Теперь немного о пятом обитателе нашей половины дома, о младшей сестре Саше. Она появилась у нас после неудачного повторного замужества мамы. Отец Саши, дядя Григорий, после развода стал жить в доме младшего маминого брата Ефрема по нашей же улице. Он часто навещал дочь, принося ей всякую вкусную еду. Поэтому сестра росла крепкой и полной девочкой. Первые мои неприятности из-за младшей сестры были в том, что меня всегда заставляли ее укачивать. Это было не так просто, потому что, насколько я помню, она никогда не хотела спать и при этом плакала в голос.
Надо учесть, что я тоже был маленьким, всего на три года старше Саши. Я с трудом дотягивался рукой до верхнего края детской кроватки. К ножкам кроватки были прикреплены полудуги, благодаря которым кроватка и качалась. Однажды, когда мне особенно хотелось быть на улице, а сестра никак не засыпала, я, рассердившись, сильно раскачал кроватку и выпустил ее из рук. Кроватка упала на бок, и плачущая сестричка выкатилась на пол. От неожиданности она и плакать перестала, но затем подняла такой крик, что сбежались все, кто был дома. Я не на шутку испугался. Мама набросилась на меня с криком, хотела наказать, но ее удержала тетя Сарра. Она сказала, что я случайно выпустил из рук кроватку.
– Что вы хотите от него, – сказала она маме, – он же еще сам ребенок. Его самого еще надо укачивать.
И все сразу успокоились. Удивительная женщина была наша соседка тетя Сарра. Она всегда находила нужные слова, которые держали наш дом в постоянном мире и спокойствии.
Сестричка постепенно подрастала, и выяснилось, что у нее предобрая душа. Я уже говорил, что ее отец часто приносил ей сладости. Иногда он сидел и ждал, пока она их съест. Но чаще он уходил, и тогда Саша всем делилась со мной.
Когда ей было годика четыре, мы решили с ней попробовать курить. Нам тогда казалось, что папиросы можно сделать просто из бумаги. Мы так и сделали. Я скрутил тоненькую папироску, а сестричка – потолще. Мы вставили папиросы в рот, я зажег спичку и поджег папиросу себе и ей. Мы даже не знали, что надо втягивать дым в рот. Мы просто держали эти папиросы во рту и смотрели, как они постепенно сгорают. У меня горел маленький огонек, а у сестры – большой. Я даже позавидовал ей. Огонь у моей папиросы медленно продвигался ко рту, а сестры – быстро. Вот он уже у самого рта, и тут она закричала от боли: огонь обжег ей нос. Хорошо, что в соседних комнатах были взрослые. Даже ее отец был у Ривкиных. Горящая папироса упала под стол, из носа у сестры пошла кровь, а я не знал, что делать. Тетя Сарра схватила Сашу и положила на диван, а дядя Григорий затоптал папиросу, схватил со стола стакан и приставил его под нос Саше. Стакан стал наполняться кровью. Я перепуганный убежал в сарай и там спрятался.
А через несколько дней Саша заболела. Наверно, потеря крови не прошла бесследно. Пришел врач, осмотрел Сашу и объявил всем, что у нее скарлатина. Наша соседка, ни слова не говоря, схватила меня за руку и потащила на свою половину дома, тщательно закрыв за собой дверь, заперла ее на ключ и заткнула щели тряпками.
– Теперь ты будешь жить у нас, – предупредила она меня, – смотри, чтоб туда, – она указала на нашу половину дома, – не ходил ни в коем случае, у твоей сестры заразная и опасная болезнь.
– А как же моя мама, – говорю я ей, – как же я буду без мамы жить?
– Мама будет здесь же, в нашем доме, – объясняет тетя Сарра, – только она будет на вашей половине дома, а мы – на нашей половине. Маме, Соне и Лазарю эта болезнь неопасна, а тебе – опасна. Поэтому ты будешь пока у нас жить. Как только Саша выздоровеет, ты опять вернешься к себе, на вашу половину дома. А пока, – повторяет она, – туда ни шага, а то тебе плохо будет.
Я понял ее, но без мамы все-таки плохо. Прибежала мама с работы и через дверь заверила меня, что она всегда будет рядом со мной, только за дверью. Насчет мамы я успокоился, но у тети Сарры стало сразу скучно: не с кем играть, не с кем говорить, негде бегать. У нее везде идеальная чистота и порядок. Мебель вся блестит, пол блестит, скатерть на столе как новая, на окнах – новенькие занавески, на комоде и тумбочках – белые салфетки, постель на кроватях в спальне сияет белизной. Ни у кого на нашей улице я не видел такой чистоты в доме. Разве что у Рубинчиков, но все-таки не до такой степени. Даже на кухне у тети Сарры чисто прибрано. Конечно, и семьи такой тоже на нашей улице не было: ведь они жили вдвоем. Притом тетя Сарра нигде не работала. Она была домохозяйка.
Вот эта чистота меня как раз и угнетала. Ко всему я боялся притронуться: как бы не запачкать. Даже на стул я боялся сесть, а вдруг после меня пропадет блеск. И по такому блестящему полу тоже не разбежишься: скользко. Одним словом, у тети Сарры мне стало скучно и одиноко. Вечером пришел с работы дядя Симон и очень обрадовался решению тети Сарры взять меня на время к себе.
– Наконец-то и у нас появился сыночек, – сказал он, поглядывая на меня веселыми глазами, – хочешь быть нашим сыном?
– Я мамин сын, – ответил я и посмотрел на него с подозрением. "А вдруг, – подумал я, – воспользуются тем, что сестра заболела, и заберут меня к себе. Соседи ведь говорили, что бог их обидел – не дал им детей". И как мне было не подозревать их в этом, если меня с первых лет жизни предупреждали, чтоб я от дома никуда не отходил, ибо кто-нибудь может меня украсть. Я же тогда не понимал, что это делается для того, чтобы я не потерялся. Мама меня пугала цыганами, а тетя Сарра при мне рассказывала маме страшные случаи, когда бандиты крали детей и делали из них лучшее в мире мыло. И я действительно в отсутствие взрослых боялся выходить на улицу и целыми днями играл во дворе при запертой калитке, время от времени заглядывая в дырочки забора, образовавшиеся от вылетевших сучков, чтобы увидеть цыгана или бандита с мешком.
Однажды я увидел в Первомайском переулке человека, похожего на бандита. Он был высокий, темнолицый, с небритым лицом, с насупленными густыми бровями. Он держал в одной руке мешок и шел прямо на наш забор. С замиранием сердца я ждал, когда он толкнет запертую калитку, чтобы убежать в дом. Но он дошел до нашего забора и вдруг повернул направо вдоль улицы, мимо нашего двора. Потом я опасался нищих, которые ходили из дома в дом с мешком за спиной. Конечно, взрослым моя боязнь была выгодна. Они знали, что далеко от дома я не убегу, но мне они нанесли большой вред, вселив в мою душу ненужный страх на всю жизнь.
Вот поэтому-то я встретил вопрос дяди Симона с подозрением и опаской. Но когда они на мой ответ вместе рассмеялись, я понял, что они просто шутят. Вскоре мы поужинали. Каша была рассыпчатая, вкусная. У нас дома такую не варили. Когда я ее быстро проглотил, тетя Сарра спросила:
– Наелся? Или еще дать?
Если бы так спросила мама, я бы, конечно, попросил еще каши. Но это была тетя Сарра, и я отрицательно помахал головой, хотя с удовольствием поел бы еще такой вкусной каши.
После ужина, когда тетя Сарра убрала со стола посуду и накрыла стол чистой скатертью, дядя Симон достал из книжного шкафа толстую книгу и углубился в чтение. Так у них проходил каждый вечер: тетя Сарра хлопочет на кухне, а дядя Симон читает книгу, и мешать ему нельзя. Стало тихо как в мертвом доме. Я сидел на стуле, скучая, и смотрел на полосатые обои на стене. Когда тетя Сарра управилась на кухне, она вошла в зал, посмотрела на меня и сказала:
– Ребенок уже хочет спать.
На что дядя Симон, не отрываясь от книги, согласно кивнул головой. И тетя Сарра стала стелить мне на тахте, которая стояла в зале. Раньше на ней спал дедушка, отец дяди Симона. Это был седой, маленький старичок с небольшой лопатообразный бородой. Он всегда был чем-то недоволен, и я ни разу не видел его улыбающимся. Однажды утром он оказался мертвым. Ни дядя Симон, ни тетя Сарра не плакали по нему и не горевали, как это обычно бывает, когда кто-нибудь умирает. Его тихо отвезли на кладбище и похоронили. Целое лето тахта у них стола без пользы. Никто на нее даже не садился. Теперь она пригодилась для меня.
Тетя Сарра постелила на тахту белые простыни, а я с тоской подумал, что тут же испачкаю их. Ведь я еще бегал по улице босиком. У себя дома я спал на дощатом топчане, на котором лежал серый соломенный тюфяк. Там я никогда не задумывался о том, что я его запачкаю. А здесь, увидев эти чистые белые простыни, я просто ужаснулся своих грязных ног. Но тетя Сарра все предусмотрела. Она повела меня на кухню, где уже стоял таз с теплой водой. Раздела догола, поставила в таз и помыла меня с мылом с ног до головы. Потом вытерла полотенцем и отнесла на тахту, сказав дяде Симону:
– Посмотри, каким он красавчиком стал! Дядя Симон оторвался от книги, подошел и, пощекотав меня по голому животу, улыбнулся и сказал:
– Молодец!
И не известно было, к кому это относится: то ли ко мне, то ли к тете Сарре. Так я стал жить на второй половине дома. Но все тут было в гораздо меньших размерах, чем у нас. В спальне тоже было окно с видом на Днепр. Но Днепр хозяев, наверно, не интересовал, потому что это окно было наполовину заставлено высоким комодом, и из-за него ничего не было видно. Меня это всегда удивляло. Почему они лишали себя такого приятного вида? Ведь смотреть на Днепр, на скользящие по нему лодки, на проходящие пароходы – одно удовольствие. Может им все это надоело на старости лет? Но разве Днепр может надоесть? В зале было два окна на улицу, а в маленькой кухне – окно во двор.
Жить здесь было очень скучно, но деваться было некуда, надо было потерпеть, пока Саша выздоровеет. Зато тетя Сарра готовила вкусную пищу. Питались они в строго установленное время три раза в день. И удивительное дело: дома я прикладывался к пище каждые два часа, хватая по мелочам, и целый день ходил вроде голодный. А у тети Сарры я ел три раза в день и никогда не чувствовал голода.
В пятницу утром у тети Сарры было больше всего работы. Она варила пищу на два дня. Они считались набожными людьми, и в субботу они не имели права заниматься делами. Даже если тете Сарре приносили в субботу денежный долг, она его в руки не брала, а просила положить деньги на подоконник, где они лежали до воскресенья. Дядя Симон был шапочником и работал в артели на углу улиц Советской и Базарной (ныне улица Фрунзе). Выходные дни были тогда по воскресеньям, но дяде Симону разрешали делать выходной день в субботу, а в воскресенье он работал.
К Ривкиным был отдельный вход со двора, и каждый день мама заходила и останавливалась на пороге. Трогать меня она опасалась и только спрашивала, как я здесь живу. Чтобы не обидеть тетю Сарру, я отвечал, что живу хорошо, хотя мне хотелось домой. Но мама меня и так понимала и каждый раз говорила, что скоро можно будет вернуться домой. Однажды вечером тетя Сарра сказала дяде Симону:
– Ребенок все время скучает, почему ты не займешь его чем-нибудь?
– А чем его занять? У меня уже не те годы, чтобы играть с ним в прятки.
– Научил бы его читать твои книжки. Все равно ему скоро идти учиться в школу.
– Это, пожалуй, можно, – говорит дядя Симон, – подойди-ка сюда, Левочка, – подзывает он меня к себе, – ты читать еще не умеешь?
– Нет, – говорю я ему, – я только знаю буквы.
– Тем лучше, – говорит он и, указывая на букву в книге, спрашивает, – это какая буква?
Я отвечал. Все буквы, какие он спрашивал, я знал.
– Молодец! Сарра, – говорит он жене, – подумай только, он и вправду знает все буквы! Почему же ты не читаешь, – обращается он ко мне, – это же легко.
Он читает строчку, но мне ничего не понятно. Какая-то белиберда.
– Фу, – смеется он и хлопает себя по лбу, – какой я осел. Я совсем забыл, что читаю по-древнееврейски. Жаль, – продолжает он, – но у меня в шкафу нет ни одной книги на еврейском языке. А древнееврейский слишком труден для тебя. Может попробуем?
Он объясняет мне, что в древнееврейском языке печатаются не все буквы, которые мы слышим, и чтобы читать все буквы, надо смотреть на точки и тире, которые стоят под буквами. Но все его объяснения не шли мне в голову. Ну как я мог читать слова, которые я никогда в жизни не слышал и, естественно, совершенно не понимал их значения. Это была для меня китайская грамота. Тетя Сарра поддержала меня.
– Не мучь его, Симон, он еще слишком мал для такого старого языка.
Так неудачно окончилась для меня попытка познать древнееврейский язык.
Проходили дни, прошли недели. Саша уже выздоравливала. Ее беготня в нашей половине дома была уже слышна мне, но врач еще не разрешал мне вернуться.
Однажды, когда дядя Симон был на работе, а тетя Сарра ушла на базар, я нарушил запрет и, сняв замок, чуть-чуть открыл дверь и высунул голову в нашу половину дома. Старший брат Лазарь сидел на полу и играл с Сашей. На полу лежали игрушки, которых раньше у нас не было. Первой меня увидела Саша. Она вскочила и запрыгала от радости около меня. Потом она стала показывать мне все игрушки, что ей купили, пока она болела. Больше всего мне понравились кубики. Брат переворачивал их на полу в разные стороны, и каждый раз получались все новые и новые звери. Вдруг кто-то схватил меня за ухо, втащил меня в зал и захлопнул дверь. Я не услышал, как вернулась тетя Сарра.
– Ну что ты за мальчишка, – выговаривала она мне беззлобно, – ты же знаешь, что открывать дверь пока нельзя, зачем же ты это делаешь?
Я стоял с опущенной головой, не зная, как оправдаться. Вечером пришел дядя Симон и тоже пожурил меня.
– Сам подумай, – говорил он, – мы берегли тебя почти целый месяц, и в самом конце ты можешь все равно заболеть, понимаешь, и получится, что мы напрасно берегли тебя. Я чувствовал себя виноватым со всех сторон, но тоска по родной половине дома была, наверно, сильнее меня.
Наконец, настал день, когда торжественно открыли дверь, и тетя Сарра сказала:
– Теперь ты можешь идти на вашу половину дома.
Я переступил порог и увидел всех наших: маму, Соню, Лазаря, Сашу и даже соседских девчат. Все стали обнимать, прижимать и хвалить меня, как будто я был невесть где, а не за дверью. Все пришли к выводу, что я здорово поправился и даже подрос. Мама сказала:
– Что же ты не благодаришь дядю Симона и тетю Сарру?
Я повернулся к ним и почему-то очень тихо произнес: "Спасибо вам". Они стояли оба улыбающиеся, довольные собой, как будто вернули меня с того света и вдобавок сделали из меня, по меньшей мере, принца. На этом закончилось мое недолгое «изгнание» из нашей половины дома во имя благополучия нашей семьи ко всеобщему удовольствию всего нашего дома. Жизнь в доме опять вошла в нормальное русло.
Я уже говорил, что наш просторный зал мог вместить многих соседей и знакомых без всякой тесноты. Это обстоятельство привлекало к нам постоянных гостей. Всем нравилось у нас посидеть и поговорить. Дело в том, что мама любила разводить цветы, и в зале у нас было много зелени. Цветами были заняты все подоконники. Цветы стояли на табуретках и скамейках, а один клен с обширной кроной стоял прямо на полу и верхушкой упирался в потолок. Мама очень гордилась им. Кроме того, мама обладала умением занимать всех разговорами. Со всеми она находила тему для беседы. Поэтому всех соседей тянуло к нам на посиделки. В зале у нас было просторно и в то же время уютно. Дом наш был вроде клуба на нашей улице. Чуть ли не каждый день, с утра до вечера, собирались компании. То приходили мои друзья, то – друзья брата, то – Сонины подруги, то – соседи.
Часто приходили к нам и мамины братья: Ефрем и Исаак. Под Исааком, как говорила мама, земля горела под ногами. Это значит, что он вел очень активную жизнь. А Ефрем, наоборот, был спокойным и медлительным. Исаак самостоятельно научился грамоте и постоянно стремился быть в начальниках, а Ефрем не умел даже расписаться и не спеша выполнял свою работу, – он был печником. Научил его этому делу мой дед со стороны отца. У дяди Исаака было трое детей, а у дяди Ефрема – пятеро. Оба хорошо зарабатывали и имели свои дома. Дядя Ефрем купил дом на нашей улице, на углу улиц Либкнехта и Социалистической, а дядя Исаак построил дом на улице Пролетарской, 41, между русским кладбищем и садиком им. Ворошилова. В этом садике стоял памятник Ленину.
Все мамины братья: и в Рогачеве, и в Бобруйске, – имели рабочие профессии: каменщики, печники, штукатуры и маляры. Только один Исаак в конце двадцатых годов был директором рогачевского ресторана. Исаак был ниже среднего роста, толстенький, с круглым лицом. Лицо у него было всегда красное, будто он только что вышел из парилки. Мама говорила, что он слишком часто пьет. Когда она ругала его за это, он всегда отшучивался: "Ну и что, я же никогда не бываю пьяным". Каждый раз, когда он заходил к нам, он приглашал меня зайти к нему в ресторан. Однако мама запретила мне ходить к нему в ресторан. Она говорила, что он скоро пропьет весь ресторан. Но мое любопытство взяло верх над маминым запретом.
И однажды я сам отправился к дяде в ресторан. Точно, где он находился, я не знал. Но дядя как-то объяснял, что надо идти по улице Циммермановской мимо городского сада, а потом смотреть на окна. Как увижу большие, широкие окна, так это и будет ресторан. Я так и сделал. Прошел мимо городского сада, мимо большого деревянного дома поликлиники, мимо больших ворот пожарной команды и следом увидел большие окна ресторана. Долго я стоял у дверей, не решаясь войти, но, в конце концов, все же вошел.
Первое, что меня поразило, это множество квадратных столов, накрытых скатертями. Почти все столы были свободны. Ко мне подошла красивая официантка в белом переднике и сказала мне, что сюда заходить нельзя. Я сказал ей, что здесь работает мой дядя Исаак Ронкин. Она молча ушла в глубь зала и скрылась за какой-то дверью. И тут я увидел выходящего оттуда дядю Исаака. Он шел ко мне и улыбался.
– Вот молодец, что пришел, – сказал он и, взяв меня за руку, подвел к одному из столиков, – садись, сейчас я тебя накормлю вкусным обедом. Маруся, – позвал он официантку, – накорми моего племянника, да повкусней!
Вскоре она принесла мне обед: суп, котлеты с кашей и компот. Но так много еды я даже у тети Сарры не ел. Дядя сидел напротив и подбадривал меня.
– Ешь, ешь, если не хватит, еще попросим.
Подошла официантка и спросила:
– И откуда у вас, Исаак Лазаревич, такой прелестный племянник?
Дядя сунул ей деньги в руку за обед и, улыбнувшись, ответил:
– Это сын моей младшей сестры.