В обозе оживление: завидели жилье. Полуослепшие в метели, запруживали лавы леденевцев саманную, соломенную слободу, спирались в проулках и на перекрестках, бодали и сворачивали огородные плетни, ломились на базы, в сараи, в хаты, норовя поскорее забиться в тепло и едва не дерясь взвод со взводом за место под крышей.
Евгений с комиссаром стыли на ветру – глухая масса эскадрона, спершись стенкой, не пускала их бричку ни во двор, ни вперед, а кричать о своем комиссарстве мальчонке, видно, не хотелось. В толчее и подслепье отбились от штаба и теперь уж хотели того же, что и все рядовые, – тепла… Наконец и они протащились на двор.
– А ну-ка, братцы, потеснись! Прояви, босота, солидарность! Одной семьей живем, в одну и хату селимся – даешь интернационал! – прикрикнул Евгений, заработав локтями и пробивая путь сквозь давку.
– Куды прешь, фронтовик?! – отвечали ему, упираясь и пихаясь в ответную. – Ты кто таков будешь?
– Из тех же ворот, что и весь народ.
– А по виду, кажись, офицерик. Не видали мы раньше тебя, а, босяк?
– Да кто бы ни был – обогреться дайте, а потом хоть зубами грызите. – Евгений пробился в самый угол хатенки и сел на полу, расчистив комиссару место рядом.
Набились рог к рогу, до смрада: удушливо взвоняло скученными здоровыми телами, сырыми шинелями, сукнами, блевотным душком промокших сапог, обмерзлым железом винтовок – всем-всем настырно-ядовитым и даже выгребным, чем пахнут бездомовные, прошедшие уж сотни верст солдаты.
Вокруг Евгения с мальчишкой ерзали босые ноги с ногтистыми черными пальцами и жесткими, как лошадиные копыта, пятками; бойцы, сдирая, сматывали с них портянки, какие-то тряпки и пестрые бабьи шалевки, снимали шинели, гимнастерки, венгерки, выпаривали на огне и били вшей, вытаскивали из мешков и переметных сум исподние рубашки, завернутые в чистые тряпицы житные краюхи, сухари, шматки заржавевшего от старости сала – и все живее, громче гомонили.
– Налетай, ребята! Чем бог послал… разговеемся.
– Бурсаков напекем. Мучицу-то выдали… А то где еще печь припадет?..
– Иде ж каптер-то наш заночевал?
– Сиротская его доля – щи из бычачьих почек лопает!..
– Ничего, браточки, – вон он, Новый Черкасск. Заберем – ох уж и погуляем. За весь срок отъедимся.
– И отлюбим, ага…
– Уж там-то есть кого пощупать. Со всей России набегли. Все, какие при старом режиме богатства имели, увезли ишо загодя и туды сволокли. Буржуйского имения на весь бедняцкий класс с краями хватит.
– Да брали мы энтот Черкасск ишо в восемнадцатом годе – уже тогда-то все и вымели.
– Они, буржуи, тоже, кубыть, не пальцем деланные. На кой ляд им тебя дожидаться?..
– В подвалах каменных кубышки золота зарытые! Купецство проживало – надо понимать. Спытать только надо, где спрятано. Бери его за бороду и тряси. Сгрузимся добром!..
Сергей с острейшим любопытством вслушивался в речи этих полуголых, едящих и гогочущих людей. Неужели вот эти – те самые, о человечески необъяснимой храбрости которых писали «Правда» и «Известия»? О походах сквозь ветры, о победах над холодом, голодом? И они-то, железные, – о жратве, о поживе, о возможности вдоволь пограбить? Это красная конница? Или дикие орды, идущие за золотом и мясом? А может, так и надо и только так и можно – разрушить мир неправды и начать другую, прекрасную Историю, а сперва погулять, воздать себе за все века нужды, приниженности, безъязычия? Да, с жадностью к тому материальному, чего так долго были лишены, да, с ненавистью к тем изысканным вещам, которых касались пресыщенные, изнеженно-слабые руки господ, а ты и назначенья их не знаешь – и потому расколотить, изгадить, подтереться… Но все-таки не утерпел:
– И часто вы так, дорогие бойцы, грабежом промышляете?
– А это кто там? – изгально-ласково осведомился дюжий конник с голым торсом и заросшим щетиной энергичным лицом, остановив на нем беззлобно-любопытствующий взгляд. – Откель, куга зеленая, ты взялся?
– Комиссар я ваш новый, – ответил Сергей по возможности просто. – Вот, зашел познакомиться.
– А-а, политком, – протянул боец устало-равнодушно.
– Не политком, а корпусной военный комиссар, – нажал Сергей. – Так что давай, боец, поговорим о вашей жизни – поскольку это, брат, огромное значение имеет: доклад мне о вас посылать товарищу Ленину – рассчитывать ему на вас как на верных бойцов революции или считать за ненадежный элемент.
Бойцы не то чтоб потрясенно онемели, но все же разом подались, потянулись к Сергею, примолкнув. Он знал, как имя Ленина воздействует на массу: люди самые разные, тем более простые, темные, не то чтоб обмирали от трепетного страха и благоговения, но именно что ощущали свое высокое значение, словно над каждым кто-то говорил: ты нужен нам; нам нужно знать, как ты живешь и какой жизни хочешь.
– А нешто он не знает, какие мы бойцы? – взгомонили все разом. – Ить сам об нас в газете прописал: привет герою Леденеву и его кавалерии.
– Покрытые славой геройских делов – вот какие мы, товарищ, элементы! Весь фронт вытягаем в боях с белой гидрой.
– Ну вот и спрашиваю, – сказал Сергей окрепшим голосом. – Известно – бьете контру, а за что? Новочеркасск штурмуете – зачем? Чтоб буржуев пограбить? – И покосился на бесстрастного, непроницаемо молчащего Аболина, словно надеясь доказать тому, что дух, устремления этих людей высоки, что не умом, а сердцем они видят идеал…
– Да как же за что? За нужду, за всю жизнь нашу горькую. За то, чтобы всем, какие ни есть на земле, беднякам жилось хорошо.
«Ага!» – возликовал Сергей.
– А что касаемо грабиловки, товарищ, – продолжил дюжий, с волчьими глазами взводный, – то какой же тут грех? Нешто мы у своего брата-бедняка последнее отымаем? У буржуев берем, от чужого труда нажитое. Имеем мы такое право – забрать себе чего из ихнего имущества?
– А Леденев – он как считает? – подцепил Северин.
– Так сам нам, любушка, сказал: «Возьмете город – ваш на двое суток». Да рази мы могем чего-нибудь поперек ему сделать?
«Ну вот и собрал показания», – подумал Сергей почему-то с обидой: да, прав был Студзинский – еще в глаза не видел Леденева, а образ, который себе сотворил по телеграммам и газетам, уже распадается.
– Вот вы, товарищ комиссар, видать, ученый человек – скажите: что же, мы неверно понимаем? Буржуя увидел – и трогать его не моги? А за что ж мы кровя проливаем?
– Ну, послушать тебя – так за то, чтоб карманы набить, – зло ответил Сергей. – Кубышку с золотом найти и хату новую построить, коней купить, быков. Добудешь – и сам богачом заживешь, своих же братьев-бедняков начнешь нанимать за гроши, чтоб на тебя горбатились, как ты на кулака.
– Да нешто я так рассуждаю?
– А как? По всей России города стоят без хлеба, жрать нечего, дети от голода мрут, а ты – «себе», «имею право» да еще именем народа прикрываешься.
– А иде же он, хлеб? – угрюмо, даже будто с затаенной злобой спросил из угла рыжеватый, немолодой уже боец, не подымая на Сергея воспаленных глаз. – Какой ревкомы загребли по нашим хуторам, а то будто наши детишки облопались – пихают в себя, и все-то им мало? Куды его дели? Кто съел? Да ишо подавай? Никак там у вас, в городах, такие товарищи думают, что хлебушек сам себя ростит, как сорная трава, – при земле человека и вовсе не надо, али мы, хлеборобы, без едового можем прожить. Да ишо вон какой порядок завели: коли хлеб не желаешь сдавать али вякнешь чего, так зараз к стенке прислонят, как контру революции.
– Да, хлеб сам не растет. – Сергей почувствовал, что должен возразить, что тут нужны какие-то особенные и, главное, внятные этим людям слова, и тотчас понял, что не может их найти. – Ну некому землю пахать… Вы все, хлеборобы, на фронт ушли… сами… с белой сволочью биться. Вот и надо сперва сбросить в море Деникина, а потом уж вернуться к труду, сеять хлеб. А пока… Хлеб у ваших семей забирают? Значит, где-то есть труженики, семьи их, дети малые, которым еще голоднее, чем вам. Им и надо помочь. Борьба идет такая, что никому из нас жалеть себя нельзя…
В сенях зашумели, затопали, и в переполненную горницу ввалился молодцеватый вестовой в обындевелом полушубке и папахе набекрень.
– Комиссар новый тута? Северин, Северин?.. Приказано препроводить вас в штаб, товарищ комиссар, – сказал он Сергею, держась с той горделивой холодностью и даже надменностью, какая свойственна штабным и ординарцам при высшем командовании.
– Кто приказал?
– Челищев, начштакор.
– А сам товарищ Леденев где? В штабе?
– Да кто ж его знает? Летает, – ответил вестовой обыденно-значительно, как будто речь и вправду шла о некоем колдуне, носящемся над беспредельными пространствами и заклинающем стихию. – А энтот с вами кто? – кивнул на бесстрастного Аболина.
– Товарищ с Лихой, большевик. От белых бежал. – Сергей вдруг изумился, с какой привычностью, отсутствием сомнений повторяет вот эти слова.
И тотчас вспомнился их разговор с Аболиным – о «хамской» ненависти мужиков к интеллигентам и Леденева к господам – и как в этих больших изнуренных глазах вдруг будто бы и вправду показалась истинная суть.
– Насчет товарища распоряжений не было.
– Ну так я вам приказываю, – нажал Северин.
Сырой, студеный воздух неприятно ссудорожил потное, в духоте разомлевшее тело, наструнил, протрезвил. Метель уж почти улеглась под свинцово темнеющим небом, далеко было видно заметенные снегом дома, огни костров, подсвеченную ими улицу, копошение серых фигур во дворах, и дальше он пошел, весь подобравшись, стараясь ничем не выдать своей – такой смешной – настороженности и внутренне прислушиваясь к идущему с ним наравне Аболину.
Когда сказал Володьке с Петькой про Агорского, те тоже смеялись. А через месяц целились, казнили… Знаком с Леденевым? О танках поведал? Ничего ж не добавил к тому, что штабу корпуса и так уже известно. Ловко! Там, впереди, мол, силища несметная, стена. Да об этой стене все донские газеты кричат… Не скрыл, что бывший офицер, хоть, по его словам, не кадровый, – признался Сергею в том, чего утаить невозможно, в происхождении, в лице, в манерах, и даже с вызовом, со снисходительной усмешкой: подозревайте, разрешаю, вот я весь, какой есть. И документы в голенище – вот только чьи? с кого на нем сапожки?.. Ну а за что его цеплять и на каких противоречиях ловить, когда в нем ровно то же подозрительное, что, предположим, и в тебе самом, и даже легче допустить, что он подпольщик, чем что ты корпусной комиссар?.. Ни в штабе корпуса, ни в штарме о нем не знают ничего… или, может, лишь имя – Антон Аболин, с Ростовом же связаться невозможно. Очной ставки ни с кем не устроишь. Разве что с Леденевым самим.
А может, бредите, товарищ Северин? Простудились в дороге? Цель у него какая может быть? Прознать расположение, маршруты, передвижения колонн, их связи по фронту? Да если бы он пробирался в Калач, в тылы наши, в штарм, но ведь, напротив, лезет в пекло, к Леденеву. «Убить», – скользнула ящерицей мысль и не оставила холодного следа – потому что он сам не поверил себе. Полу-не-допустил.
– Тулупчик бы вам, – сказал Сергей Аболину как мог участливо.
– В Новочеркасске все оденемся. Если, конечно, вы не будете карать за всякий случай мародерства.
– Вам ужасно пойдет офицерская шинель, – сказал Северин и тотчас остро пожалел о грубости своей провокации. – За офицера станут принимать.
– Меня и без шинели, знаете… Зато там, средь ростовской изысканной публики, мог запросто сойти за своего.
Нет, этот человек не дрогнет. А если криком, револьвером, «руки, гад!» – неужель не проявит себя? А если он и вправду Аболин, подпольщик, большевик? Посмотрит на тебя своим усталым взглядом – и тебе станет стыдно.
Идти пришлось долго – похоже, к железной дороге. Полештаб расположился в доме начальника станции. У крыльца встали двое бойцов – потребовали сдать оружие. Аболин развел руки, позволяя прохлопать себя по бокам. Покорен, как утопленник.
Сергей сторожил каждый взгляд, движение Аболина и в то же время озирался среди новых лиц, оглядывал штабную обстановку с волнением прикосновения к легенде.
Бывал он во многих штабах – дивизионных и армейских, даже фронтовых. Там, наверху, хотя порой и под землей, в подвалах, владели, ведали, повелевали тысячами жизней командармы и комкоры – мучительно ссутуленные, как бы замерзающие необъяснимо-исключительные люди. Там, в белом калении электрических светов, в полуночном горении керосиновых ламп, десятки аппаратов и людей работали, как бешено неутомимая машина, как пароходный двигатель, как исполинские часы, в которых одна только стрелка – секундная. Республика, Центральный Комитет кричали в полевые телефоны, и отвечали им, вытягиваясь в струнку или горбясь, сгибаясь под тяжестью смертной ответственности, бессонные угрюмые штабисты с сухими лицами, отточенными, как карандаши, кричали убивающе в войска, в ночное беспроглядье, в снежные бураны.
На хирургических столах пестрели карты, похожие на красно-голубые цветники, на распятые кожи животных с узловатыми венами рек и морщинами прихотливых ландшафтов – как шмели над цветами, как врачи над больными, копошились над ними начштабы и начопероды; держа карандаши, как скальпели, бездрожно препарировали, прихватывали скобками порезы, вычерчивали стрелы рассекающих и дуги концентрических ударов, внедряясь в мысли, прямо в мозг потустороннего врага.
А тут машины не было: ни стука телеграфных аппаратов, ни копошения бессонных, ни огромных карт – Сергей как будто снова угодил в ту же самую хату, разве что не забитую красноармейским народом, не такую угарную.
Штабные – праздновали. Рождество. Не пьянствовали, нет, а будто благочинное семейство. Средь комнаты стояла елка, обряженная в телеграфные ленты, как в некий диковинный кружевной серпантин, обсаженная звездами, нарезанными из фольги и консервных жестянок. Под ней возились двое ребятишек лет пяти-шести – насупленный мальчонка в розовой сатиновой рубашке и девочка в синенькой ситцевой кофте и юбке до пят, с пытливыми, лукавыми глазами, блестящими, как мокрый черный виноград.
Пять человек штабных сидели за столом у самовара, в котором отражалась керосиновая лампа; бесстыдно высилась на самом видном месте четверть дымчатого самогона, румянели куски зажаренной курятины, лоснились блины, блестели моченые яблоки – не хамская роскошь за спинами изголодавшихся бойцов, но если бы Сергей увидел пьяных, разгулявшихся, то удивился бы, пожалуй, меньше, чем этой праздничной, домашней безмятежности, в которой было что-то безумно неуместное. Всего в двадцати верстах к югу лежал Персияновский вал, в молчании настуженных степей, во вьюжном мраке ночи, как орды снежных призраков, могли идти казачьи конные полки, сливаться, разливаться, течь в обход, а в эту комнату сейчас, казалось, и волхвы войдут, колядники ворвутся, ряженые, в остроконечных колпаках и с птичьими носами.
– Значит, празднуете, – сказал он, поздоровавшись, и голос его прозвучал неприязненно и даже будто обвинительно.
– Без праздников, товарищ Северин, и одичать недолго, – поднялся навстречу ему высокий худощавый офицер – иначе и нельзя было назвать вот этого затянутого в китель довольно молодого человека с удлиненным и тонким лицом. Нерушимый пробор, нос с горбинкой, в близко посаженных глазах – сухая птичья зоркость. – Начальник штаба корпуса, Андрей Максимович Челищев. Садитесь, товарищи. Милости просим. В германскую войну на Рождество мы договаривались с немцами о перемирии.
– И подарки друг другу дарили, – сказал Аболин с неприязненной, будто даже гадливой усмешкой, непонятно к чему относящейся – то ли к былым рождественским братаниям меж русскими и немцами, то ли к тому, что красный командир сегодня допускает возможность перемирий, «как тогда».
– Вы, может, и с белыми договорились? – добавил Сергей и тотчас пожалел о собственной мальчишеской запальчивости, об учительском и распекающем тоне, который он взял.
– В последнюю неделю, Сергей Серафимович, – отчеканил Челищев, – и мы, и наш противник, по крайней мере конница его, настолько истощились, что перейти к активным действиям физически не можем. До утра – так уж точно. Несмотря на смертельную между нами вражду. К тому же в нынешний момент мы в сильной степени зависим от погоды. Как видите, буран, и снег лег глубокий, по балкам и вовсе по пояс, то есть по конскую грудь.
«Я что, ему курсант? – подумал с раздражением Сергей, но тотчас признал: – Ну а кто же?»
– Так что ж, пока не кончатся бураны, так и будем стоять? Чтоб белые еще лучше на валу укрепились?
– Отчего же? Они-то – да, а мы – наоборот.
– В метель наступать? – спросил Сергей, догадываясь о логике ответа, но все же с любопытством человека, ни разу не видавшего, как войска наступают в метель.
– Метель – завеса обоюдная. При хорошем знании местности вы получаете определенное преимущество маневра.
– Но белые ведь тоже местность знают, и даже, может, лучше…
И тут в сенях затопали, и в комнату с грохотом, уханьем, сорочьим чечеканьем, визгучим верещанием рожков и вправду ввалились безумные ряженые, шаманы, скоморохи в размалеванных личинах, в мохнатых шапках с вербовыми ветками, цветными лентами, козлиными рогами, в овчинах и вывернутых наизнанку тулупах, изображавшие медведей, Иродовых слуг, и закружился вокруг елки дикий хоровод…
– Коляда, коляда, подавай пирога…
– Мы ходили по всем по дворам, по всем дворам да проулочкам…
– Не служи королю, служи белому царю…
– Торжествуйте, веселитесь, люди добрые… облекуйтесь в ризы радости святой… – перекрыл верещание делано зычный, густой чей-то голос, и Северин увидел вожака всей этой безумной оравы – рождественского деда с мешком и длинным посохом, увенчанным латунной Вифлеемской звездой. Почти до пят спадала крытая голубоватым шелком шуба, по брови был надвинут лисий малахай… – Он родился в тесных яслях, как бедняк. Для чего же он родился, отчего же бедно так? Для того, чтоб мир избавить от диавольских сетей, возвеличить и прославить вас любовию своей… Здорово вечеряли, дорогие хозяева. Тута, что ли, живут Ванятка Пантелеев и сестра его Полюшка?.. А иде ж они?.. А ну-ка, подите ко мне, орехи лесные. Да не робейте, милые мои…
Штабные стали вперебой подсказывать обоим ребятишкам подойти, и лица их, глаза преобразились, выражая едва ли не больший восторг и ребячьи-наивную веру в волшебную природу этого вот ряженого, чем глазенки обоих детей, несмело, бочком, кусая кулачонки, подступавших к «деду».
«И вправду осумасшедшели», – подумал Сергей.
Лицо Аболина и то переменилось – отчего? – большие, отрешенные глаза гадательно впились в полоску между ватной бородой и малахаем, и весь он стал похож на цепную собаку, готовую не то рвануться к своему хозяину, не то кинуться на чужака.
– А ты не колдун, – ответил мальчонка, смотря на ряженого исподлобья.
– Вот так голос! А кто же я? – с дурным упорством пробасил «старик».
– Ты Леденев, – ответил сумрачный Ванятка снисходительно: нашел, мол, дурака, – и Сергей дрогнул сердцем.
– Это как же ты меня угадал?
– А то поутру тебя не видал. Глаза у тебя не смеются, когда ты смеешься. И сапоги под шубой, как у казака.
– Ух и глазастый же ты, брат! А энто вот кто? – ткнул старик-Леденев набалдашником в Аболина, как будто вставляя в него туго сжатую, дрожащую в предельном напряжении пружину.
– Не нашенский, и с вами его не было.
– Ага! Мимо тебя, брат, не проскочишь, – сказал старик с каким-то уж чрезмерным торжеством, смотря на одного Аболина и, кажется, глазами говоря тому известную лишь им двоим всю правду.
Пружина вылетела вон – рука всполохом захватила вилку со стола! – и, будто повинуясь ребячьему соблазну, Сергей успел воткнуть взлетевшему подножку… Аболин всею силой рывка обломился, разбивая запястья, колени, и немедля толкнулся, завыв, – на него навалились, надавили коленом на выгнутый что есть мочи хребет, рванули за волосы кверху, показывая колдуну-шуту-комкору аболинское лицо, по-собачьи влюбленно, вопросительно взглядывая: отвернуть?
– Беги, Ванятка, в сени и солдат позови. И ты, Полюшка, к мамке ступай, – велел Леденев, скинув шапку и стягивая бороду, и Сергей наконец-то увидел лицо, то самое, которое разглядывал на фотографиях, – и вместе с тем, казалось, совершенно незнакомого, не того человека, живого, осязаемого, потому и другого.
– Взять, – сказал Леденев. – Не бить, не разговаривать, никого не пускать, – и слова его будто бы перетекли, воплотились в движения двух часовых, тотчас поднявших Аболина.
Лицо того с расширенными, побелевшими глазами, вбирающими Леденева, сломалось в каком-то неверящем недоумении и даже будто бы раскаянии – на миг показалось, что он вот-вот стечет перед комкором на колени, словно только теперь осознав, на кого покушался.
– Ты!.. ты!.. – хрипнул он, и к горлу подтекли какие-то слова, но один из бойцов завернул ему руку до хруста, заставив охнуть, онеметь от боли, и вот уж вытолкали, выволокли в сени.
Комкор, бритоголовый, в бабьей шубе, напоминающей боярскую с картин Васнецова, прошел к столу и сел напротив онемевшего Северина, и все вокруг них перестали быть – в глаза Сергею, любопытствующий, не потерявший, что ли, той лукавинки, с какой глядел на ребятишек, но все равно ударил леденевский взгляд.
Глаза эти, казалось, увеличивали все, на что смотрели, будто сильные линзы, собирали в фокальную точку весь свет, в самом деле все зная, все видя. Не в одном только этом пространстве, но еще и во времени – все, во что он, Сергей, заключен и к чему прикреплен, где родился, как рос, кем воспитан, почему стал таким, каков есть, и каким еще станет, к нему, Леденеву, попав.
– А ловко вы его, – сказал Леденев, смотря уже как будто сквозь Сергея, и подавился застарелым кашлем. – Выручили положение, а то и до горла дорвался бы.
– Роман Семеныч, любушка! Прости ты меня! – убито-покаянно начал Носов, штабной комендант. – Да я из него, гада, все кишки повымотаю, – когтями вцепился Сергею в плечо. – Живьем буду грызть!
– Помолчи, – попросил Леденев, прокашлявшись.
– Вы, что ж, его правда узнали? – набросился Сергей.
– Узнал. Товарищ мой старый. Еще по германской.
– А я чувствовал! Знал! Офицер!.. От белых отбился и к нам – подпольщик, большевик!.. С кем очную ставку?! Вот – с вами, выходит! Не раньше! Кретин! Наган ему в бок надо было – и до выяснения!
– Звать-то вас как? – Подчеркнутое обращение на «вы» в соединении с забывчивым, не застревающим в Сергее взглядом не то чтобы обидело Северина, а именно внушило стыд и отвращение к себе.
Никогда еще он не чувствовал себя таким никчемным, лишенным веса, плоти даже, а не то что голоса, – под давлением этого леденевского непризнавания его, Сергея, значащим и стоящим хоть что-нибудь.
– Откуда ж вы прибыли? – спросил однако Леденев.
– Из Калача через Саратов.
– Каких мест рожак?
– Тамбовский. Учился в Москве.
– Бывал я в Москве, давно, при царе. Как зазвонят все сорок сороков – так и мороз по коже, душа из тела просится, как стрепет из силков, будто и вправду сам Господь к себе ее покликал. Иль будто ангелы на землю снизошли. А нынче разве снизойдут? А главное, нам и без них хорошо. На крови и возносимся – в вечную жизнь. Новый мир только в муках рождается, так, комиссар? – Леденев говорил, как больной под гипнозом.
«Бог, ангелы… Христа вон славит, как юродивый», – подумал Сергей взбаламученно.
– Допросить его надо, – сказал он, кивая на дверь.
– А чего вы хотите от него услышать? За что он нас бьет – и так вроде понятно. Кем послан – так об этом и в газете можно прочитать, в «Донской» их «волне». И вольно ж ему было явиться сегодня – весь праздник испортил. Детишек вон перепужал.
– Так Рождество еще как будто не сегодня, – сказал Северин, невольно проникаясь творящимся вокруг него абсурдом.
– А вы до завтра чаете дожить? – спросил Леденев. – Так завтра – это о-о-о… Кому еще выпадет Рождество-то встречать?.. Пойдем, Челищев, – приказ писать будем на завтра.
– Теперь и с комиссаром, – напомнил начштакор, кивая на Сергея.
– Само собой, – поднялся Леденев.
Сергей и не заметил, как оказался за другим столом, на котором была уж разложена карта-трехверстка, и будто ниоткуда появился, должно быть вылез из звериный шкуры, новый человек – опять щеголеватый офицер, высокий, хромоногий, Мефистофель, с холеной конусной бородкой и заостренными усами, с невозмутимым, жестким взглядом темных глаз, в которых чудился нерастворимый осадок превосходства надо всеми. Мерфельд, начоперод.
Леденев наконец сбросил шубу, и ордена Красного Знамени на черной гимнастерке его не было, как и знаков различия. Сел у окна на табурет и, не взглянув на карту, врезал взгляд в неизвестное время, в ночную снеговую пустыню, где как будто и вправду ничто не могло ни возникнуть, ни сдвинуться с места без его разрешения, и даже налетавший неизвестно из каких пределов ветер лютовал на бескрайнем просторе не сам по себе – нес его, леденевскую, волю, слова: