Тончайшие нити ощущения протягивались по рукам и ногам. Быстро множащимися корешками жизни они опутывали каждую мышцу, каждое сочленение, каждое сухожилие, вдыхая в них тепло. Еще неокрепшие проводники воли трепетали, тщась пропустить по хрупким канальцам чудовищный по силе заряд желания вырваться из-под брони холодной отстраненности, втиснуться в написанную и раз за разом повторяемую пьесу, что бы все-таки вырвать из нее сердце смысла и избавиться от нескончаемого кошмара вечного возвращения.
– Ты не андроид, – сказал Планета и поднял пистолет. – Ты машина, созданная десятки тысяч лет назад неведомыми чудовищами с неведомыми нам целями. Автомат Вандереров. Бомба.
Навах покачиваясь стоял в лужи крови, которая продолжала растекаться под его ногами. Вспоротая рука опустилась, с пальцев струились алые ручейки.
– Не… бомба… – костяной нож выскользнул из ладони. – Я… докажу… тебе…
Навах сделал шаг вперед.
Выстрел.
С каким-то жутким хрустом пуля впилась в плечо Наваха, слегка развернула его, качнула назад, но он удержался – уперся ногами, согнулся, будто противостоял встречному ветру, даже не ветру – буре.
Он выпрямился. Лицо приобрело невозможное спокойствие, то самое, которое не подделаешь никакой силой воли, ибо никакая сила воли не сможет ни на миллиметр сдвинуть уголки рта – неизменной печати достигшего просветления божества.
– Глупый, злобный старик, – сказал Навах. – Отдай пистолет…
Еще шаг вперед.
Еще выстрел – как будто кто-то наступил на сухую веточку и переломил ее в тишине предрассветного леса.
Навах прижал ладонь к правому боку, с недоверием посмотрел на еще одну рану и сделал новый шаг, уже заметно приволакивая ногу.
– Глупый, злобный старик…
Сворден уперся в пол и с трудом сел. Кружилась голова. До тошноты. Хотелось закрыть глаза, только бы не видеть мелькающую карусель из злобных и спокойных лиц, кровоточащие раны и обрюзгшую плоть, слипшиеся от крови сосульки длинных волос и лысину, испятнанную старческими веснушками, вздрагивающий от плевков пуль пистолет и перепачканный нож.
– Нужно встать, – сказала Шакти.
Она? Почему она здесь? Ах, да… Она ведь должна быть здесь. Как тогда. Все как тогда. Все ли?
– Нужно обязательно встать, – повторила Шакти и погладила его по щекам.
Нужно? Кому нужно? Больше всего ему хочется уткнуться лицом в ее белые колени и вдыхать ее запах, ощущая, как она гладит его по голове, точно испуганного ребенка. И большего ему не нужно. Только так, только так.
– Они убьют друг друга.
Убьют? Чересчур хорошо, чтобы стать правдой. Как было бы замечательно, если б они убили друг друга! Застрелили, зарезали, задушили.
Все. Решено. Его место там – лицом на теплых женских коленях, прочь от всего остального мира, и пусть все катится тартарары. Ты ведь умеешь такое делать? Творить миры и наводить иллюзии? Что тебе стоит обустроить рай в шалаше с любимым? Майя…
Величайшие дюны в Ойкумене. Нескончаемая полоса пляжа, огибающего почти весь континент, омываемый теплым, безопасным морем. Бронзовые от загара тела богов, вкушающих амброзию, подставляющих каждому из солнц совершенную наготу. Лень и усталость мира, истощенного борьбой за вечное счастье для всех и даром.
– Тебе не кажется, что они стали больше? – спросила она, устроившись у него на животе. Было не тяжело и даже возбуждающе.
Он приоткрыл один глаз. Она словно бы взвешивала на ладонях свои груди.
– Ага. Особенно левая. В два раза.
– Хм, – она прищурилась. Потеребила пальчиками. – Это я возбудилась.
В чреслах разливалась истома. Она поерзала, оглянулась:
– И не надейся. В этот период врачи рекомендуют ограничить близость, – погладила себя по животику.
– Тогда слезай, – сурово приказал он. – Нечего в такой позе да без купальника рассиживаться.
Она послушно поднялась и, стоя над ним, внимательно огляделась по сторонам, выискивая кого-то.
– Никого нет. Во всем обозримом пространстве только мы – ты да я.
Он сел, тоже огляделся, словно сомневался в ее востроглазости, взял за талию и усадил рядом. Она прижалась к нему, схватившись за руку и положив голову на плечо.
– Тебе не скучно?
Помотала головой:
– Вечности мало, чтобы соскучиться. Но ты – вредный.
– Почему?
– После вчерашней истории я думала – не засну.
– Извини.
Они помолчали, разглядывая разноцветные блики солнц на волнах. Из тончайшего песка полузатопленными кораблями выглядывали витые фестоны раковин – рубиновые, изумрудные, аквамариновые пятна на белоснежном полотне пляжа. Когда прибой накатывал на них вспененную волну, раковины ослепительно вспыхивали, и в воздухе рождались причудливые живые картины самых странных обитателей Великого Рифа. Даже после исчезновения своих хозяев, чудесный механизм жизни продолжал воспроизводить заложенную в раковинах программу, когда-то завлекавшую рыб в щупальца хищных моллюсков.
Он осторожно освободился от объятий и поднялся, стряхивая с колен налипший песок.
– Не уходи, – она утомленно распростерлась на песке.
Влажный песок приятно холодил ступни ног. Он походил взад вперед вдоль кромки воды, осторожно перешагивая раковины.
Тишина, нежную пелену которой слегка колыхали ветер и волны. Шелк умиротворения, в который завернули весь мир.
– А что случилось потом? – робко, как будто даже саму себя спросила она.
– Потом… Потом… – он присел на корточки и принялся осторожно освобождать из песочного плена антрацитовый завиток аммонита.
– Он все-таки получил… схватил… взял, – нужное слово ей удалось подобралось не сразу, – детонатор?
Аммонит сурово смотрел из-под песка – трещины древности причудливо сложились в глаз. Или это и был глаз? Мертвый, окаменевший, взирающий на редкие кучевые облака, волшебными башнями плывущие по небу.
– Зажигатель, – поправил он. – Да, он взял зажигатель.
– Но ведь в него стреляли?
– Я не позволил больше стрелять, – рука дрогнула, острый край раковины оцарапал кожу. – Потом… Потом… Потом я только догадался… Он хотел посмотреть… Посмотреть, что необходимо сделать с зажигателем – приложить к родимому пятну, проглотить, плюнуть…
– Зачем?
– Чтобы точно знать, что зажигатель – неотъемлемая часть… Ну, их. Их неотъемлемая часть, а не какая-то там нечеловеческая система учета или слежения.
– И что он сделал с зажигателем?
– Приложил вот сюда, – он показал.
– Если не хочешь рассказывать, то не рассказывай.
Он пожал плечами.
– Да вот собственно и все. Зажигатели оказались… подделкой. Точной копией тех самых. Ну, вернее, точной внешней копией тех самых. И еще снабженные механизмом ликвидации – инжектором яда. Понимаешь? Получается, он сам себя убил. Покончил жизнь самоубийством. Так задумали. В него даже стреляли так, чтобы не убить, но чтобы все выглядело по-настоящему. А все оказалось обманом. Провокацией.
– Иди ко мне.
Он бросил раскопки, подошел, протянул навстречу руки.
Ей вдруг показалось, что его ладонь испачкана клубникой, которую они ели.
Но это была просто кровь.
Глава пятая
Кракен
Дасбут трясся. Содрогался от носа до кормы, и громадные волны прокатывались по корпусу, словно сделанному из желе, а не прочнейшей металлокерамики. Хрустели, сминались и рвались, точно бумажные, переборки. Тяжело подпрыгивали на установочных платформах двигатели, грохоча, будто пара великанов били лодку громадными молотами. Винтовые оси изгибались туго натянутыми луками, а дэйдвудный сальник растягивался и сжимался, как резиновый, глотая порции гноища. Кокон ядерного реактора трепыхался загнанным сердцем, и безжалостные пальцы деформации глубоко пальпировали массивные плиты радиационной защиты.
Воздух в отсеках густел. В нем возникли темные точки, похожие на назойливую мошкару, что сбивалась в плотные тучи, растягивалась по палубам гудящими потоками, роилась, пока не превратились в лабиринт лент, опутывающих внутренности дасбута.
Липкие полотнища сплетались в мышцы вокруг стальных костей и хрящей гидравлики, водоводов, электрошин, шпангоутов. Прорастала паутина сосудов, багровыми фестонами оплетая каждый мускул.
Тончайшие ледяные нити проникали в каждую пору кожи Свордена, как разбухала вбитая в горло плотная пробка слизи, заполняя легкие и желудок, тело теряло ощущение границ, расползаясь по колоссальному кракену, что таился в гнилой бездне гноища.
Малейшее движение порождало боль. Воля отказывалась соединять желание и упрямство с химией и механикой распятого тела, ужасаясь кровавым фонтанам, что били из разверстых артерий и расплывались горячими облаками по заледенелой коже. Кровь тут же впитывалась прозрачными капиллярами, прорисовывая сложный лабиринт сосудов, опутавших Свордена скопищем трупных червей.
– Помоги… – тяжкий хрип, густо замешанный на близкой смерти. – Помоги…
– Все… корм… – то ли смех, то ли агония.
Мир постепенно расширял свои границы. Отсек дасбута раздувался, взмыл подвалок, унося вслед за собой короба проводов и связки труб, обрушились поёлы, уступая место чему-то бугристому, узловатому, живому.
Расправлялись ленты прозрачных мышц с блуждающей мошкарой напряжения, что собиралась там, где дасбут не желал расставаться со своей проржавелой оболочкой. Тогда кристальная чистота мира кракена, лишь слегка подсвеченная розовым, вдруг мутнела, напитывалась мрачной чернотой, уплотнялась до полной непроницаемости, чтобы затем глухо взорваться.
Разлетались по пологим кривым листы обшивки, увлекая за собой тучи мусора. Отламывались шпангоуты прочного корпуса, и казалось будто хищники растаскивают останки дерваля, выброшенного на берег. Обломки корабельной плоти медленно погружались в гигантский лес эпителия, почти без следов перевариваясь кракеном.
– Мне больно… Мне больно… Мне больно… – навязчивый шепот тысяч и тысяч глоток. Так стонет мелкая рыбешка, попавшая в ненасытный желудок дерваля, корчась под проливным дождем желудочного сока.
Сворден засмеялся. Ужасно смешно почувствовать себя проглоченным куском мяса. Даже не пережеванным.
Чудесное ощущение. Он, наверное, никогда не переживал такого подъема сил. Почему же другие так страдают?! Ведь боль ушла. Исчезли пределы тела, и жалкий кусок полупереваренного мяса больше уж никак нельзя назвать вместилищем души и разума. Он свободен!
Сворден дотрагивается до щеки Флекиг. Точнее, до того, что осталось от щеки Флекиг. Крупные прозрачные капли стекают по ее телу. Они сочатся из сморщенной воронки над ее головой – кап, кап, кап – упокаивающий дождик, что омывает измученные останки.
Медленно сползая вниз, капли, больше похожие на крупных улиток, постепенно мутнеют, напитываясь частичками тела Флекиг.
– Мне больно… – дрожь сотрясает нагое тело. – Убей… Убей… Убей…
Улитки проложили дорожки среди выпуклостей и впадин – тропинки вьются в скульптурной красоте сжираемой заживо плоти.
– Ты должна жить, – Сворден рассудителен. С этими глупыми девчонками нужно только так. – Ты обязана жить. Здесь вы все чересчур привыкли умирать! – нечто, похожее на нежность, охватывает его истомой.
Темная жижа вытекает из отверстий в теле Флекиг. Сворден сгребает с груди жмень липкой слизи и залепляет раны. Флекиг корчится.
– Так нельзя, – качает головой присевший рядом тощец. – Так нельзя. Еда – отдельно.
Сворден не обращает внимание на крохотное существо. Их много здесь. Они творят ужасные вещи, которые лучше не замечать. Он даже название им придумал – тощецы. Навязчивая деталь пейзажа.
– Он попросил меня найти человека, – Сворден доверительно берет Флекиг за руку. – Думкопф. Ищу человека! Ха! Ты ведь помнишь – тогда мы и встретились? Печальные, печальные обстоятельства, – Сворден скорбно умолкает, краем глаза наблюдая за тощецом.
Тот делает очередную Очень Ужасную Вещь. Впрочем, как всегда. Их репертуар неистощим. Оксюморон. Неистощимые на выдумку тощецы.
– Я выдавал себя не за того, – сказал Сворден. – Я всегда выдаю себя не за того. Даже сейчас. Я – на я. Покрыт непробиваемой броней забытья. Понимаешь?
Назойливая улитка вползла в глаз Флекиг. Заворочалась в глазной впадине, окуталась слизью, протискиваясь внутрь головы.
– Вот так рождаются впечатления, – поучает Сворден мертвое тело. – Механика тела проста и понятна. Как проста и понятна механика общества. Главное – не обращать внимания на жертвы, на кровь, на муки. Младенец счастья криклив, грязен и, что скрывать, ужасен на вид.
– Чучело, – хрипят обглоданные кости, что валяются в яме с отбросами. – Подойди сюда, чучело.
Сворден отпихивает ногой тощеца, который выдумал очередную Очень Ужасную Вещь и самозабвенно ей предается, взваливает на плечо толстое щупальце, вросшее в грудь, и подходит к яме.
Принюхивается, недовольно шевелит носом, щурит глаза:
– Дерьмо!
– Уместное замечание, – скалится голый череп Кронштейна. То, что это Кронштейн, легко догадаться по зажатому челюстями болту. – Дерьмо должно накапливаться и испражняться.
Сворден дергает щупальцу, перехватывает ее покрепче и наклоняется над ямой. До черепа не достает полпальца.
– Бедный, бедный Кронштейн, – скорбит Сворден. – Когда-то я знавал его.
– Не из той пьесы, – сурово осаживают Свордена кости. – Оглядись, чучело!
Сворден делает вид, что осматривается, крепко зажмурив глаза и хихикая – ловко же он провел валяющийся в дерьме костяк.
– Что видишь?
– Прекрасный мир, полный чудес.
– Теперь я понимаю, что видели съеденные мной куски мяса, – ворчит череп. – Они узрели прекрасный мир желудка и набитый чудесами кишечник.
– Оп-па! – Сворден поднимает палец. – Несчастный Кронштейн вряд ли знал строение пищеварительного тракта. “Желудок” и “кишечник” – не из его лексикона, череп.
– Будь ты поумнее, чучело, ты бы задумался – а как может разговаривать скелет, – застучал гнилыми зубами череп. – У меня ведь и легких нет.
– Легкие! – Сворден счищает с лица слизь, что постоянно проступают из под кожи. – Знавал я некого Парсифаля, так он учудил не менее забавную штуку. Воскрес, представляешь? Ну, не так, чтобы уж совсем стал живым, но те останки, что провалялись в грунте, он носит с большим достоинством.
– Значит, ничего не замечаешь? – челюсть отходит чересчур далеко, и ржавый болт проваливается внутрь костяка.
– Я все замечаю, – говорит Сворден. – Ведь нам так и сказали – будете вооружены, но оружие не применять ни при каких обстоятельствах, кехертфлакш! Только наблюдать! А уж кто свой, а кто чужой – разберемся сами.
– А из брюха что торчит, чучело?
Сворден довольно хлопает по щупальце. Слизь обильно стекает по телу. Под ним раскрылись отверстия, похожие на раззявленные рты, жадно глотающие вязкие потеки. Подбирается парочка тощецов и робко лижут Свордену спину. На противоположной стороне ямы усаживается копхунд. Круглые глаза пристально наблюдают за Сворденом.
– Разуй зенки, чучело! – сухим костяным смехом давится череп. – Тебя превратили в такой же корм!
Нетерпеливый тощец кусает под лопаткой. Сворден морщится, но терпит.
Тени сгущаются в мешках слизи и мышцах кракена. Мир обретает объем. В нем обнаруживается непрестанное движение. Могучие потоки крови и лимфы прокачиваются сквозь колоссальные сосуды, обвивающие веретена мышц. Плотные ячеистые перегородки разделяют наполненные слизью полости, где тощецы копошатся вокруг бесконечных рядов коконов с полупереваренными телами людей, дервалей, громовых птиц и других созданий, что никогда не покидают бездны, если только не попадают в щупальца кракена.
– Тужится, – клацает зубами череп. – Готовится, тварь.
– К чему? – становится зябко, и Сворден трет предплечья. Легкие с усилием вдыхают и выдыхают густеющую слизь, в которой появляются кровавые прожилки.
– Испражняться, чучело, испражняться! – костяк заходится в смехе. – Наложить огромную куча дерьма на весь этот мир! Или ты думаешь оно предается глубоким размышлениям, глядя из океана гнилыми глазами?!
Сфинктер сжимается. Внутри что-то бурлит, перекатывается. Копхунд опасливо отходит от ямы. Тощецы тянут Свордена прочь, но тот упрямится. Отверстие расширяется, вверх бьет струя отвратной жижи. Ноги оскальзываются, и Сворден съезжает на дно.
Пусто. Никаких следов останков. Бедный, бедный, Кронштейн…
– Прекрати, – строго говорит себе Сворден. – Сказано же – не из той пьесы.
– А что такое пьеса? – в яму заглядывает копхунд, морщит лоб, чешется.
Тварь, как всегда, вылаивает нечто грубое, шершавое, отчего ее шерсть стоит дыбом, но Сворден обнаруживает, что таинственный переключатель понимания вновь находится в позиции “вкл”.
Он шевелит челюстью, готовясь к ответному наждачному лаю:
– Сгинь, псина! Я тебя открыл, я тебя и закрою.
Псина распускает язык, тщательно вылизывает лапу. Откуда-то Сворден прекрасно осведомлен о повадках если не всей головастой своры, то этого отдельного экземпляра – точно. Ее поведение – признак смущения. Копхунд вообще трогательное существо, пока держит себя в лапах.
К краю ямы на коленях подбирается тощец. С ним что-то неладно – тельце бьет дрожь, живот распух, на губах пузырится кровь. Копхунд косится, морщится, точно и впрямь человек, рядом с которым испортили воздух. Ленивый взмах лапой, и обезглавленный тощец скатывается в яму.
– Вылезай, – говорит копхунд. Отправляет вслед за телом раздавленную головенку тощеца.
Сворден смотрит на плавающий среди нечистот труп. Крохотная горка живота шевелится, словно в нем ворочается готовая к метаморфозу личинка.
– Думаешь – это страшно? – копхунд склонен поразмышлять над тем, что не понимает своей звериной натурой. – Думаешь – это мерзко? Вы, люди, склонны действовать по первому впечатлению.
Живот трупа шевелится сильнее. Видно, как изнутри нечто бьется, тужится, пытаясь выбраться наружу. Сворден, на всякий случай, отодвигается подальше, насколько позволяют склизкие стенки. При жизни тощец был беременной самкой.
– Вы хотите все переделать под себя. Куда бы вы не пришли, вы первым делом начинаете рыть уютную нору, а потом удивляетесь – почему в такой удобной земляной дыре не желают жить рыбы, – разговорчивый копхунд полуприкрытыми глазами наблюдает за Сворденом.
Живот тощеца раздувается еще больше, а затем с громко лопается. Разлетаются кровавые лоскуты. Труп раскрывается бутоном, среди мокрых лепестков шевелится полупрозрачное существо.
– А когда оказывается, что рыбы не могут жить в земле, то вы объясняете это не своей ошибкой, а уродством рыб.
Личинка походит на помесь тощеца и копхунда, втиснутую в хитиновый футляр насекомого. Словно природа так и не смогла изобрести ничего более прекрасного по облику, нежели членистоногие, и от бессилия принялась подгонять под их прокрустовы формы свои дальнейшие изыскания в области рептилий и млекопитающих.
– И поэтому вы начинаете переделывать рыб. Вырезаете им жабры и плавники, приставляете руки и ноги. Селите их в норах, а потом удивляетесь – почему из них получились черви, а не люди, – копхунд облизывается, чешется задней лапой за ухом.
Сворден наблюдает за личинкой. Та продолжает вяло шевелится в мясе родительницы. Затем подтягивает к себе кусочек плоти и начинает ее поглощать. Ротовой аппарат твари – сложнейшая система резаков. Но хитин еще не затвердел, поэтому лезвия больше перемалывают, чем отсекают.
Хруст и, почему-то, тихое жужжание. Словно в полупрозрачном существе работает моторчик. Покровы постепенно темнеют, скрывая откровение превращения мертвой плоти в плоть живую – прихотливую вязь течений питательных веществ, что от устья челюстей распадаются на широкую дельту потоков, несущих свою долю родительского мяса к самой крохотной лапке, к самому незаметному волоску.
Трапеза окончена. Крошечный костяк похож на потрепанную штормом шлюпку. Личинка поворачивает безглазую голову к Свордену, выбирается из грудной клетки родителя. Лоскуты кожи прилипли к лезвиям челюстей.
– Это опасно, – предупреждает копхунд. – Очень опасно.
Сворден ждет. Жижа, что стекает по стенам ямы, достигает коленей. Личинка неповоротливо бултыхается в ней, пытаясь приноровиться и поплыть. Крошечные лапки вязнут в слизи. Но личинка упорна. Расстояние между ней и Сворденом сокращается.
– Мы, народ копхундов, – вещает головастая тварь, – всегда находимся на стороне сильного. А вам очень нравится, когда вас считают сильными.
Сворден делает шаг в сторону от челюстей-лезвий и толкает личинку в бок. На ощупь она оказывается студенистой. Руки погружаются в ее тело. Неприятное ощущение, но терпимое.
– Глупые рыбы, превращенные в червей, никогда не узнают, кто же сотворил с ними такое. Ведь у них есть… Как же это называется… – копхунд крутит башкой. – Geschichte! Да, именно так. А у нас этого нет. Мы – выродки, так напоминающие тех зверей, что вы держите дома.
Тень падает на яму. Личинка разворачивается и вновь направляется к Свордену. Челюстные лезвия распахнуты, открывая неправдоподобно огромный зев.
Слышится свист, и сквозь коллоид мира кракена протискиваются черные щупальца, туго пеленают личинку и возносят вверх, где величаво парит, словно в безумном сне, дерваль, расправив плавники, растопырив бахрому глаз, похожих на водоросли, облепивших тело гиганта.
Ухватившись за щупальцу, Сворден выбирается из ямы. Копхунд невозмутимо смотрит вслед уплывающему дервалю.
Странное ощущение. Странно знакомое и вовсе не пугающее. Здесь нет ни верха, ни низа. Здесь вообще нет выделенного направления. Как… как… где-то, услужливо объясняет память.
Можно идти вниз головой, можно идти вверх головой, можно идти левым боком, можно идти правым боком. Можно вообще не идти, потому что движение собственного тела в мире кракена – фикция, обман. Нет больше никакого собственного тела. Оно растворено и взболтано в коллоиде колосса, который до поры до времени поселился в бездне гноища.
– А что там? – показывает Сворден.
– Город, – отвечает копхунд.
– И кто там живет?
– В городе никто не живет, – наставительно говорит головастая тварь. – Город – это такое место, где никто жить не может.
Сворден возражает в том смысле, что город потому и называется городом, а не норой, не крепостью, не, кехертфлакш, океаном, что его строят люди, а затем в нем живут в таких огромных геометрически правильных фигурах с пустотами и отверстиями.
На что копхунд не менее язвительно отвечает, что он городов повидал поболее Свордена, и все эти города представляли собой такие места, где не то что людям, захудалой сумасшедшей крысе местечка не найдется.
Отлично, говорит с хитрецой Сворден, вот пойдем и проверим.
Копхунд чешет лапой за ухом. Рот растягивается, с губ стекает пена. Затем копхунд чешет лапой за другим ухом. Лоб морщится могучими складками. Потом копхунд что-то осторожно выкусывает из шкуры на правом боку. И, наконец, шумно вылизывается по левому боку.
Сворден терпеливо ждет. Он видит насквозь эту тварь, рожденную случайностью мутаций, а не предопределенностью эволюции. Тварь чем-то смущена, а когда тварь смущена, она изо всех сил придуркивается зверем.
Копхунд прекращает чесаться и трусит вперед. Останавливается, поворачивает круглую башку:
– Пойдем.
И они идут.
Во все стороны простираются мрачные чудеса.
Стальными цветами раскрываются проглоченные дасбуты, окрашивая потоки и сгущения коллоида в безумное разноцветье. Хищные веретена превращаются в вязь фестонов, окаймляющих волны, которые прокатываются по кракену, приходя из одной бесконечности и исчезая в другой.
Величаво двигаются в искусственных течениях дервали, продолжая воображать себя хозяевами океана и не замечая опутывающие их тела щупальца, по которым жизнь могучих тел постепенно вбирается кракеном, оставляя высохшие оболочки.
Распятые тела людей – то ли невообразимое множество истязаемых тел, почерневших от мук, то ли преломление в бесконечности кривых зеркал лишь одного несчастного.
Тощецы копошатся вокруг ям скоплениями червей, вырывая друг у друга обглоданные кости, пока все не замирают, подчиняясь какому-то сигналу, встав на колени, расставив руки и разинув широко рты, готовясь принять пищу из вырастающих в пустоте хоботков.
Копхунд предпочитает трусить слегка впереди, слева и, к тому же, перпендикулярно. Иногда он вообще забирается наверх, вышагивая вниз головой.
– Южные выродки называют нас “оборотнями, что трепещут во тьме и лакают кровь опоздавших к пастбищу”, – сообщает копхунд. – Как бы они назвали вас?
– Что такое оборотень? – копхунд останавливается, поворачивает голову, и Сворден оказывается нос к носу с башковитой тварью.
– Ты любишь прикидываться, – сурово замечает зверь. – Ты всегда любил прикидываться.
– Не понимаю, о чем ты.
В кристальной пустоте вспыхивают лучи, и только теперь становится очевидно как деформирован мир кракена. Многочисленные спирали и складки вложены друг в друга, переходят в друг друга, переплетены друг с другом. Завораживающий беспорядок, в котором ощущается необъяснимая соразмерность. Монокосм, поглотивший весь мир, и сам ставший миром.