Другим свидетельством влияния Просвещения может служить распространение своего рода антикизирующего дискурса, характерного для европейского XVIII в. Античные аналогии легко приходили на память колонистам, и, скажем, автор и читатели «Boston Gazette», описывая собственное положение, вполне могли использовать фрагмент из Фукидида. Воспроизводилась речь керкирян, приехавших просить у Афин помощи против своей метрополии, Коринфа: «Всякая колония почитает свою метрополию лишь пока та хорошо обращается с нею, если же встречает несправедливость, то отрекается от метрополии. Ведь колонисты выезжают не для того, чтобы быть рабами оставшихся на родине, а чтобы быть равноправными с ними»[216]. Не случайно также непопулярного губернатора Ф. Бернарда сравнивали с римским пропретором Верресом, а его преемника Т. Хатчинсона – с Сеяном, временщиком в правление Тиберия.
На основании просвещенческих политических теорий и просвещенческого дискурса вырабатывалось новое представление о власти, как имперской, так и колониальной. В качестве основы для понимания природы власти теперь уже неоспоримо утвердилась теория общественного договора. Автор под псевдонимом «Свободнорожденный американец» воспроизводил общеизвестную истину: «Человечество не вступало в сообщество, чтобы возвеличить правителей, но правители были наделены властью для блага народа и перед ним одним отвечают за свое поведение»[217]. Фраза «гарантия права и собственности – великая цель правительства»[218], – успела превратиться в клише.
Исходя из такого понимания, и оценивалась имперская власть. В частности, создавалась специфическая парадигма восприятия монархии, в котором соединялись пережитки наивного монархизма, болингброковская концепция «короля-патриота» и общепросвещенческие представления о правителе.
В этом вопросе влияние французских просветителей на колониальную политическую мысль минимально. Французские теоретики XVIII в. были, в современной терминологии, институционалистами. Особенности государственного устройства интересовали их куда больше, чем личность государя. Руссо, например, демонстративно отказывался рассматривать проблематику идеального государя[219]. Он также категорически отвергал любые патерналистские трактовки власти[220]. Монтескье полагал, что личность государя не имеет почти никакого значения. Куда важнее, во-первых, институты, а во-вторых, имидж монарха. Он писал: «В наших монархиях все наше благоденствие состоит в мнении, которое составил себе народ о кротости правления. Неискусный министр любит заявлять вам, что вы рабы. Но если бы это было и так, то он должен был бы стараться скрывать это от вас»[221].
Зато собственную теорию монархии, тесно связанную с личностью монарха, разработал Болингброк в своей работе «Идея о короле-патриоте» (1740). Болингброк, как последовательный просветитель, объявлял абсолютную власть и божественное право королей плодом обмана, попыткой «навязать свою власть узурпаторов глупому миру»[222]. В то же время он подчеркивал необходимость сакрализации королевской власти (но не личности короля). И еще один момент, который акцентировался: лишь хороший государь имеет основания считать, что его право царствовать – от Бога[223]. Портрет своего «короля-патриота» Болингброк создавал, опираясь на положения «Государя» Н. Макиавелли и отчасти полемизируя с ним. Опирался он также на представления Локка о договорном и ограниченном характере власти. «Король-патриот» – идеальный правитель, защищающий свободную конституцию, следующий принципам правового государства[224]. Он отличается высокой нравственностью и любовью к своей стране и своему народу. Он борется с коррупцией и укрепляет добродетель подданных. Он изгоняет льстецов, авантюристов, интриганов. Еще одна важная его черта – милосердие (не случайно именно это качество составляло важный элемент репрезентации Георга III в колониальной прессе). Наконец, он стоит над партийными раздорами: «Не обручаться ни с единой партией в отдельности, но править в качестве отца всего своего народа – столь важная черта в характере Короля-Патриота, что тот, кто поступает иначе, утрачивает право на сей титул»[225].
Именно на идеал «короля-патриота» ориентировался в своей репрезентативной политике Георг III[226]. Концепция Болингброка была усвоена и колониальным общественным сознанием. Словосочетания типа «король-патриот» (Patriot King) или «патриотический государь» (patriotic prince) встречались достаточно часто[227]. Столь же обычны были формулы типа «всеобщий отец» (Common Father) и «лучший из королей» (best of kings).
Общее представление колонистов о «короле-патриоте» было весьма сходно с болингброковским. Это прежде всего государь, правящий во благо подданных. «Boston Gazette» разражалась верноподданническим панегириком: «Счастье наших королевств и слава каждого из них в том, что ими правит монарх, украшающий благороднейший трон на земле всеми королевскими добродетелями. Король, который считает любовь своего народа прекраснейшим брильянтом в своей короне и простирает свой скипетр лишь для того, чтобы охранять конституционные права и привилегии своих счастливых подданных»[228]. Упоминание об охране «конституционных прав и привилегий» подданных отличало эти излияния от восхвалений, адресуемых обычно абсолютным монархам.
И хотя Георга III официально титуловали «его священнейшим величеством»[229], на самом деле природа его власти осмысливалась в парадигме общественного договора. «Boston Evening Post» выражала уверенность: «Вы можете легко предположить, что доктрина наследственного неотъемлемого божественного права королей так часто оспаривалась и высмеивалась… что она не может иметь большого влияния в наши дни»[230]. Соответственно, колонисты были убеждены, что пока они действуют в рамках британской конституции и колониальных хартий (как уже было показано в главе 1, именно они и считались реальной фиксацией общественного договора), король должен выступать на их стороне. Именно об этом писал «Свободнорожденный американец»: «Пока мы ведем себя как англичане и защищаем свою свободу без своеволия, нам нечего страшиться от нынешнего короля-патриота и его парламента»[231]. Некоторые действия Георга III, как казалось «Сынам Свободы», на самом деле подкрепляли эту убежденность. Прежде всего, виги упоминали в данном контексте отмену гербового сбора. Из Уильямсберга (Виргиния) сообщали, что палата бургесов рассматривает предложение воздвигнуть статую Георга III по случаю отмены гербового сбора, а также обелиск в память всех патриотов, отличившихся во время кризиса[232]. В Нью-Йорке такая статуя действительно появилась. В Норвиче (Массачусетс) отмечали 18 марта 1767 г. «день, когда его величество в своем королевском одеянии воссел на трон и дал согласие на отмену Гербового акта, за что он будет благословен вовеки»[233]. Традиционные монархические атрибуты должны были создать величественный образ короля-патриота, избавившего подданных от угнетения. О том, что ранее Георг III одобрил тот же Гербовый акт, не упоминалось.
Сомнительные инициативы метрополии, вызывавшие в колониях возмущение, не связывались с Георгом III, а если и связывались, то ответственность за них на короля все же не возлагалась. Так рассуждал радикально настроенный С. Адамс: «Посылая войска в Америку, король, разумеется, не желал ничего дурного. Но король далеко, и может случиться, что на деле войсками в Америке будет распоряжаться какой-нибудь честолюбивый министр»[234]. Лично же Георгу III приписывались только лучшие качества, прежде всего, мудрость и милосердие. Так, в петиции ассамблеи Джорджии говорилось о таких качествах короля, как «справедливость, мудрость и отеческая забота о правах и свободах ваших подданных, сколь угодно далеких»[235]. Королевское милосердие воспринималось как «последнее прибежище» (dernier resort) колонистов во всех их несчастьях[236]. Как и многие другие политические представления XVIII в., такой имидж Георга III восходил к римской традиции. Милосердие короля описывалось словом clemency – тем самым, которое, разумеется, в латинском варианте (clementia), настойчиво использовал Гай Юлий Цезарь при конструировании собственного образа[237]. Античная стилизация репрезентации Георга III проявилась и в упомянутой выше конной статуе, установленной в Нью-Йорке: монумент был сделан по образцу статуи Марка Аврелия. При этом образ, конструируемый вигской пропагандой, был очень мало связан с реальной личностью или политикой Георга III. По очевидным причинам, большинство колонистов не имело возможности увидеть своего короля, будь то при дворе или в ходе официальных церемоний[238]. О его внешнем виде приходилось судить по гравюрам или изображениям на монетах, а о его политике – по перепечаткам из официальной английской прессы. Неудивительно, что наивный монархизм долго давал о себе знать.
Образ Георга III в это время ставился в один ряд с теми английскими политиками, которых колонисты считали своими защитниками. Не случайно на «столпе свободы», воздвигнутом в Нью-Йорке по случаю отмены гербового сбора, красовалась надпись «Король, Питт и свобода»[239]. «Boston Gazette» буквально приходила в экстаз: «Благодарение небесам! Брауншвейг правит, а Питт еще живет, чтобы благословлять собою мир. Мы уверены, что под их защитой вольности Америки останутся неприкосновенными»[240].
В целом, «король-патриот» представлял собой модернизированную в соответствии с просвещенческими установками версию традиционного «доброго правителя». Век Просвещения подорвал веру в чудотворные способности монарха, и короли Ганноверской династии уже не пытались исцелять золотушных[241]. Зато «король-патриот», предположительно, правил в соответствии с общественным договором и принципами естественного права. «Слава британского государя и счастье всех его подданных в том, что их конституция имеет своим основанием неизменные законы природы»[242], – убеждала «Boston Gazette».
Из концепции «короля-патриота» вытекало вигское представление об особой конституционной роли королевской прерогативы. В период Актов Тауншенда виги как раз начали обсуждать эту тему. С. Адамс рассуждал: «Прерогатива – власть, данная короне конституцией для безопасности народа. И это власть, которой никогда не следует пользоваться, кроме как в случаях, когда этого требует безопасность народа. Столь мудрый и милосердный государь ныне восседает на троне, что мы можем положиться на то, что он никогда не станет использовать свои полномочия во вред своим подданным»[243].
Концепция короля-патриота дополнялась саморепрезентацией колонистов как преданных, лояльных и мирных подданных. В июне 1767 г. в Бостоне торжественно отмечалось 30-летие Георга III. По заведенному обычаю, были проведены показательные маневры королевских войск, расквартированных в городе, а также колониальной милиции. В час дня состоялся салют пушек Кастл-Уильям и городской батареи. Как отмечала газета, «день прошел в проявлениях лояльности и радости»[244]. Палата представителей Массачусетса заверяла, что ее депутаты готовы «своими жизнями и состоянием защищать личность, семейство, корону и достоинство его величества»[245].
Соответственно, чтобы добиться отмены ненавистных актов, достаточно просто попросить об этом короля. «Нас учили, что долг всех людей – умолять трон о небесной милости»[246], – заявляла «Boston Gazette». «Boston Evening Post» прибегала к поэзии:
В беде, в несчастье короля мы молим: Он нам вернет утраченную волю[247].
И при этом колонисты не могли не сознавать, что идеальная картина взаимоотношений «короля-патриота» и его верных подданных никак не соответствовала реальной политике Георга III в отношении колоний. Как уже отмечалось, на его счету к 1768 г. было одно из самых спорных применений прерогативы – размещение гарнизонов в американских городах. Как это объясняли вигские пропагандисты?
Чаще всего в ход шли традиционные для наивного монархизма объяснения: король не знает о бедствиях подданных, от него утаивают информацию, его вводят в заблуждение «злые министры»/колониальные губернаторы/французские эмиссары. Постоянная тема колониальных газет: Америку «оклеветали» перед властями метрополии[248]. Об этом писал автор под псевдонимом «Торговец»: «Весьма грустная мысль: американцы были добрыми и верными подданными в течение 150 лет, а в последние пять лет их внезапно сочли забывшими верность… и против них послана армия»[249]. В Питерсхэме (Массачусетс) на празднике в честь местного «древа свободы» прозвучал и тост за то, «чтобы мы всегда находились под защитой его величества, чтобы он всегда слышал наши жалобы и посылал нам скорое облегчение»[250]. Некий Britannus Americanus выражал желание обладать голосом Стентора и крыльями серафима, чтобы полететь в метрополию и заверить ее в преданности колонистов. Английские гарнизоны в Америке трактовались как предназначенные для того, чтобы держать ее обитателей в страхе (журналист приводил библейское описание тирании: хлестать бичами и скорпионами[251]). Автор извинялся перед Питтом и другими «патриотами нынешнего времени» за то, что допускает мысль о тирании Британии, и развивал матерналистскую метафору: «О рабстве, моя дорогая матушка, мы не можем даже помыслить; мы его ненавидим. Если это преступление, помни, что мы вскормлены твоим молоком. Мы хвалимся своей свободой и берем в этом пример с тебя». (В другом месте статьи говорилось о «милой, милой родине-матери»[252].)
Представление о неких «тайных врагах», оклеветавших колонистов в глазах короля, раз за разом возникало и на страницах прессы, и в массовом сознании. «Boston Gazette» предупреждала: «Есть люди, враги короля и его народа. которые постоянно старались разжечь искры раздора и зависти, которые однажды могут оказаться фатальными для империи. И, к несчастью для нас, эти злобные шептуны, кажется, владеют вниманием нации»[253]. Фригольдеры Бостона инструктировали своих представителей в колониальной ассамблее всячески свидетельствовать свою лояльность «милостивейшему суверену», но при этом отстаивать право подданных подавать королю петиции[254]. Инструкции городка Брейнтри своему представителю в колониальной ассамблее обязывали последнего выяснить, какие «порочные интриги» привели к тому, что Массачусетс оказался оклеветан перед «нашим милосерднейшим сувереном»[255].
Можно себе представить, как все это раздражало губернатора Ф. Бернарда[256], в чьи должностные обязанности как раз и входило информировать короля о положении в колонии. В апреле 1769 г. он вынужден был заверять членов бостонского самоуправления, что правительство метрополии оценивает действия вигов вполне адекватно. Комментарий «Boston Evening Post» сводился к тому, что губернатор просто ушел от ответа[257]. Летом того же года Бернарду вновь пришлось доказывать вигам, что их никто не «оклеветал». При этом, с точки зрения губернатора, претензии бостонцев на лояльность были просто лицемерием чистой воды. Так что его слова звучали откровенным сарказмом: «По делам вашим будут судить вас. Вам не следует бояться клеветы. Не во власти ваших врагов, если они у вас есть, что-либо прибавить к вашим публикациям. Они просты и ясны, и не нуждаются в комментариях»[258]. Ничего удивительного, что в результате в сознании бостонцев «злым советником» короля оказывался сам Бернард (об этом см. ниже).
Наивный монархизм у американских вигов сочетался с представлениями, куда более опасными для власти метрополии. Их источниками были опыт английской истории, а также политическая философия и историография эпохи Просвещения. Рядом с «королем-патриотом» неизменно существовала противопоставленная ему зловещая фигура короля-деспота. Иногда за примерами обращались к странам весьма отдаленным и экзотическим. На страницах «Boston Evening Post» возникали одновременно образы англосаксонского прошлого[259] и «Шахнаме». Газета писала: «Кто не предпочел бы славу Фаридуна (Phridun) или Альфреда, которые старались править своим народом таким образом, чтобы он был счастливее, чем если бы был совершенно свободен, блеску и чувству вины любого разрушителя, от Нимрода до Кули-хана?»[260]
Крайне востребованным в этом контексте был и опыт двух английских революций XVII в. При более внимательном анализе образа английского монарха, каким он представал в сознании вигов, выясняется, что подлинный «король-патриот» – это все же не Георг III, а Вильгельм III. Все упоминания о Вильгельме Оранском в американских текстах второй половины 1760-х гг. – сугубо позитивны. На банкетах колонистов звучали тосты «за бессмертную память этого героя из героев, Вильгельма III»[261]. «Boston Gazette» вспоминала «славной и благословенной памяти короля Вильгельма и королеву Марию» [262]. В глазах С. Адамса именно этот монарх – «друг всеобщих прав человечества, великий освободитель нации от папизма и рабства»[263]. В конечном итоге, оказывается, что достоинства Георга III как правителя связывались не столько с ним самим, сколько с его имиджем наследника Славной революции. В рассуждениях Д. Дебердта[264] Славная революция прочно ассоциировалась с появлением на троне целой череды «королей-патриотов». И тут же возникал мотив «обманутого монарха»: «[Со времен Славной революции британская] нация и ее колонии были счастливы, а наши государи были королями-патриотами. Закон и разум учат, что король не может поступать дурно; что ни король, ни парламент не могут желать иного, нежели правосудие, справедливость и правда. Но в законе не сказано, что король не может быть обманут, а парламенту не могут представить неверную информацию»[265].
Отсюда вытекало противопоставление Ганноверов – наследников революции – и Стюартов, которых революция свергла с престола. Георг III представлялся антитезой Якову II и его предшественникам из той же династии. «Филалет» ссылался на Гроция в подтверждение необходимости разделения властей, но сразу оговаривал: «Благодарение Небесам, в нынешней королевской семье мы обильно благословлены королями-патриотами». Королям династии Ганноверов и в частности Георгу III приписывались доброта, отцовская нежность, милосердие, а также забота о правах и привилегиях подданных. В этом смысле Ганноверы противопоставлялись «ненавистным Стюартам»[266]. На колонистов сильно повлияла английская историография, в частности, работы Кэтрин Маколей. Помимо прочего, историк полностью оправдывала казнь Карла I, считая, что король, ставший тираном, теряет право на власть[267]. В Америке К. Маколей пользовалась огромной популярностью, вигская пресса писала о ней как о «прославленной женщине-историке», ее приглашали приехать в Бостон[268]. Существовала и собственно американская антироялистская трактовка. В сотую годовщину казни Карла I (т. е. 30 января 1750 г.)[269] бостонский священник Дж. Мэйхью произнес проповедь о «неограниченном повиновении и непротивлении верховным властям». В своей речи Мэйхью доказывал, что Английская революция была полностью оправданной, а Карл I никак не может считаться святым мучеником. Проповедник риторически спрашивал: «Король Карл был человеком, запятнанным преступлениями и бесчестием… Он жил, как тиран, и именно угнетение и насилия его правления привели его в конце концов к насильственной смерти. Какая же в этом святость, какое мученичество?.. Какая святость в том, чтобы уничтожить прекрасную гражданскую конституцию и настойчиво стремиться к незаконной и чудовищной власти? Какая святость в том, чтобы погубить тысячи невинных людей и ввергнуть нацию в бедствия гражданской войны? И какое мученичество в том, что человек сам на себя навлекает преждевременную и насильственную смерть своей безмерной преступностью?»[270] Мэйхью подходил близко к радикальным трактовкам К. Маколей.
Американские виги 1760-х – 1770-х гг. восприняли ту же оценку событий середины XVII в. «Boston Gazette» в своих рассуждениях о Карле I почти дословно воспроизводила аргументы Мэйхью: «Его раболепные панегиристы говорят, что он был хорошим человеком. Мы говорим, что он был плохим королем, худшим, какой когда-либо сидел на английском троне»[271]. В том же ключе воспринимался и Карл II. Автор под псевдонимом «Пуританин» описывал небольшой спор на пароме через реку Чарльз: назван ли географический объект в честь Карла I или Карла II? Дискуссию прекратил паромщик, который объявил, что вопрос о том, кто из двух королей дал имя реке, гроша ломаного не стоит, потому что оба были паписты[272].
А между тем Реставрация и лично Карл II были в британской политической культуре того времени предметом поклонения. До середины XIX в. в Англии ежегодно праздновался официальный «День королевского дуба». Он должен был напоминать популярную историю о том, как будущий Карл II прятался в ветвях дуба от солдат Кромвеля после поражения при Вустере. Лишь ночью принц смог спуститься с дерева и впоследствии благополучно добрался до Франции. А «королевский дуб» роялисты срубили и расщепили на реликвии[273]. В память об этом люди украшали себя веточками дуба или дубовыми орешками. Не соблюдавших традицию хлестали крапивой или щипали.
Мальчишки бегали по улицам и распевали:
Бедный добрый король Карл прячется в листве.Не покажешь нам свой дуб – зададим тебе![274]Именно в русле официальной традиции английские солдаты в Бостоне отметили годовщину чудесного спасения Карла II, устроив салют и прикрепив к шляпам дубовые листья. Комментарий «Boston Evening Post» был сдержанным: «Счастливы те государи, которые пришли после династии Стюартов, что они всегда находили прибежище в сердцах собственных подданных». «Король-патриот» противопоставлялся Карлу II, прятавшемуся в ветвях дуба от своего же народа[275].
И если Георг III мог противопоставляться королям династии Стюартов, то уже на ранней стадии англо-американского конфликта правящий монарх мог также ассоциироваться с ними. Возможно, что нынешний король мудр, справедлив, патриотичен, – рассуждала «Boston Gazette». Но где гарантия, что его преемники будут такими же?[276] Широко известно высказывание П. Генри, относящееся к 1765 г. 30 мая он произнес речь, восхитившую одних слушателей и безмерно шокировавшую других. Он заявил: «Тарквиний и Цезарь каждый получили своего Брута, Карл I – Кромвеля, Георг III…» Оратора прервал крик: «Измена!» Но он невозмутимо окончил фразу: «Георг III должен бы извлечь из этого урок»[277]. Джефферсон – в то время безвестный молодой человек, стоявший у входа в зал заседаний Палаты бургесов, – навсегда сохранил яркое воспоминание об этой речи: «Мне казалось, что он (Генри. – М.Ф.) говорил так, как Гомер писал»[278]. Зато виргинский губернатор Ф. Фокье (1758–1768) счел язык выступления Генри «неприличным»[279]. Образ короля здесь амбивалентен, это потенциальный «король-патриот», но и потенциальный тиран. Сходным предупреждением-напоминанием служили слова С. Адамса: «Мы знаем, что короли, и даже короли английские, теряли короны и головы за присвоение себе права [налогообложения]»[280]. К 1775 г. эти первоначальные сомнения в соответствии Георга III идеалу «короля-патриота», реминисценции из английской и античной истории, дурные предчувствия кристаллизовались в лозунге «Король-патриот или никакого короля в Британской Америке», а затем и в свержении монархии[281].
Действия Георга III, которые не всегда удавалось истолковать как результат ошибки или заблуждения, уже в 1760-х гг. разрушали наивный монархизм. «Boston Evening Post» приводила многозначительную цитату из речи епископа Солсберийского (1609): «Король перестает быть королем и вырождается в тирана, как только перестает править по закону. В этом случае совесть короля может сказать ему то же, что бедная женщина Филиппу Македонскому: “Или правь по закону, или перестань быть царем”»[282]. И уж совсем не верноподданнически звучал «тост на январь XXX», напечатанный в «Boston Gazette»: «Пусть все политики, которые возвышают королевскую прерогативу на руинах общественной свободы, встретят судьбу лорда Страффорда. Пусть все священники, которые ставят церковную власть выше чрева совести (sic!), взойдут на эшафот, подобно архиепископу Лоду. Пусть все короли, которые прислушиваются к таким политикам и таким священникам, лишатся головы, подобно Карлу I»[283].
Авторитетный У. Блэкстон приводил старую максиму: «Король не может поступать дурно»[284]. Однако в жизни это не так, и английская правовая мысль создала рядом с монархом фигуру «злого советника», который и ответствен за возможные политические перекосы. Например, тему монарха, «обманутого ловкими и злонамеренными людьми», поднимал в своей памфлетистике Свифт[285]. 17-е из влиятельных «Писем Катона» было специально посвящено «злобным и отчаянным министрам» и способам, которыми они могут поработить страну[286]. В вигской пропаганде «злые советники» Георга III играли первостепенную роль. Образ короля мог быть амбивалентным. Образ парламента эволюционировал от «светлого мифа» к «черному». Но образу министерства свойственна предельная однозначность: он всегда негативен[287]. «Boston Evening Post» пускалась в рассуждения: английские министры выросли «при превосходнейшей форме правления в мире», «под властью лучшего из государей, когда-либо занимавшего трон», получили обширное образование, в том числе в области конституционализма. Учитывая все это, они должны быть «могущественными защитниками свободы и общих прав человечества». Но ничего подобного на самом деле не было[288]. «Boston Gazette» поминала недавние времена Гербового акта, «тиранию старого Гренвилля и его хунты»[289]. Министерство воспринималось как неизменно враждебное по отношению к колониям и в конечном счете – по отношению ко всей Британской империи. Именно об этом говорилось в письме от джентльмена из Лондона, которое опубликовала «Boston Evening Post»: «Мы не решаемся сказать, какие меры примет парламент, но совершенно убеждены, что министерство против вас»[290]. Виги были уверены, что есть особый «министерский язык», который все действия американских колонистов представляет как мятежные[291].