Мишка отбросил докуренную до фильтра сигарету и поднял глаза от тетради. От курения натощак во рту стоял неприятный кисло-горький привкус. Глубоко вздохнув, он полез за флягой с водой.
На смену прохладному, всё ещё сонному и безмятежному утру приходил жаркий длинный день. Солнце только поднималось, и его ещё не было видно из-за холмов, но приближающаяся жара уже чувствовалась. Через полчаса она затопит холмы, оливковые рощи, и всё вокруг будет подрагивать в горячих и вязких потоках воздуха, отражённых от земли. Так будет весь день. А такие дни всегда длинны до бесконечности. И до безумия…
«…Литературное творчество тем и привлекает таких идеалистов, как я, что в момент написания уподобляешь себя как бы Творцу, который из хаоса обрывочных мыслей и переживаний строит собственный космос, наполняет его содержанием, облекает в форму, и отныне уже в твоей власти оживить его, влить в него смысл, дать ему настоящее и будущее. Литература – великий соблазн, но одновременно и неизбежная горечь осознания постоянного несовершенства, потому что мы – как бы ни обманывали себя! – всё-таки не настоящие творцы, а лишь копиисты, и боремся не с какими-то внешними противниками, а чаще – с собственными придуманными монстрами…
Вторая половина моего существования – иудаизм, к которому я шёл долго и недоверчиво. Разумом понимая, что слепая вера превращает человека в безвольного раба, я стремился подойти ко всему рационально и осмотрительно. И самому решить: принять или не принять сердцем это новое знание, ведь необходимость существования в незнакомой до последнего времени системе координат – вере – должна исходить только от сердца, разум же, хоть и помощник, но не всегда друг и доброжелатель. Поиски мои были не ради банальной выгоды – «что мне это даст?», а ради того, чтобы ответить хотя бы самому себе на вечные вопросы, рано или поздно встающие перед каждым. Более же всего хотелось попробовать силы в осмыслении истин, уже известных и неоспоримых, перед тем, как рискнуть на самостоятельный поиск и продвижение дальше.
Поначалу я считал, что иудаизм – всего лишь универсальный способ получения ответов на кардинальные вопросы жизни и смерти, ведь любая религия, как казалось мне, всего лишь бездонная культурологическая копилка и сокровищница многовекового наследия народа, почти как та же литература, накапливающая в своих арсеналах приёмы и способы создания текста. Когда же я коснулся иудаизма глубже, неожиданно понял, что всё гораздо сложнее и не так однозначно. Если в литературе можно всё переиграть – скомкать бумагу и вымарать текст, чтобы переписать заново, или даже выбросить и забыть готовую книгу, то здесь отходных вариантов нет. Вера – это мироощущение, которое не может быть наносным или искусственным, оно может быть только образом жизни и твоим существом. Тут уже невозможно лгать другим и самому себе или что-то приукрашивать, как… в литературе. Ведь подспудно чувствуешь, что вера сулит в итоге какой-то запредельный контакт с пространством – от крохотной неодушевлённой молекулы до высшего разума, существующего независимо от твоего желания или знания. Остановиться на полпути невозможно. Здесь не только врать, но даже неискренним быть нельзя – стоило ли ради этого мучиться и недосыпать ночей в своих бесконечных исканиях, постоянных заблуждениях и редких открытиях? Жалко потраченных усилий.
Через интерес к иудаизму я вышел на осознание необходимости жить в Израиле. Дело вовсе не в том, что Россия к моменту моего отъезда стабильно и бесповоротно покатилась в тартарары, и падение это всё убыстрялось. В конце концов, в какую бы бездну страна ни рухнула, рано или поздно будет подъём, и она восстанет, как птица Феникс, из пепла. Меньше всего я обращал внимание на внешнюю сторону событий или боялся каких-то неясных слухов о мифических еврейских погромах. Я уезжал не от бытовухи и уж вовсе не из-за иллюзорного желания более полно реализовать себя, как писателя, в свободном мире. Мне хотелось… да я и сам точно не сказал бы, что мне хотелось.
Глупо утверждать, что я бессребреник, но эти вопросы никогда для меня не были на первом плане. Кстати, в Израиле, при относительной сытности и комфорте, я всё равно лишился чего-то гораздо большего, чем имел в России. Да, там у меня не было такой квартиры, как появилась здесь, не было обеспеченного прожиточного минимума и компьютера, на котором я могу сегодня быстро и удобно печатать свои опусы. В то же время у меня не стало чего-то такого, чему и названия сразу не подберёшь, как не измеришь это утраченное внешним достатком и возможностью удовлетворять свои возрастающие запросы. Даже литературные.
Вторая половина моего существования в конечном счёте перевесила первую, и это было, в общем-то, предсказуемо и ожидаемо. По крайней мере, в иудаизме не было столько искусственного и фальшивого, как в том, что окружало меня прежде. Литература – теперь уже верная помощница, как мне казалось, – на многое открывала глаза. Пытаясь описать окружающее, я только сейчас начинал понимать, что она – только увеличительное стекло, в котором отчётливо просматриваются ложь и искусственность, которые никуда не исчезли с переездом, а ведь на это я раньше просто не обращал внимания. Писать в Израиле стало намного труднее, но не потому что я стал требовать от своих текстов каких-то новых, запредельных откровений. Увеличительное стекло, не выпускаемое из рук, неожиданно стало высвечивать довольно неприятные вещи. Сам себе не доверяя, я вдруг увидел, что всё окружающее – уже новое, а не то, от которого бежал, – на самом деле оказывалось тем же безвкусным и выцветшим лубком, грубо имитирующим всё те же человеческие отношения между кукольными картонными персонажами, до края наполненными хамством вместо смелости, ханжеством вместо добродетели, и даже вместо любви – похотью и бесконечной спермой. Перемена декораций, по сути дела, ничего не изменила!..
Тексты, выходящие теперь из-под моего пера, если и были отображением новой, уже израильской жизни, то вряд ли сильно отличались от прежних. Если что-то у меня и получалось более или менее литературно, то только описания грязных и неприглядных сторон этой жизни. Даже чистое и светлое, о чём мне всегда хотелось писать, вырисовывалось непременно в контрасте с низким и отвратительным…»
Где-то за низкорослой оливковой рощей, наверное, совсем рядом с деревней, в которой расположилось Мишкино отделение, звонкой, почти карнавальной хлопушкой грохнула противопехотная мина и затрещали торопливые автоматные очереди. Из-за холмов, с той стороны, откуда они вчера вечером пришли, застрекотал вертолёт, и солдаты, сидящие рядом с Мишкой у стены полуразрушенного дома, зашевелились.
Теперь и в самом деле начинался новый день. Новый день бесконечной южно-ливанской войны…
2.Сутки назад, когда прямым миномётным огнём из засады накрыло троих наших солдат неподалеку отсюда, Мишка и не предполагал, что окажется в этой небольшой живописной деревушке среди красивых холмов, за которыми дышало и изредка доносило ветром свои горьковато-солёные запахи море.
Террористов, убивших солдат, преследовали почти всё это время, и, хоть до прямого столкновения с ними пока не дошло, было ясно, что те попали в капкан, выбраться из которого уже не сумеют. Разведка сообщила, что в настоящий момент террористы находятся в ущелье между холмами, выходы из которого надёжно перекрыты, и их всего трое или четверо, но вооружены они хорошо. Чтобы избежать ненужных потерь, решено было дождаться утра и уничтожить их с вертолётов. В исходе операции никто не сомневался, хотя всякое может быть – война есть война.
В Южном Ливане Мишка оказался не случайно. Приехав в Израиль в двадцатипятилетнем возрасте, он вполне мог претендовать на армейскую службу где-нибудь внутри страны, где безопасней и можно раз в неделю гарантированно приезжать домой к родителям. Так поступали многие из его знакомых и сверстников. Риск – дело не только благородное, но и добровольное, и не было прямой необходимости в Мишкиных воинских подвигах, тем более, за нежелание служить в боевых частях его никто не осудил бы. Однако он справедливо считал, что нельзя стать полноправным гражданином страны, если не узнаешь о её жизни всё, что можно, не испытаешь на собственной шкуре всех её тягот и тревог, не заглянешь в бездну, разделяющую евреев и арабов, на краю которой Израиль находится всю свою недолгую современную историю. Ни от чего нельзя быть в стороне, если где-то в глубине души всё ещё теплится надежда написать действительно замечательную книгу, но уже на местном материале. А сделать это Мишке хотелось безумно. Чего-чего, а настойчивости и упрямства ему не занимать. Не получилось в России – может, получится здесь…
В бригаду «Гивати»[1] он попал не сразу. Обычному человеку с гражданки туда не попасть. Но ведь и не боги там служат… После четырёх месяцев на учебной базе, где он постигал современное воинское искусство, с которым был знаком разве что по американским боевикам, его перевели в боевую часть.
Несмотря ни на что, Мишка в душе всё равно оставался человеком гражданским, лишённым агрессивности и, по большому счёту, даже не представлявшим, как поведёт себя в реальном бою, когда придётся стрелять не в мишень, а в настоящего врага, и знать, что только от тебя зависит – жить тому через мгновение или нет. В том, что такое когда-то произойдёт и этого не избежать, Мишка не сомневался. Убивать противника – это жестокая и горькая необходимость войны, и без этого невозможно даже приблизительно узнать цену жизни и смерти. Хотя война вряд ли прибавляет мудрости, потому что нет и не может быть в злобе, страхе и ненависти животворной силы для самосовершенствования. Единственное, пожалуй, положительное, что можно почерпнуть в подобном противостоянии, это то, что война позволяет более чётко определить своё место в жизни, извлечь из сокровенных глубин души то, что в иное время скрыто за семью печатями. Отчаяние и страх, животное желание выжить и… жалость не столько к поверженному противнику, сколько к себе, вынужденному лишать его жизни. И хоть любое человеческое противостояние претило Мишкиной натуре, уйти в сторону он не пытался, как теперь уже и не пытался спрятаться в хрупкую ракушку своего любимого литературного сочинительства. Наоборот, лез в самую гущу, где литературе не место…
– Ирокез на горизонте! – пронеслось среди солдат, и Мишка вздрогнул, оторвавшись от размышлений. Из-за поворота по сухой каменистой дороге, петляющей среди остатков разрушенных стен, выкатил пятнистый армейский джип с командиром их отделения Амноном, получившим прозвище «Ирокез» за то, что был выходцем из Ирака. Перед рассветом Ирокез ездил на совещание к начальству, хотя всё, что ему должны были сообщить, было известно заранее: после вертолётной атаки начнётся прочёсывание местности и поиск того, что останется от террористов.
– При благоприятном стечении обстоятельств, – сразу принялся инструктировать солдат Ирокез, – операция займёт от силы час-полтора, не больше. Перестрелки и рукопашной не предвидится, но и рисковать понапрасну не стоит. Население покинуло эти места ещё неделю назад, поэтому любой встретившийся человек может представлять реальную опасность. – Всё это Амнон протараторил своей гортанной звонкой скороговоркой, не позабыв лишний раз напомнить, что местное население не особо жалует израильтян, упорно не понимая, что мы воюем не с ним, а с террористами, прикрывающимися женщинами и детьми. – Война – это вам, ребятки, не чмоки-чмоки с белобрысыми девицами на тель-авивских дискотеках.
На последних его словах кто-то из солдат хихикнул, но Амнон сделал вид, что не расслышал, и, сохраняя грозный командирский вид, отошёл в сторону, прикуривая сигарету. Задавать ему какие-то вопросы никто не хотел, так как все знали, что особой сдержанностью он не отличается, а свои грешки и даже грубость всегда списывает на природную горячность и восточную натуру. И всё ему до поры сходило с рук. Взять хотя бы самый последний случай, который произошёл месяц назад и о котором ходило много разговоров в солдатских палатках.
В тот день Амнон ехал на армейском грузовике с молоденьким шофёром из новобранцев-репатриантов. По дороге необходимо было заправиться бензином, и они заехали на заправку. Времени, как всегда, было в обрез, но у единственного заправочного рожка перед самым их носом остановился длинный старый «мерседес» какого-то бедуинского шейха с целым выводком закутанных в чёрное женщин. Шейх явно не торопился и, заметив нетерпение израильских солдат, демонстративно отвернулся и принялся о чём-то лениво разговаривать с хозяином заправки. Такой наглости Амнон стерпеть не мог и тотчас скомандовал шофёру подтолкнуть «мерседес» бампером в бампер, освобождая место у рожка. Шофёр, напуганный солдатскими легендами о строгостях Ирокеза, беспрекословно выполнил команду, но «мерседес» неожиданно покатился и выехал на обочину. Правда, перед тем, как он кувыркнулся с насыпи, из него успели выскочить все пассажиры. Подбежавшего шейха Амнон, недолго думая, пнул в пах тяжёлым армейским ботинком, и тотчас велел шофёру поскорее заправляться и уезжать. Через два часа их забрала военная полиция. А назавтра Амнон как ни в чём не бывало вернулся в подразделение. Спустя пару дней пронёсся слух, что на следствии, возбуждённом прокуратурой по жалобе шейха, во всём обвинили солдата. Тот действовал якобы без приказа, по собственной инициативе, а об ударе, нанесённом шейху, Амнон вообще ничего не ведает.
Конечно, показания Ирокеза можно было бы опровергнуть в течение пяти минут, допросив шейха или шофёра, однако первому особого доверия не было, а второй – да кто ж вообще из господ военных юристов станет унижаться до бесед с новобранцами-репатриантами, плохо говорящими на иврите? Амнон же – командир, участвовавший во многих боевых операциях, ему почёт, уважение и доверие…
Мишка поглядел на часы и прислушался: за холмами, куда полчаса назад полетел вертолёт и куда ещё через час отправится их отделение, было пока тихо. Ни взрывов, ни выстрелов слышно не было. Он достал тетрадь и открыл на последней исписанной странице.
3.«…Больше всего на свете мне не хотелось превращаться в обывателя и в самую заразную его разновидность – воинствующего жлоба, о котором – ты, естественно, помнишь – мы столько говорили в общаге. Он, этот вселенский жлоб, вирусным микробом порабощает умы и сознание людей. Оттого и хороших книг никто не читает – лишь примитивные детективы, сопливо-сладкие «женские» романы и прочую пошлятину. Безусловно, никто не возражает против «высокой» литературы, но она – как та же Библия, которую все знают, имеют в каждом доме на книжной полке, но… многие ли её, по большому счёту, прочитали хотя б до середины? А ведь эта литература как раз и существует для того, чтобы заставить человека думать, не давать ему сыто и сонно покачиваться на волнах, уносящих в небытие. Читать её – нелёгкая работа. Гораздо проще глотать сладенькую, пережёванную кем-то жвачку… Человек незаметно перестаёт быть охотником и превращается в сборщика перезрелых бананов, которые сами падают под ноги, когда им приходит время падать.
Разумом и сердцем каждый из нас, студентов Литинститута, тянулся к этой сверкающей и пока недоступной «высокой» литературе, искренне презирая растущую плесень ширпотреба. Каждый искал свой путь к вершине: один – через заумные философские учения, порой безумные и парадоксальные, другой – через экзистенциализм, мистику и религию, третий – через кропотливое, скрупулёзное и бессмысленное оттачивание техники письма, будто тайна скрыта лишь в гладком слоге. И не было ни одного, кто не понимал бы, что высокого и совершенного никогда не бывает много, путь к вершине удаётся проложить одному из тысячи, и это вовсе не означает, что по проложенному пути способен пройти ещё кто-то. Но попытаться-то необходимо.
Имя воинствующему жлобству – легион… В любом случае было замечательно, что пока существовали мы, идеалисты, свято верившие в то, что, только благодаря нам, мир всё ещё не скатился в бездонную пропасть пошлости, возврата из которой нет. На нас и только на нас держится будущее литературы…
Помнишь, в каких скотских условиях мы жили в общаге? Загаженные туалеты, умывальники и кухни, ничем не отличающиеся от туалетов, серые, пропитанные вонью коридоры, освещаемые тусклыми, постоянно перегорающими лампочками без плафонов… И всё равно здесь был какой-то невероятный сгусток чистой и животворной энергии, которую, несмотря на грязь и мерзость, излучали эти святые стены, пол, потолок. Может быть, потому что здесь жили мы…
А как мы издевались и ненавидели тех, кто, по нашему мнению, не видел или не желал видеть высокого предназначения литературы! Жадно читая рукописи друг у друга, каждый из нас, наверное, искал то, чего пока не мог сделать сам, а ещё – то, что уже прошёл, сумел перешагнуть, чтобы идти дальше. Это был хороший марафон самолюбия, где были победители, но не было побеждённых, потому что при очевидной внутренней зависти к более удачливому собрату никто никому никогда не желал плохого. Каждый понимал, что без этого соперничества в литературе делать нечего…»
– Подъём! – скомандовал Амнон и звонким щелчком отстрелил докуренную до фильтра сигарету.
Солдаты зашевелились и стали подниматься, где-то клацнул о камни приклад автомата, послышались разговоры и смех. Несмотря на то, что вертолёт, который заберёт их после окончания операции, прилетит уже в полдень, никто не сомневался, что эти несколько часов будут тяжёлыми и изнурительными не только физически, но и морально. Хорошо, если придётся только стрелять и встречаться с противником лицом к лицу. Это как раз не самое тяжёлое на войне, потому что рукопашная проходит в запале и на подъёме, когда не чувствуешь ни напряжения, ни усталости, ни времени. Хуже, когда бесконечно прочёсываешь местность с постоянным чувством опасности и ожидаешь неведомо где притаившуюся беду. Немного успокаивало то, что вертолётчики прочешут местность и уничтожат террористов ещё до прихода солдат, тем более из капкана выбраться практически невозможно, а брать убийц живыми нет никакого смысла. Но всё равно это война…
Мишка спрятал тетрадь, надел каску и встал, разминаясь после долгого сидения в неудобной позе.
Сперва отделение шло по каменистой дороге, уходящей сквозь невысокие серые холмы к побережью, потом Ирокез разумно рассудил, что дорога – это прекрасная мишень, решись какие-нибудь новые террористы устроить засаду. По мандариновой роще, тянущейся вдоль дороги, куда отделение тотчас переместилось, идти было тоже не сложно, но уже через полчаса, когда роща осталась позади и пошёл редкий жёсткий кустарник, скорость заметно снизилась и идти стало тяжелей. Но особой поспешности не требовалось, потому что до исходной точки, где отделение должно было оказаться к началу операции, оставалось совсем немного.
Постепенно холмы стали выше, а растительность более густой и зелёной. Солнце ещё не поднялось настолько, чтобы пятнисто-рыжая армейская рубашка пропиталась потом, а брезентовый ремень автомата, словно бесконечно длинная канцелярская печать, отштамповал на плече чёткий глубокий оттиск каждой нитки из своих переплетений.
Разведчики-друзы, которые незадолго до выступления обшарили местность на несколько километров вперёд, уже вернулись и доложили, что всё спокойно. Так, по логике вещей, и должно было быть, потому что зона безопасности, где велись основные боевые действия с врагом и где возможны всяческие неожиданности, осталась далеко позади. Здесь не было ни армейских баз, ни стратегических дорог, и вообще израильтяне появлялись тут не часто.
Низко над головами солдат пролетело ещё два вертолёта, и вертолётчики, похожие на стрекоз своими выпуклыми чёрными очками, сверху помахали руками. Чувствовалось, операция начнётся очень скоро.
– Всем ждать! – скомандовал Амнон и посмотрел на часы. – У нас ещё есть двадцать минут, можно выкурить по сигарете… – Он поморщился и погрозил пальцем: – Увижу у кого-нибудь включённую мобилу – голову оторву!
Армейское командование запрещало пользоваться сотовыми телефонами, особенно там, где идут боевые действия. Их просто сдавали на базе, но мало ли кто мог утаить ещё один аппарат в кармане – каждого-то не обыщешь. Уж, больно легко засекали «технари» террористов местонахождение владельцев телефонов. Даже не взирая на глушилки. Сегодня воевать приходилось уже не с дилетантами, а с настоящей, хорошо вооружённой современной вражеской армией.
Мишка закурил сигарету и по привычке достал тетрадь. К этому в отделении уже привыкли, и никто не лез с расспросами.
«…Вспоминаю о наших студенческих годах в Литинституте – и снова у меня начинает сосать под ложечкой. В той дурацкой и абсолютно неустроенной жизни, которую я вёл в России, это было каким-то светлым и до невероятного чистым пятном. Мне даже казалось, что это – первый лучик какой-то будущей моей жизни, которая обязательно настанет и будет наполнена радостями и замечательными открытиями. Но к этой жизни я смогу прийти не сразу – только после погружения на самое дно, когда удастся преодолеть внешние и внутренние барьеры, перешагнуть границы искусственного и надуманного, а главное, самому решиться на первые самостоятельные шаги навстречу этой новой жизни, не дожидаясь благоприятной ситуации или посторонней помощи. Вот так – ни больше, ни меньше.
Я и сейчас нередко пытаюсь восстановить по памяти некоторые из наших бесконечных разговоров и споров в литинститутской общаге, порой беспорядочных и сумбурных, затягивающихся до рассвета и чаще всего не приводящих ни к какому результату. Хотя нет – результаты были. Может, и не такие явные и ожидаемые, но – были. Я учился не жалеть себя и извлекать на свет то, что подспудно копилось в душе, вскрывать гнойники и болячки самолюбия и самолюбования. Это проходило не безболезненно, а через стыд, протест и тяжёлую ломку, может быть, даже борьбу с притаившимся внутри меня пресловутым «вселенским жлобом». Но я одновременно и чувствовал, как с каждым разом всё выше поднимаюсь и становлюсь каким-то иным, непохожим на себя прежнего.
Это было главным, что теперь привлекало меня в Литинституте. Заряда, получаемого на сессии, мне хватало, чтобы чувствовать себя нормальным человеком и протянуть бесконечные полгода до следующей сессии, когда мы, заочники, вновь приезжали из своих провинций сюда, в столицу. Энергией, которой я, как аккумулятор, заряжался от наших разговоров, хватало как раз на полгода…
Но ничто на свете не бывает бесконечным. С окончанием Литинститута я с грустью понял, что источника, подпитывающего меня, больше не осталось. Если я не сумею что-то кардинально изменить в своей жизни, то окончательно опущусь на дно, и никакие силы меня оттуда уже не вытащат. «Вселенский жлоб» окончательно поработит меня, и я больше не напишу ни строчки. С литературой и вообще со всем, что пока удерживало меня от погружения на дно, будет покончено.
Нужен был выход, потому что тянуть и ждать невозможно. Панацею от своих бед я увидел в отъезде в Израиль. Внутренне я понимал, что это вовсе не решение проблемы, но какая-то, хотя бы временная отсрочка. Для чего – неизвестно, но отсрочка… Не такой уж я был наивный, чтобы не понимать, что подобные проблемы решаются вовсе не переменой места жительства и обстановки. К тому же внутри меня теплилась мистическая надежда на то, что земля Израиля вдохнёт в меня новые силы и даст то, чего я никак не мог обрести до сих пор…»
– Вперёд! – донеслась до Мишки команда Ирокеза.
Солдаты снова зашевелились, бросая недокуренные сигареты и привычно поправляя автоматы. Время начала операции наступило, и было уже не до писания в тетради и вообще ни до чего-то другого, что не описывалось коротким и страшным словом «война».
4.Привычно вслушиваясь в отдалённое урчание вертолётов, Мишка шёл в цепи солдат с автоматом наперевес. До этого он уже участвовал в перестрелках, поэтому ни боязни, ни тревожного ожидания близкой опасности в нём не было.
Конечно, к войне ни один нормальный человек привыкнуть не может, но как-то, наверное, со временем притупляется острота восприятия, и всё происходящее видится не таким мрачным и жутким. Сегодня, когда за Мишкиными плечами уже был кое-какой солдатский опыт, он с печалью отмечал, что, вопреки расхожему мнению, война напрочь лишена романтики, а красивые легенды о ратном героизме и красивом подвиге – только лишь легенды. Война – это даже не тяжёлый ежедневный труд на грани физического и нервного истощения, а обманутое на время гневное и испепеляющее чувство тотальной несправедливости, когда тобой движут не идеалы и не стремление к справедливости, а только злость и тупая ненависть к противнику, на которого тебе указали пальцем. Желание отомстить за поруганные идеалы – этого тем более нет. Оно ушло на второй план, вытесненное усталым раздражением от агрессивного окружающего – солнца, ветра, долгого дня на ногах, бессонницы, а больше всего – от самого себя в этой противоестественной ситуации.