Не поедешь – опростоволосишься, и поедешь – себе на стыд.
– Чего дождусь, сидя? – спросил себя Никон и открыл Псалтирь.
Прочитал: «Боже! Ты знаешь безумие мое, и грехи мои не сокрыты от Тебя».
Открыл книгу в другой раз: «В Твоей руке дни мои: избавь меня от руки врагов моих и от гонителей моих».
В третий раз указал перстом в строку, и было сказано: «И возгорелся огонь в скопище их, пламень попалил нечестивых».
Положил три поклона перед иконами, вышел к келейникам:
– Собирайтесь в дорогу. Помолимся да и поедем.
Куда – не сказал, но все поняли, преисполнились потаенной надежды и ужаса.
С отправлением святейший все медлил, надевал и снимал шубу и наконец решился – позволил облечь себя в легкий песцовый тулуп.
Ехали неспешно, поездом из семи саней. Ночь застала в дороге. Старый тающий месяц не светил, на небе властвовала хвостатая звезда, пророчица великих бед. В селе Чернове остановились, давая отдых себе и лошадям. Никон приказал подать бумагу, перо, чернила. Взглядом выставил всех за дверь. Как написал, так и поехали. Перед заставой вдруг веселым голосом стал рассказывать о родном Вальдеманове.
– Сегодня день Никиты, а я ведь Никита… В Вальдеманове у нас двенадцать святых ключей. Господи, чего нам не живется на родине милой?
Никита, однако, миновал, шли первые часы нового дня. Никон сообразил это и сказал:
– Ведь уж, чай, восемнадцатое! – И обрадовался: – Есть и на восемнадцатое кому за нас заступиться. Сегодня Софья Чудотворица. Я, Божьей милостью, – крестный царевны Софьи.
У заставы поезд окликнули:
– Кто едет?
– Власти Саввина монастыря, – лукаво ответил с первых саней патриарший боярский сын.
Пропустили без досмотра, без лишних слов. Поезд направился в Кремль. Остановились возле большого колокола.
Монахи сбрасывали тулупы, строились парами. Никон окинул взглядом белеющие на белом снегу колокольню Ивана Великого, Архангельский собор, радость души – Благовещенскую церковь, прикрыл глаза перед Грановитой палатой, резко и быстро вышел из саней, трижды поклонился Успенскому собору.
– С Богом!
Монахи подняли крест, пошли.
Заутреню служил Ростовский митрополит Иона. Читали вторую кафизму[58]: «Господи, кто обитает в жилище Твоем?»
Распахнулись двери, в клубах морозного пара явился крест и чередою вошли в собор монахи. Стали у патриаршего места. Двери снова распахнулись, и явился народу Никон, в черной рясе, огромный, сосредоточенный в молитве. Прихожане не то чтобы шептаться, дышать не смели. Тяжко скрипнул под ногой святейшего порожек патриаршего места.
Поддьяк, хоть и видел краем глаза пришествие, продолжал читать псалом, лепеча и не вникая в смысл слов:
– «Иже не ульсти языком своим и не сотвори искреннему своему зла…»
– Перестань читать! – раздался ясный, сильный голос Никона, и многие вздрогнули, вспомнив этот голос, трепет продрал спины под шубами.
Монахи, пришедшие с Никоном, запели «Ис полла эти деспота» и, закончив, уже вместе с прихожанами сотворили молитву «Достойно есть».
– Говори ектенью[59], – приказал Никон соборному дьякону и пошел прикладываться к иконам, к мощам. Священство и митрополит Иона, местоблюститель патриарший, стояли, пораженные, не зная, как быть.
Никон вернулся на патриаршее место, возгласил молитву «Владыко многомилостиве» и послал своего монаха к Ионе, звать под патриаршье благословение.
Лицо у Ионы дрогнуло. Водя бровками вверх-вниз, пошел он, растерянный, покорный, к зовущему и благословился.
За митрополитом, без мешканья, потянулись соборный протопоп, священники, дьякон, поддьякон, причт.
– Ступай к великому государю, – сказал Никон Ионе, – возвести ему о моем приходе.
Иона взял с собою соборного ключаря Иова, и поспешили в Терем, в домашнюю дворцовую церковь во имя святой Евдокии, где стаивал заутрени Алексей Михайлович.
Служба в соборе продолжалась, но была она как эхо, ибо все – служащие, молящиеся, бывшие и пришедшие – думали об одном: что же теперь будет?
Один Никон был спокоен, и видели его спокойствие. Стоял перед иконами Феофана Грека, смотрел на белые сияющие одежды Господа Вседержителя, на золотую руку Его, благословляющую, стоял и ждал.
22Алексей Михайлович убирал догорающие свечи, ставил новые. 18 декабря – день сильных и страстных: мученика Севастьяна, обличителя язычества, патриарха Иерусалимского Модеста, восстановившего разрушенный персами и иудеями храм Гроба Господня, преподобного Севастьяна Пошехонского, молившегося в русском городе Романове, святой Софии Чудотворицы.
Тихо было на душе Алексея Михайловича. Близился праздник Рождества, душа, трудясь, приготовлялась к радости.
Служил заутреню Лукьян Кириллович, голос у него был басовитый, громовитый. Алексей Михайлович любил с ним петь.
Пламя только что зажженной свечи от нежданного потока воздуха припало, погасло.
Царь недовольно повернулся и увидел Иону и Иова.
– Великий государь, Никон пришел, – шепотком сказал митрополит.
– Никон? – не понял Алексей Михайлович.
– В соборную церковь пришел, на патриаршем месте стоит.
– Никон?! – прошептал Алексей Михайлович.
– Послал нас к тебе объявить о своем приходе.
– Боже ты мой! – Свеча выпала из рук. – Лукьян Кириллович, ты слышишь?
– Слышу, великий государь, – Никон пришел.
– Бегите, собирайте… Сюда собирайте, в Евдокию, архиереев, бояр… Кто есть близко. – Алексей Михайлович нагнулся поднять свечу, но ничего не видел, пощупал рукою, не нашел, забыл, чего искал. – Да бегите же вы!
Пошел, сел на лавку у стены…
– Гляди-ко! Гляди-ко! – говорили возницы Никонова санного поезда, указывая на царский дворец.
По окнам, с крыльца вниз-вверх метались огни. Великий переполох приключился в царевом гнезде.
С факелами мчались куда-то всадники. Через малое время катили ко дворцу кареты, санки. Все, кто подъезжал, не шествовали, но бежали.
В домашнюю церковь Святой Евдокии сошлись из духовенства: митрополит Крутицкий Павел, митрополит Газский Паисий Лигарид, Сербский Федор, Ростовский Иона, духовник государя Лукьян Кириллович, из бояр князь Никита Иванович Одоевский, Петр Михайлович Салтыков, князья Юрий Алексеевич да Дмитрий Алексеевич Долгорукие, окольничий Родион Матвеевич Стрешнев, Федор Михайлович Ртищев, Богдан Матвеевич Хитрово, думные дьяки, комнатные люди разных чинов, и среди них Артамон Сергеевич Матвеев.
Все стояли, Алексей же Михайлович сидел.
– Никон пришел, – сказал он спешному совету, – в Успенском, на патриаршем месте стоит. Народ к нему под благословение кинулся.
– Как?! – изумился митрополит Павел. – Как он проник?
– Не знаю, – сказал царь. – Да ведь патриарх! Кто его смеет не пускать? Делать-то теперь что?
– Ах ты Боже мой! – ахал Павел. – Ах ты Боже мой!
– Его до света нужно выпроводить из Москвы, – сказал Паисий Лигарид. – На том происшествие и закончится.
Все посмотрели на царя.
– Пойдите спросите, зачем святейший пришел… к нам! – вдруг рассердясь, закричал Алексей Михайлович.
– Кому идти-то? – спросил Одоевский.
– Ты уж сам сходи, Никита Иванович.
– Дозволь и мне послужить тебе, – поклонился Юрий Алексеевич Долгорукий.
– Спасибо тебе, князь… Полным чином ступайте, Родион Матвеевич пусть идет да дьяк Алмаз Иванов. Скажите ему: пусть возвращается к себе, пусть идет в монастырь.
Когда Никон увидел перед собой присланных царем, понял: судьба решена. Улыбнулся, перекрестил пришедших, не благословляя, но как бы от них открещиваясь.
С вопросом к патриарху обратился Стрешнев:
– Ты оставил Патриарший престол самовольством и присылал сказать царю, что в патриархах тебе не быть. Ты съехал жить в Воскресенский монастырь, и о том великий государь написал вселенским патриархам. Скажи, для чего ты приехал в Москву, пришел в соборную церковь, стал на патриаршье место без ведома великого государя, без благословения всего святейшего собора? Ступай в свой монастырь.
Никон перекрестился на икону Вседержителя.
– Я сошел с престола никем не гоним, ныне же пришел на мой престол никем не званный. А для чего? Да чтобы великий государь кровь утолил и мир учинил. Не бегаю я, грешный, от суда вселенских патриархов. Воротило меня на престол явление чудное и страшное… Я не чаял видеть лицо великого государя, письмо вот написал о видении. Передайте письмо своему господину.
– Без ведома великого государя, – сказал Одоевский, – ты сам знаешь, письма твоего взять не можем.
– Так известите его царское величество о письме, о страхе моем!
– Известим, – согласился Одоевский.
Посланники царя удалились.
Разлилась тишина под высокими сводами великого храма. Тишина пуще грома громадная, пуще грома потрясает душу.
У Алексея Михайловича живец в коленке сидел, нога тряслась мелкой мерзкой трясуницей.
– Письмо, Никита Иванович, возьми. Только пусть тотчас садится в сани, едет не мешкая. До свету чтоб его в Москве не было.
Множество глаз единым взором встретили в соборе царских послов, проводили к Никону.
– Великий государь приказал объявить тебе прежнее, – сказал князь Одоевский, – шел бы ты не мешкая, до света, в Воскресенский монастырь. Письмо же твое велено принять.
– Коли приезд мой великому государю не надобен, то я покорно исполню волю властей, пойду в мой монастырь, но говорю вам, синклиту и царю: не выйду из церкви, покуда на мое письмо не будет отповеди.
– Отповедуем, коли царь укажет, – сказал Никита Иванович. И приняв грамоту, понес во дворец.
– Ох, как непросто с ним! – искренне пожаловался боярам и духовенству Алексей Михайлович. – Читайте скорее! Ртищев! Федор Михайлович! У тебя голос чистый, ясный, прочти, чтоб все слышали.
Ртищев развернул свиток:
– «Слыша смятение и молву великую о патриаршеском столе, одни так, другие иначе говорят: развращенная, – каждый, что хочет, то и говорит, – слыша это, удалился я 14 ноября в пустыню вне монастыря на молитву и пост, дабы известил Господь Бог, чему подобает быть. Молился я довольно Господу Богу со слезами, и не было мне извещения. С 13 декабря уязвился я любовию Божиею больше прежнего, приложил молитву к молитве, слезы к слезам, бдение к бдению, пост к посту и постился даже до семнадцатого дня, не ел, не пил, не спал, лежал на ребрах, утомившись, сидел с час в сутки. Однажды, севши, сведен я был в малый сон – и вижу: стою я в Успенском соборе, свет сияет большой, но из живых людей нет никого, стоят одни усопшие святители и священники по сторонам, где гробы митрополичьи и патриаршие. И вот один святолепный муж обходит всех других с хартиею[60] и киноварницею[61] в руках, и все подписываются. Я спросил у него, что они такое подписывают. Тот отвечал: о твоем пришествии на святой престол. Я спросил опять: а ты подписал ли? Он отвечал – подписал, и показал мне свою подпись: смиренный Иона, Божиею милостию митрополит. Я пошел на свое место и вижу: на нем стоят святители! Я испугался, но Иона сказал мне: не ужасайся, брате, такова воля Божия – взыди на престол свой и паси словесные Христовы овцы. Ей-ей так, мне Господь свидетель о сем. Аминь. Обретаюсь днесь в соборной церкви…»
– Довольно, – сказал Алексей Михайлович. – Ишь, какое видение ему подоспело. Да не тот я, что прежде… Самому видения бывают, так молчу… Впрочем, дочитай, Федор Михайлович. Дочитай все до конца, на том и кончим.
Ртищев читал, но голос плыл мимо ушей, злая кровь переполняла государю сердце: «Сколько он дурил меня своими снами».
– «…Мы не корчемствуем слово Божие, но от чистоты яко от Бога пред Богом о Христе глаголем, ни от прелести, ни от нечистоты, ниже лестию сице глаголем, не яко человеком угождающе, но Богу, искушающему сердца наша. Аминь», – закончил Ртищев чтение.
– Аминь, – сказал Алексей Михайлович, радуясь власти, зазвеневшей в его голосе. – Пусть тотчас поднимается и уезжает. Ступайте объявите ему, а ты, князь Дмитрий Алексеевич, подойди ко мне.
В Успенский собор объявить царскую волю отправился митрополит Павел Крутицкий с духовенством, с боярами.
Смятение в соборе иссякло, очередное пришествие послов народ встретил шепотом, хождением.
Павел стал перед Никоном и, не поклонившись, сказал:
– Письмо твое великому государю донесено. Власти и бояре чтение слушали, а ты, патриарх, ступай из соборной церкви в Воскресенский монастырь тотчас.
Никон перекрестился, пошел прикладываться к образам, увидел посох Петра-митрополита и взял.
В дверях путь ему загородили бояре.
– Оставь посох!
– Отнимите силой! – грянул на весь собор Никон и прошел через бояр, как через воздух.
Подойдя к саням, принялся отрясать ноги, возглашая:
– «Иде же аще не приемлют вас, исходя из града того, и прах, прилипший к ногам вашим, отрясите во свидетельство на ня».
Стрелецкий полковник глумливо засмеялся:
– Мы этот прах подметем!
– Да разметет Господь Бог вас оною божественною метлою, иже является на дни многи! – гневно прорек Никон, указывая властною рукою в небо, на хвостатую небесную звезду.
Повалился в сани, которые тотчас же и тронулись. Поскакали конные, впереди, позади. С одной стороны патриарших саней скакал князь Дмитрий Алексеевич Долгорукий, с другой – Артамон Сергеевич Матвеев. За Земляным городом поезд остановился. Долгорукий спешился, подошел к саням.
– Великий государь велел у тебя, святейшего патриарха, благословения и прощения просить.
– Бог его простит, если не от него смута.
– Какая смута? – встревожился Дмитрий Алексеевич.
– Я по вести приезжал, – сказал Никон. – Трогайте, трогайте! Прочь от сего града. Прочь!
23Похрапывали на сильном морозе лошади. Выцветала ночная тьма, растворялись скопища звезд, но сияла, вздыбившись, Большая Медведица, а пуще семизвездья – бродячая хвостатая гостья.
Никон, утонув в пушистом тулупе, глядел на комету, и губы его сами собой шептали: «Господи, помилуй!»
В Чернове снова остановились – подремать, дать отдых лошадям, переждать лютость утреннего мороза.
Никону постелили постель. Он лег, закрыл глаза и, когда уже все подумали, что спит, сказал:
– Сам Бог нас предупреждает: звезду прислал, а мы все неистовствуем…
И заснул.
Вдруг – скрипы снега, топот, хлопанье дверей.
– Святейший, тебя зовут! – разбудил Никона келейник.
Приехали Павел Крутицкий, чудовский архимандрит Иоаким, Родион Стрешнев, Алмаз Иванов.
– Отдай посох святителя Петра! – потребовал Павел.
– Бедные, сколько вас на посылках у великого государя!
– Мы рады быть на посылках у его царского величества! – ответил Павел.
– Оттого и сидишь в Кремле. Ныне кто не на посылках – изгнанник.
– Нам велено спросить тебя, святейший, – сказал Стрешнев, – по каким это вестям ты в Москву приезжал? Кем зван?
– Приезжал не самовольно, письмо мне было. А посоха я вам не отдам. Отдал бы, да некому. Я оставил патриарший престол на время за многие внешние нападения и по досаде…
– Досаду свою при себе держи, а посох верни подобру! – погрозил Павел.
– А ты кто такой?! – воззрился на него Никон, упершись кулаками в колени. – Попа Павла знал, а вот митрополита Павла не ведаю. Кто тебя в митрополиты ставил? Вор и еретик Паисий Лигарид? Нет, не ведаю Крутицкого митрополита Павла. Посоха тебе, самозванцу, не отдам. И со своими не пришлю на поругание. А кто мне весть прислал, объявлю, когда время придет. Вот оно, письмо!
Достал с груди, показал.
Тут приезжие сели на лавки, начали говорить многие слова, укоряя, умоляя, убеждая. Просидели этак весь день, до полуночи. Изнемог святейший.
– Довольно слов! Вся изба словами набита, того и гляди крышу сорвет. Посох и письмо сам отошлю великому государю. Смиряюсь, но и сам жду ответного смирения. Знаю, посланы к вселенским патриархам многие гонцы. Царь просит святейших решить дело об отшествии моем. Челом бью! Так и передайте великому государю: Никон челом бьет! Пусть свет наш Алексей Михайлович отзовет посланников. Я же обещал и теперь обещаюсь – на патриарший престол не возвращаться. Молю Бога, чтоб даровал избрание нового патриарха на мое место. Обещался и теперь обещаюсь ни в какие патриаршие дела не вступаться. Буду жить в монастыре, выстроенном по указу великого государя. Одного желаю: пусть новопоставленный патриарх надо мной никакой власти не имеет. Считал бы меня братом. Да не оставил бы меня великий государь милостями, чтоб было мне чем пропитаться до смерти. А век мой не долгий! Мне уже близко шестьдесят лет.
Тотчас был снаряжен монах, который повез царю письмо Зюзина, посох и нижайшую просьбу государю о дозволении бедному Никону помолиться Богородице в Ее великом храме да видеть государевы очи.
Царские посланники наконец-то отправились в Москву.
Никон глаз в ту ночь не сомкнул, молился, ходил в местную церковь на заутреню, служил обедню.
В полдень вернулся от царя монах и с ним все тот же Родион Стрешнев.
Суровы были царские слова:
– «В Москву тебе, патриарх, ехать непристойно. В народе ныне молва многая о разностях в церковной службе, о печатных книгах и о твоем приезде в Успенский собор. Жди теперь всякий соблазн среди православных. И из-за того все, что оставил ты престол своей волей, а не по изгнанию. Ради всенародной молвы и смятения изволь ехать назад в Воскресенский монастырь. Вот прибудут вселенские патриархи, тогда тебе дадут знать, чтоб и ты приезжал на собор».
Никон выслушал Стрешнева, глядя поверх голов, и было его лицо покойно. Ничего не сказал в ответ. Но когда Родион Матвеевич подошел испросить благословения для великого государя и для себя, заблистали слезы в глазах святейшего, заблистали, да не пролились.
24Никон, водворясь в свой монастырь, совершал службы, жестоко постился перед Рождеством, а в Москве уже трещали косточки: шло следствие по делу боярина Зюзина. Пытали тех, кто возил письма Никону и от Никона. Пытали самого Зюзина. Строгим допросам подвергся Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин и вину свою признал:
«Каюсь, для слез Никиты Алексеевича, двора своего перед ним не запирал, хотя был мне указ великого государя в шестьдесят втором году не знаться с Зюзиным. В том я перед великим государем виноват, достоин казни и без повеления великого государя к исповеди и причастию сего декабря 24-го числа приступить не смею».
Ордин-Нащокин был царю надобен, его простили, а вот Зюзина боярский суд приговорил к смертной казни
Долго ли голову отрубить! Да ради Рождества и, как написано в указе, по просьбе царевичей, Алексея да Федора, великий государь царь Алексей Михайлович помиловал смутителя, приказал сослать в Казань. Записать его там в службу, а поместья и вотчины взять в казну. Московский двор и все имущество оставили, однако, горемыке на прокормление.
Хлипок был на расправу Алексей Михайлович. Боясь гнева царицы, приспособился не сразу наказывать своих обидчиков, никуда ведь не денутся.
Юродивого Киприана, подавшего челобитную Аввакума, схватили во дворе Федосьи Прокопьевны Морозовой уже после Рождества.
В ту пору жил у боярыни в отдельной келейке прокаженный Федот Стефанов, нищий, книгочей, знавший Писание на память.
Ходила за Федотом Анна Амосова, служанка боярыни из самых приближенных.
В страшную келью, уповая на святую силу, сходились тайно ревнители старого благочестия. Готовились к приезду вселенских патриархов. Выписывали из Евангелия, из книг святых отцов слова истины. Уповали истребить ересь никонианскую на грядущем соборе.
Может, не больно-то и нужен был царским людям простосердечный Киприан. Зимой и летом, весной и осенью ходит голым по пояс, себя мучает. Ну и ладно… Нагрянула воинская команда в келью Федота, будто бы по ошибке, ища Киприана. Забрали все книги, все рукописи. И уже на другой день явились к Федосье Прокопьевне чудовский архимандрит Иоаким с ключарем Петром. Подали ей просфору своей новой стряпни – не приняла. Принялись увещевать, бережно, ласково.
– Бедный ты, бедный, – сказала Федосья Прокопьевна Иоакиму, – знаю, чего так хлопочешь, тебе души надобны. Постригался ты в Киеве, где церковью правят иезуиты. Жил в Иверском монастыре, не Богу служа, но еретику Никону. Был у царского лизоблюда Павла ключарем, а ныне уж архимандрит. Глядишь, и до патриарха доскачешь. Но запомни: вся твоя служба будет прахом и дело твое – прахом же!
Не рассердился Иоаким. Уходил, как пришел, терпеливый, ласковый. Вот только хозяин его норовом был много круче. В тот же день небось объявил царь-государь вдове боярыне Федосье Прокопьевне свой указ: за неистовое упрямство и чтоб в ум пришла, взять у нее, записать на имя царское вотчины Глеба Ивановича Морозова – село Порецкое да село Семеновское Аргуновской волости.
Две тысячи душ убыло у боярыни, у сына ее Ивана Глебовича.
Плакала.
А приехала служить Марии Ильиничне, ни единым словечком не обмолвилась о потере.
– Крепкая ты, – сказала ей Мария Ильинична, обнимая и целуя. – Сердит ныне Алексей Михайлович. Царь сердит, да Бог милостив. Терпи, развеются тучи.
– Терпеть – вдовье дело. Мне бы только сына вырастить. Женю – отрекусь от мира. Боязно мне, добрая моя государыня. Сны и те страшные снятся.
– Что же тебе снилось?
– Вши. Облепили мою бедную голову, под каждым волосом зудело.
– Да ведь это добрый сон! – обрадовалась царица. – Видеть вши к золоту, к серебру, к большим деньгам.
– Ну и слава Богу, – легко согласилась Федосья Прокопьевна.
Воротившись домой, она перед вечернею нарядилась в рубище и, взявши мешок с мелкими деньгами, с Анной Амосовой пошла по ближним церквам раздавать казну. Не подумала, что сия раздача – царю вызов и укор: он взял, а она по-прежнему сыплет нищим серебро…
Только не до царя было Федосье Прокопьевне: сын хворал. За сына просила молиться, подавая милостыню. И еще просила за изгнанника, за батюшку Аввакума.
25Светоносные трубы архангелов стояли на небе от края до края. Звуков не было, но лились из труб дивные радуги красоты неизреченной.
– Батька, я сейчас рожу! – прошептала Анастасия Марковна, притягивая к себе Аввакума за белую, в инее, бороду.
– Подожди, матушка! Господи, подожди! – просил Аввакум. – Эй! Эй! Скоро ли Мезень-то?!
Полозья под нартой аж посвистывали, не езда – лёт, да только версты белой пустыни немереные.
– Эй! – кричал Аввакум, задыхаясь от жгучего воздуха.
Самоед, который вез Акулину с Ксенией, пошевелил своих оленей, догнал Аввакума.
– Скоро, батька, Мезень.
– Баба у меня родить собирается.
– Ничего, батька! Родит так родит. Положи дитя себе в малицу, не замерзнет.
– Эх ты! – махнул рукой Аввакум. – Господи, смилуйся!
Смилостивился.
Почти успели. С нартами, бегом занесли Анастасию Марковну в съезжую избу. Еще и дверь за собой не закрыли, закричало дитя новорожденное.
– Живехонек! – радовалась младенцу повитуха, присланная воеводшей. – Малец-молодец!
Воевода Алексей Христофорович Цехановецкий, хоть и служил уж так далеко, что дальше некуда, на краю Ледовитого моря, душу и сердце свое не заморозил. Аввакума и двенадцать его горемык с новорожденным велел поставить в просторной, теплой избе.
– Держать вас долго не смею, – сказал воевода, – но пока крестьяне пришлют подводы, хоть роженица в себя придет…
– Как младенца-то везти? – тряс головою Аввакум.
Алексей Христофорович вздыхал, разводил руками.
– Медвежьи шкуры вам дам. Может, и довезете. Не знаю… От Мезени до Пустозерска три раза, как от Мезени до Холмогор. И вся зима впереди.
– Ох, недаром, видно, родился бедный мой сын в день памяти мучеников-младенцев, от Ирода в Вифлееме избиенных.
– Бог милостив! – сочувствовал воевода.
Да как же не милостив! Взбунтовались крестьяне: ни прогонных денег не дали на подъем тринадцати опальных, ни лошадей. В крещенские морозы в Пустозерск ехать – все равно что в прорубь кинуться.
Воевода бунту обрадовался, послал царю отписку о том, что протопоп Аввакум с семейством, с домочадцами прибыл в Мезень 29 декабря, а также об отказе крестьян дать деньги и подводы до Пустозерска, испрашивал позволения поставлять «корм» ссыльным.
Аввакум тоже написал челобитие, умоляя не гнать из Мезени, не погубить новорожденного Афанасия. Нарек протопоп сына именем даурского воеводы, мучителя своего, ибо раскаялся Афанасий.
– А ведь Пашков-то помре! – узнав, в честь кого назван новорожденный, сообщил Алексей Христофорович.
– Как помре?! Я его перед высылкой постриг.
– Помре! Мне о том двинский воевода писал, князь Осип Иванович Щербатов.
– Чего ради жил человек?! – пришел в сокрушение Аввакум. – Терзал людей, не боясь Бога, а как убоялся – помер.
Вышел от Цехановецкого протопоп, молился о душе Афанасия Филипповича под небесными всполохами, на заснеженной земле, объятой долгой зимней ночью. И вывел Господь на небесах письмена, букву «аз». Страшно стало Аввакуму: хвостатая звезда, письмена хвостатые. Велика и непроницаема тайна студеных земель на краю студеного моря… И не тщись разгадывать, о прощении моли.