Однажды Вера успешно разняла вспыхнувшую во дворе драку. Тогда она забралась в самое ее месиво и выговаривала изнутри громким скрипучим голосом, пока не утихомирила драчунов. Было загадкой, что, не будучи искушенной в обыденном суетном общении, Вера всегда находила нужную интонацию. Поэтому она так остро пережила убийство, потрясенная его будничной жестокостью.
– Только бы успеть, – терзалась Вера, – и она остановила бы руку негодяя… Но этого, увы, не случилось. Вера написала картину Сцена во дворе, и потом еще возвращалась к этой теме.
Зоя Лерман. Автопортрет
Среди клубящегося мрака две мужские фигуры поднимали третью – с безжизненно раскинутыми руками, выделенными вспышками белил и полосками золота. Условность сюжета напоминала балет, к которому Вера была крайне неравнодушна. Сгущение тьмы к краям картины, и таинственное движение, в глубине, вбирало в себя лунный свет и создавало скорбную мелодию жертвы. Эти двое вполне могли быть злодеями, раздевающими пьяного, могильщиками или даже друзьями, оплакивающими гибель товарища. Понимайте, как хотите, но была в картине особая выразительность, которая придает последнему часу пафос и позволяет перевести факт завершенной биографии на язык искусства. Может быть, именно состояние, порожденное тем страшным вечером, не позволило Вере закончить работу. Все было выплеснуто одним махом, без продуманной композиции и сложившегося загодя сюжета. Взрыв, протест против насилия и жестокости. Вырвавшись наружу, он отзвучал раньше, чем картина была закончена. Она нашла свое место на кухонной стене рядом с бабушкиной вышивкой – красным попугаем. Творец и просто человек (надеюсь, никто не обижается) далеко не всегда уживаются в одном организме, доводя его до крайности и нервного истощения. Разного хватает. Но дар все объясняет. Вера Самсоновна представляла собой именно такой, не охваченный статистикой, случай.
Голос художницыДедушка мой был кранодеревщиком, делал мебель на заказ. Он много разъезжал, а бабушка с детьми жила в Иванкове, Во время гражданской войны к ним во двор наведался местный атаман Отру к и увел единственную корову. Бабушка отправилась к Струку, потребовала вернуть корову, Струк бабушку выслушал (она красивая была), велел идти домой и дожидаться его – Струка, Вечером он будет. Но бабушка вечера дожидаться не стала, сосед – украинец погрузил их всех на телегу, забросал сверху соломой и вывез из Иванкова,
Дедушка умер после гражданской войны, кажется, от тифа. Нужно было кормить детей, и бабушка стала печь пирожки. Пекла прямо в квартире, где они жили, на улице Михайловской, и продавала через окно. Жили они на первом этаже, это было удобно, А на втором этаже до революции жил некто Киселев, С ним дружил писатель Александр Куприн, когда он приезжал в Киев, они с Киселевым крепко выпивали и шли по веселым домам. Старики хорошо их помнили. Это была местная легенда.
Я еще застала тетушку из тех давних времен. Ей было уже за восемьдесят, но она ярко красилась, делала прическу, бантики завязывала, и выходила на улицу. Сидела часами на тумбе рядом с воротами. Прохожие с ней раскланивались, немного иронически, но по-доброму. Если мальчишки начинали приставать, моя бабушка высовывалась из окна и ее защищала. Во дворе к ней относились хорошо. А мне она нравилась.
Мама до войны закончила три курса киноинститута, пока не влюбилась в папу. Его отправили служить в Ленинград, и она поехала за ним, бросила институт. Но успела обучиться стенографии. Поэтому ее очень ценили как секретаршу.
Потом началась война. Бабушка нас собрала и стала вывозить из Киева. Нас – четырех двоюродных сестер, почти ровесниц. Мужчин с нами не было, все ушли на фронт. В общем, я запомнила только бабушку. Из Киева мы выбрались на машине, потом долго ехали поездом на грузовой платформе. Так мы добрались до Перми. Первая зима была очень холодной, мы еще не обжились. Я отморозила пальцы на руках, на ногах. На улицу мы почти не выходили, сидели в бараке и очень страдали от холода и голода. Какая-то женщина подарила бабушке коробку от шляпы, наполовину заполненную горохом. Бабушка поставила коробку на шкаф, боялась, что мы найдем, съедим и подавимся. Бабушка разбивала горох молотком и несколько часов варила. А потом стала собирать рябину, мы ее все время ели.
Потом стало легче. Мама стала работать секретарем у директора нефтекомбината Тагиева. И после войны мама с ними дружила – с Тагиевым и его женой. Они тогда уже в Москве жили. Во время войны директор завода не имел права отлучаться с рабочего места. А работали непрерывно. Раз в несколько дней Тагиев уезжал ночевать домой, мама оставалась вместо него на дежурстве. По ночам заводы обзванивал Ааврентий Берия. Первый раз, услышав мамин голос, подробно расспросил, кто такая, где директор. И дальше иногда с ней общался, но уже только по делу. Я думаю, что претензий к маме не было, иначе бы всем нагорело – и Тагиеву, и ей.
Во время войны папе сильно досталось. Его даже расстреливали. Сначала он попал в окружение возле Киева. В плену их выстроили, приказали евреям сделать шаг вперед… Папа хотел шагнуть, но человек рядом взял его за рукав и удержал. Папа даже лица его не видел.
Потом он из лагеря вышел, кто-то за него поручился. Его направили на подпольную работу. По паспорту он был Николай Васильевич Свистун. Работал парикмахером в райцентре. Ему приносили сведения, и он их передавал по назначению. К нему приходил бриться немец. И говорит папе во время бритья: – Вот, Николай, есть сведения, что ты на партизан работаешь. И что ты – еврей… Папа усики отпустил, на еврея не был похож. Есть фотография того времени. И, наконец, на него прямо донесли. Папу забрали, пытали. Я будто видела эту комнату, где его били. Папа отказывался, но это бы не помогло. Но тут в управу, где его держали, пришла баптистка, папа у них жил. Всегда ходила чисто одетая, в белой одежде. Принесла ему передачу в белой тряпочке. Иза папу поручилась. Его выпустили. А потом опять забрали, донос подтвердился. Их избили, вывели и заставили копать себе могилу. Рядом стояли с винтовками. А они копали. Он запомнил, был яркий день, солнце и песок. Потом они швырнули песок охранникам в лицо, сговорились заранее. И бежали. Стреляли вслед. Пуля скользнула по голове, шрам остался. Все это после войны проверяли. Были свидетели, документы. О нем в книге писали. Тогда это не казалось невероятным. Эти баптисты часто приезжали в Киев и всегда останавливались у нас. Я их хорошо помню. А мама из эвакуации стала наводить справки. Получила извещение – папа пропал без вести. Все ей сочувствовали, но она отказывалась верить. Говорила: – Он жив и вернется. Бог поможет… Так и вышло. Бог помог.
После войны папа работал парикмахером на площади Калинина, там их было человек шесть. Я часто к нему забегала после школы, у них было весело. Шутки, смех. Помню, как он стоит и правит бритву о ремень.
Мама после войны работала референтом у министра культуры Аитвина. Он ее очень ценил, и всегда просил точно стенографировать. Иногда даже условный знак подавал. Особенно, когда премии распределяли, звания, награды. Чтобы не переиначили. Потом Аитвина сменил Бабийчук. Просил маму остаться, но она не захотела. Ушла и долго работала билетером в филармонии. Папа приходил с работы после семи вечера, бросался обнимать маму, они ужинали и отправлялись гулять. Под ручку. Их во дворе так и называли всю жизнь – молодожены. Папа вел альбомы для мамы – писал, рисовал. А в свой выходной обязательно делал обход книжных магазинов. Покупал книги по искусству, у нас была целая библиотека.
Бабушку я много писала, А мамин – один большой портрет, Я уже в институте занималась. Поехали куда-то отдыхать. Мама говорит: – Нарисуй меня, а то я скоро постарею.
Она была в сарафане, Я писала один сеанс, но долго. Рука так и осталась незаконченной,,
Баламут и царевич
Стояла ровная волшебная погода осени. Каждый день шли неторопливые торжественные перемены. Привычный пейзаж лета раскрывался веером, обнаруживая удивительное богатство цвета. Золотисто-желтого. Пьяно-багряного. Ржавого, похожего на засохшую кровь. Наконец, цвета мертвых, собранных в кучи, листьев, назначенных к сожжению. Вслед за утренним туманом приходил неожиданно яркий день, чтобы смениться тихим лампадным светом ранних сумерек. Пейзаж не терпел весеннего легкомыслия и веселья. Настроения лета. И само лето ушло.
Как недавно это было. Но будоражащий ветерок – вкрадчивый предвестник социальных перемен ощущался с каждым днем все сильнее. Поутихла беззаботная тусовка молодых людей, любителей поразвлечься. Гуще замелькали тусклые безрадостные лица страждущих. Больше стало каких-то деловых. Просачивались румыны с дешевой косметикой, кроссовками и полиэтиленовыми сумками. Беспокойные персонажи шныряли по ночам в поисках горячительных напитков, трезвонили в двери, мешали спать законопослушным гражданам, наивно рассчитывающим перебыть трудные времена в глубинах собственного жилья. Отчаянно болтался на бельевой веревке сохнущий американский флаг, подаренный передовой учительнице во время путешествия по Миссисипи (в общем, где-то там) и залитый тропическим повидлом из лопнувшего а багаже пакета. Даже сладкое не всегда к месту… Потом во двор заезжало такси, из желтого дома с бешеной скоростью сносили чемоданы, выводили под руки древнего старика или древнюю старуху, будто погребенных в этих стенах, а теперь объявившихся заново.
И вся компания: детей, стариков, озабоченных мужчин и женщин застывала на миг, прощаясь с прошлым, и, салютуя ему, хлопала дверцами нетерпеливых машин. Быстрее, быстрее…
Двор привыкал. Из глубин неслась без начала и конца заунывная мелодия, и сладкий голос пел про любовь. Не зная слов, можно было догадаться. Два года в славянской семье счастливо жил Мухамед. Однажды он забрел во двор, был обласкан, и выглядывал теперь из окна в черной фирменной маечке с узкими шлейками на богатырских плечах. И для наших женщин эти маечки были впору, может, даже более всего. По крайней мере, шли они нарасхват. Иностранцами, кстати, теперь никого было не удивить, летом больше попадалась молодежь, но теперь встречались и постарше. Местные красавицы приводили кавалеров, посидеть. Сговаривались на вечер. Мелькали украдкой денежные знаки с иностранными париками. Были и наши, но реже, эти вид имели новый, недавний, в дело шли и те, и другие, хоть к чужим, пусть даже затертым, уважения было много больше. Теперь экономисты вещали, казалось, из всех щелей, по радио и вживую, отвечали на вопросы, глядели прямо и честно, что называется, выкладывали товар. Это было их время. И, действительно, на слух получалось хорошо, осталось немного потерпеть, и с накопленным капиталом броситься в рынок. Слова были пока новые, непривычные, зато грели душу. Скоро все сбудется.
Девица
При рассказе о жизни Веры Самсоновны этих подробностей не избежать, хотя волновали они ее мало. Но реальность – не клуб по интересам и распространяется на всех сразу, даже уехавших на такси. Просто из одной реальности в другую. Только и всего…
А во дворе пока собирались, отходили в сторонку, что-то обсуждая, пили кофе, трясли над кофейными чашками бутылкой, стряхивая с горлышка последние капли. И не обращали внимание на малозаметный особнячок, выше по улице, отгороженный от двора трехметровой каменной стенкой, по верху которой (мало того) тянулась волнистая проволочная сеть. Как значилось на фасаде (с улицы), особнячок представлял собой Главное управление по ценам, был строг и не имел ничего общего с разгулявшимся рядом Вавилоном. В уютном домике всю ночь молочно разливался свет, серебрились верхушки елей, дикий виноград плелся по проволоке, шевелился под сквознячком из подворотни. В причудливом колыхании зеленого занавеса впечатлительной Вере увиделись странные узоры и сплетения, мускулистая рука с указующим перстом и причудливой татуировкой, загадочные письмена. При знании древнехалдейского (Вера такого не знала) можно было прочесть: Мене. Перес. Упарсин. Ты взвешен и найден слишком легким… Кому такое понравится? Неудивительно, что среди нынешней толкучки знамение не было отмечено. Где тут понять даже с толмачем? Знаки судьбы ненавязчивы…
Именно в эти дни Лиля Александровна, вернувшись из прогулки по магазинам, объявила: – Ты знаешь, Верочка. По-моему, Николай вернулся…
Это известие вызвало у Веры, легко откликавшейся на чужие несчастья, праздничные эмоции, сродни воодушевлению.
Николай был ей приятен. Вера умела находить в людях нечто необычное и малообъяснимое для окружающих (то есть нас), людей с трезвым взглядом на жизнь. С трезвым вообще, а не с утра или от случая к случаю.
Николай вырос на этой улице двумя домами выше и за крикливый, переменчивый нрав и дерзкое поведение приобрел прозвище Баламут. Худое большеносое лицо с чуть вытаращенными водянистыми глазами и свешенным на лоб чубчиком не знало покоя. Детские годы Баламут провел во дворе, а позже и вовсе вселился в Верин дом, добившись главной цели жизни – любви красавицы Наташи, живущей на третьем этаже, с другого подъезда. Вход с улицы, наискосок от окон Вериной квартиры. Длинноногая, пышноволосая Наташа чем-то была похожа на Баламута, хоть отличалась более спокойным нравом и даже мечтательностью. Но перца в ней хватало. Во дворе молодые люди считались удивительно подходящей парой. Но то было сначала и давно. Любовь оказалась роковой…
– Ой, – откликнулась Вера. – Надеюсь, его больше не посадят. Представляю, как Наташа рада.
– Что-то я радости не заметила. – Сказала Лиля Александровна, снимая плащ. – Они ругались сейчас на улице. Николай пьяный. Ты его еще не видела? Он изменился сильно. Когда в прошлый раз вышел, такой чистенький, аккуратный…
– Наташа за ним смотрела.
– А сейчас, Верочка, видно, что из тюрьмы. Я слышала, она ему говорит. Пока эти украшения не сведешь, я тебя в постель не пущу. С орлами и змеями я спать не буду.
– Татуировки бывают красивые. – Вера устраивалась работать в коридоре, возле входной двери. Мама ходила по кухне, за стеной. Чистый холст на подрамнике стоял перед Верой. Она испытывала легкое возбуждение. Так было всегда. Сейчас она разрушит, вторгнется в это манящее белое пространство. Будто то, что ей еще только предстояло раскрыть, уже таилось под белым покрывалом и нетерпеливо дожидалось освобождения. Эскиз лежал рядом. Сверкающее белизной тело с заломленными над головой руками, женщина лежала свободно, раскинувшись, и совсем не ощущала своей наготы. В ногах располагалась золотистая, чуть сгорбленная фигура, написанная условно, без деталей, похоже, что мужская, хоть признаки только угадывались, пожалуй, в бородке и черном, глядящим с печалью и мольбой маслянистом глазе. Руки были у груди. Мужчина будто играл (а может, и вправду играл) на каком-то музыкальном инструменте. На каком именно, Вера еще не решила. И вообще, многое оставалось неопределенным, хоть и сказано было уже много. Поэзия состоит из слов, знакомых столетиями, но звучат они всякий раз заново и лично, так что не спутаешь…
– Я сама видела, – доносилось из кухни, – какие бывают татуировки. Показывали по телевизору. Но где-то в Азии. А наши мужчины, я думаю, могут прожить и без татуировок.
– Мама, – говорила Вера, присматриваясь к холсту. – Я тебя прошу, не заводись сегодня с рыбой. Завтра я сама все сделаю. Ты же не будешь на ночь ее есть.
– Они всегда ругались с Николаем. – Лиля Александровна говорила намерено громко (к тому же она была глуховата), а пока осторожно, чтобы не хлопнуть дверцей, доставала из холодильника завернутый в газету сверток.
– Нет. – Возражала Вера. – Они хорошо жили. Я не знаю, что у нее было с тем саксофонистом из ресторана. По-видимому, Николай ее зря приревновал. – Вера подумала и решила, в руках у персонажа с картины должен быть именно саксофон.
– К флейтисту. – Уточнила Лиля Александровна, разворачивая газету и высвобождая полиэтиленовый пакет с рыбой. – Я помню, у нас в филармонии всегда были флейтисты.
– Ой, мама. Не путай ресторан с филармонией.
– Я не путаю. Он тогда пришел после ресторана и играл на флейте у нее под окном.
– На саксофоне. – Вера как раз размещала на холсте инструмент. – Представь, как Николай мог флейтой сделать такое сотрясение мозга. – Нет, это был саксофон.
– Флейта. Помнишь, Наташа рассказывала, он год не мог играть на этой флейте, так его тошнило.
– Правильно, сотрясение у него было, но от саксофона. – Вера пока работала спокойно, но тут насторожилась. – Мама, ты что – завелась с рыбой?
– Нет, нет, Верочка. – Лиля Александровна выкладывала рыбу для разделки. – Я иду отдыхать. Но я не понимаю, раз он отсидел, должен быть умнее.
Вера была довольна, мама не стала спорить: – Второй раз совершенно ни за что. Мне Наташа рассказывала. Они его специально посадили. Разве не помнишь эту историю?..
История, действительно, была… Несколько лет тому назад, еще в мирные времена во дворе появился симпатичный круглолицый молодой человек в белых джинсах. Звали его Царевич. Тогда под тополями стоял ладный, накрепко сбитый стол, и вечерами собиралось общество – дружеская компания, перекинуться в карты. Местные молодые люди, знающие друг друга с детства. Неподалеку сидели их жены с детскими колясками. Сейчас компанию разбросало по свету, кто-то спился, а Хаймович, по слухам, готовился стать миллионером. Ох, эти слухи, ставшие деген-дами… А тогда Баламут только вышел после первого лагерного срока, полученного за избитого музыканта и сломанный музыкальный инструмент (скажем так, чтобы никого не обидеть).
Царевича привел во двор Юра Дизельский, по кличке – Дизель, восторженный, чуть глуповатый (это спорно) молодой человек, страстно желающий удивить мир. Дизель гордился, что Царевич – сын Самого (отсюда и Царевич). Дважды в день отец Царевича в бронированном автомобиле пролетал мимо двора, стаей – с двумя черными машинами сопровождения, с сиренами и мигалками. Поди, поди… – несся зычный мегафонный голос. Прохожие разлетались по тротуарам, а кавалькада вжик-вжик неслась вниз, потом вверх, будто растворяясь в воздухе. Магическое великолепие власти. Теперь, по прошествии лет, подведя итог завершенным биографиям, твердо можно сказать, Сам был очень неплохой человек – честный, бескорыстный и прямой (именно так и было), буквально, последний могиканин уходящей эпохи, а тогда, с тротуара, с земли картина выглядела несколько в багровых тонах.
Для начала Дизель с Царевичем раздавили бутылку сухого. Вино купили в магазине, а пили на террасе летнего кафе Айлея, напротив опорного пункта милиции. Любой скажет, употреблять здесь спиртные напитки было неслыханной дерзостью. Дизель корчился, предчувствуя беду, но Царевич забрал бутылку и, не прячась, разлил по стаканам.
Потом события развернулись понятно и скучно. Распитие было пресечено и нарушителей доставили в подвал на другой стороне улицы. От близящейся неприятности и выпитого вина во рту Дизеля стало кисло, и заныло в животе. Документов при нем не было. Зато Царевич, не торопясь, достал паспорт и ткнул милиционеру. Тот зверски глянул на фамилию, и лицо его стало странно меняться, пока не достигло необычного состояния просветления и восторга. Евангелие знает такие случаи. Шутки здесь не проходят, так оно и было.
– А ты не… сын? – Милиционер завел глаза к небу.
– Сын. – Просто отвечал Царевич. У Дизеля отлегло. Он увидел себя в сказке, где может случиться только хорошее.
– Бреше… – Сообщил голос из глубины комнаты. Напарник вполуха прислушивался к разговору. Основное внимание было занято электрической пишущей машинкой. Палец тыкал в нее, как дятел в дерево, машинка в ответ лязгала и скрежетала.
– Э, не, Хома, тут понимание нужно. – Первый не сводил с Царевича завороженного взгляда. Пальцы сами по себе, как у слепого, листали паспорт, ища штамп прописки.
Царевич держался скромно.
– Это он. – Выдохнул милиционер, найдя заполненный чернилом квадрат. Вытянулся и остолбенел.
– Точно. – Подтвердил Царевич и освободил паспорт из бессильных пальцев.
Каретка машинки поехала с ужасающим грохотом. Прозвучал звонок, и все стихло. Неверующий Хома вскочил и вытянулся рядом с товарищем. Дизелю показалось, что земля дрогнула и остановилась. Вокруг головы Царевича зажегся нимб.
– Та шо ж вы, хлопцы… – вскричал первый милиционер, радуясь мучительно. – Га, га, га… Вино пьете? Га, га… Мы в ваши годы разве такое… – Участники этой диковинной беседы были примерно одного возраста, но защитники закона, как положено при исполнении, выглядели старше. И гоготали, не сводя с Царевича умоляющих глаз.
– Да. – Отвечал Царевич с достоинством, нисколько не загордясь. – Пьем вино. Газгешите идти?
Дизелю хотелось сейчас только одного, чтобы эти служаки запомнили его в свете и бликах славного товарищества. Суетный, он не знал, как обманчива и непостоянна мимолетная усмешка фортуны.
– Конечно. – Разом разрешили хозяева. – Можэ, притомились, хлопцы? Так мы машину. Мы возле вас как-то патрулировали. А вот вас не запомнили…
– Навегно. – Отвечал Царевич коротко. Краткость в общении и легкая картавость приводили Дизеля в восторг. Аристократизм, благородство, так с этими и нужно…
– Я этих мусоров презираю. – Сообщил Дизель, когда они вышли на улицу. Он делал над собой усилие, чтобы не картавить.
– Ногмальные гебята. Я все время с собой паспогт ношу. Ни хгена бухнуть нельзя.
Эту историю Дизель потом пересказывал неоднократно. С каждым разом он вел себя все более дерзко, требовал гражданских свобод, соблюдения прав человека, которые проявляются (и нарушаются) постоянно, изо дня в день, буквально во всякой мелочи. Пусть даже в факте распития бутылки сухого вина.
– Я ему говорю, – возбуждаясь, рассказывал Дизель, – это сухое. Его во Франции вместо воды пьют. А он мне – обращаю ваше внимание – вы не во Франции. А я ему – очень жаль… – Ситуация от рассказа к рассказу накалялась, но тут на помощь мчался верный Царевич и выручал дерзкого справедливца буквально из лап дракона. А вы бы иначе поступили? То-то же… Боевое братство в борьбе с несправедливостью уравнивало обоих – аристократа и простолюдина.
…Так Царевич попал во двор. Общались мирно, среди своих. Играли в секу, азартно, но проигрывая немного, на ресторан. Ходили все, и Царевич ходил. Только Хаймович стал отставать от компании. Впрочем, он вскоре объявился у местной синагоги. Там собирались пока еще малоизвестные обществу новые люди – сионисты. Потом Хаймович встретился с Баламутом на лагерных нарах. Хаймович был старожил и устроил Баламуту козырное место, рядом с собой.
– Коля, – спросил Хаймович, – меня – ясно. А тебя за что?
– За то, что мудак. – Отвечал Баламут с краткостью древнего римлянина…
На латынь не переводится, но и так понятно. Здесь были свои резоны. К Баламуту Царевич тянулся более всего. Баламут был прям и бесстрашен. Красавица жена плела для него венки из одуванчиков. Она собирала цветы тут же на дальнем дворовом склоне, выгуливая младенца, сына Баламута, пока тот трудился на химии, мотал срок, оплачивая лагерные будни и стоимость разбитого саксофона. Баламут видел мир насилия и несвободы, о котором Царевич по прихоти рождения знал только понаслышке.
А между тем, заволновалась мама Царевича. Это была хорошая женщина (что правда). Высокая должность мужа не сделали ее ни корыстной, ни заносчивой. Другим бы так, и нам всем жилось бы лучше. Но ирония судеб. Ведь сын! Его будущее. Проблемы воспитания. Они с мужем постоянно на работе, ребенок предоставлен сам себе. Только считается, что взрослый. Мама Царевича была педагог и знала, что в лоб, с наскока проблему не решить. Царевич только закончил институт и должен был учиться дальше. Академики били высоким челом, умоляя отправить талантливого юношу к ним в аспирантуру. А что тут?..
– Вы знаете, – делилась мама по телефону с Управляющим делами, – я, как педагог, полностью абстрагируюсь от материнских чувств. Но я должна сказать объективно, он очень умный, отзывчивый мальчик. Думаю, умом он больше в мужа…
– И в вас тоже. – Уместно вставлял Управляющий.
– И в меня, конечно, но больше в мужа… Зато характер мой – добрый, отзывчивый…
– Искренний…
– А вы помните, как он шел на экзамены и требовал, чтобы никакого блата не было? Чтобы никто даже не смел…