– Зачем уходить? Как жил, так и живи. Я только рад буду.
– Нет, брат. Двум медведям в одной берлоге не ужиться.
– Не стоит об этом толковать, батюшка: я тебя не пущу; ведь еще не скоро мне и хозяйство принимать: больше года еще осталось. Чего раньше думать да загадывать: мало ль что еще может случиться! День сегодня погожий, – добавил Андрей Алексеевич, глядя в окно, – взять лук да пойти зайцев пострелять: много их у нашего огорода шмыгает.
Он ушел.
Вотчим посмотрел на захлопнувшуюся за ним дверь, и благодушное выражение разом соскочило с его лица.
– Да, – пробормотал он, – еще срок есть. Мало ль что еще может случиться. А с Пахомычем надобно как след потолковать.
И он зашагал по комнате, полный черных, смутных дум.
Скажем теперь несколько слов в пояснение того, каким образом торговый человек Некомат очутился в роли опекуна (разумеется, называем его так современным нам языком) Андрея Алексеевича.
В то время не существовало еще крепостного права, не существовало также и права на владение землей только какому-нибудь одному сословию.
Сказанного достаточно, чтобы понять, что Суровчанин хотя был купцом, или, как тогда называли, гостем, мог и мечтать о присвоении себе имения Кореева, и фактически владеть землей и людьми.
Лет десять тому назад Некомат был мелким торговым человеком; он торговал холстом и суровским товаром, отчего и получил прозвище Суровчанина. Он наезжал в имение матери Андрея Алексеевича – вдовы княжего боярина – за закупом холста. Красавец в то время собой, он приглянулся молодой еще вдове, и вскоре она вышла за него замуж, не раздумывая о том, что она – боярыня, а он – простой гость.
С женою Некомат прожил лет пять. Она скончалась от какой-то долгой и мучительной болезни.
– Что свеча растаяла, – говорили про нее.
Умирая, она позаботилась о сыне от первого брака: все имущество она завещала ему, а своего второго мужа оставила только пестуном:
– Пока Андрюша в возраст не придет.
Суровчанин, впрочем, мог также все наследовать:
– Ежели, чего Боже упаси, Андрюшенька помрет раньше.
Таким образом Некомат стал опекуном пасынка и фактическим, временным владельцем имения, но не собственником его.
В первые годы купец чувствовал себя очень довольным:
– Еще покуда малыш в возраст придет. Может, еще его Господь и приберет.
Но по мере того, как проходили годы, а мальчик превращался в цветущего юношу, Некомат становился грустней и задумчивей: добро ускользало из рук. Недалек был день, когда предстояло расстаться с этакой благодатью. Правда, гость успел припрятать добрую толику про черный день, но ему этого казалось мало. Его торговля шла плохо и, в сущности, поддерживалась только деньгами, которые он извлекал из пользования поместьем опекаемого. Люди этого не знали, но он-то хорошо знал: не будет имения – придется и торговлю бросить.
А имение было – золотое дно. Лежало оно всего в какой-нибудь версте от Москвы; земля хорошая: пажити, леса – все есть, чего хочешь.
Опекун с ненавистью стал думать о своем пасынке. Андрей Алексеевич был в его глазах врагом его счастья.
«Кабы помер!» – часто проносилось в его голове, когда он смотрел на пасынка.
И все чаще и чаще стала вспадать дума о желательности смерти Андрея Алексеевича.
В одно из таких мгновений подвернулся Пахомыч со своими речами.
К чему привел разговор между ключником и купцом, читателям известно.
Чем руководился старый ключник, подбивая своего господина на преступление?
Конечно, только личной выгодой. Андрей Алексеевич не терпел бы его за злобу и пронырство, и, со вступлением Кореева в свои права, ключник должен был лишиться своего первенствующего значения среди челядинцев; кроме того, если бы удалось «отделаться» преступным образом от Андрея Алексеевича, Пахомыч держал бы в своих руках Некомата и мог бы забрать власть над ним и над «людишками».
Подозревал ли сам юноша, какая опасность грозит ему?
К вотчиму у него никогда не лежало сердце. Он инстинктивно чувствовал затаенную вражду со стороны Некомата. Но молодой человек гнал такие думы, старался переломить себя, был с отчимом ласков и почтителен. О том же, какие планы зреют у Суровчанина и ключника, он ничего не подозревал.
Быть может, злые замыслы удались бы, если б случайно в них не проник один преданный юноше человек.
Это был старик Матвеич, прозванный Большеруком. В то время когда жила еще мать Андрея Алексеевича, Матвеич был ключником, но после ее кончины Некомат поставил на эту должность Пахомыча, а его вернул в положение заурядного раба. Произошло это потому, что Суровчанин видел, что Матвеич более тянет на сторону пасынка, а не на его. Таким образом, старик был большою помехой для опекуна.
Много пришлось претерпеть Большеруку, но он все покорно сносил.
Не многие знали, что причиною такой покорности была его глубокая привязанность к Андрею Алексеевичу.
Юноша, можно сказать, вырос на его руках; мать, умирая, поручила мальчика заботам Матвеича, и старик не обманул ее доверия; он возился с ребенком не хуже любой няньки. Всегда смирный и молчаливый, он становился буйным и гневным, если видел, что чем-нибудь обижают его питомца; он всегда стоял за него горой перед всеми, не исключая и самого Некомата.
– Меня хошь прибей, хошь убей, а мальца не трожь: не дам! – говаривал он Суровчанину или Пахомычу в минуту подобной вспышки. – Сироту-то всяк рад обидеть.
Душа ребенка отзывчива на теплую ласку и любовь; дети чутьем понимают, кто их искренно любит. Неудивительно поэтому, что Андрей Алексеевич в свою очередь полюбил Большерука как родного, и во всяком случае больше, чем отчима.
Этот-то истинный пестун юноши и проник в планы Суровчанина и Пахомыча.
Однажды в послеобеденную пору, когда весь дом был погружен в безмолвие, так как все обитатели от мала до велика, по русскому обычаю, прилегли после обеда, легкий стук в дверь горницы пробудил Андрея Алексеевича от легкой дремы.
Он нехотя спросил:
– Кто там?
– Я… Тише… Впусти-ко меня, – послышался из двери сдержанный голос Большерука.
Юноша, лениво поднявшись, откинул засов.
Матвеич тихонько вошел в комнату и снова запер двери.
Он был бледен и имел расстроенный вид.
– Случилось что, Матвеич? – спросил Кореев, глядя на взволнованное лицо старика.
Большерук молча покрестился на икону, потом промолвил:
– Случилось такое, что не узнай я, быть бы великому греху. Благодари Бога, что спас Он тебя.
Юноша смотрел на него с недоумением.
– Злодеи? – пробормотал Андрей Алексеевич, пожимая плечами.
– Да, лютые злодеи. И с тобою вместе живут, и твою хлеб-соль едят. Послушай-кась, что я тебе скажу… Сегодня, ты знаешь, работали мы в огороде. Овощ снимали. Стало близко к полудню. Приходит в это время сам Некомат-от. Поглядел этак на Пахомыча и говорит: гони их обедать. Тот сейчас и запищал: кончай работу, иди на обед…
Вестимо, холопишки радешенки. Живой рукой к дому. А я позамешкался с чего-то. Все ушли, а я еще спину гну. Работать мне довелось, надо тебе сказать, у самой загороди, в конце то ись. Знаешь там, где малинник поднялся. Кустарник высокий да густой. Меня за ним и не видать. И вот слышу я, братец ты мой, что за кустами ходят да говорят. Поприслушался. Твой вотчим да Пахомыч. Мне сперва было и ни к чему, а потом стал их слушать…
Ну, тут-то вот и услышал! Вотчим-то твой говорит, и в голосе словно бы дрожь:
«Невтерпеж, – говорит, – пора нам с этим приканчивать. Извелся я весь. Надо разом конец».
«Да уж теперь будет твоя милость спокойна: нашел я кого след».
Это, значит, отвечает ключник. Мне каждое ихнее слово запомнилось. Умирать стану – не забуду.
«Ой ли! – грит вотчим-то. – Нашел?»
«Нашел, – тот грит, – доброго паренька. О Фильке Непутном слыхал?»
«Еще бы не слыхать. Всем ведомый душегуб».
«Вот он, – ключник говорит, – и трое приятелей его. И пограбят его, и убьют. Я им, с твоего дозволенья, награжденьице обещал».
«Дам сколько захотят, только б прикончили Андрея».
Услыхал я это, да так и обмер. Присел за кустами – не шелохнусь – и через веточки проглядываю.
Вотчим-то белый что снег, а Пахомыч – красный и все волосы ерошит.
«Когда ж они вершить будут?»
А Пахомыч грит:
«А с сегодня засядут выжидать. Как он в лесок выдет, нагонят и либо бердышом, либо копьецом, либо стрелку пустят. И вся недолга. Потом ищи их, как ветра в поле. А наше дело сторона».
«Так. Нарочно завтра ж пошлю его зайцев стрелять. Ну, Пахомыч, удастся мне его сбыть – озолочу тебя. Первым ты человеком у меня станешь. И Фильки не забуду. А только скажи ему, чтоб он не зевал: не терпится мне Андрюшку спровадить. Пусть они голову ему разрубят, в воде потопят аль в огне спалят, только бы убрали. А то руки чешутся самому за нож взяться либо зелья ему в кушанье подсыпать. Ждать не могу…»
И пошли это они себе помаленьку к дому.
Я пождал, когда они ушли, да пробрался домой, а теперь вот к тебе прибег. И мой сказ тебе: надобно от злодеев спасаться. Изведут они тебя, как пить дать, изведут. Бога они не боятся, людей и подавно.
Андрей Алексеевич сидел бледный и удрученный.
Он несколько раз прерывал речь пестуна возгласами то недоверия, то гнева.
Когда старик закончил, он быстро поднялся и в волнении заходил по комнате.
– Знаешь, Матвеич, – сказал он, – и надо мне тебе верить, и не верится. Ну, можно ль, чтобы отчим… Да что же он за злодей такой?
– Злодей и есть. Какой же не злодей?
– Да на что ему смерть моя?
– На что? Да ведь, ежели ты помрешь, он всем владеть будет. Так и в духовной прописано. Сам слышал, как отец Василий читал твоей матушке, когда она Богу душу отдавала. Ежели ты помрешь – все вотчиму. Из-за этого он тебя и хочет спровадить.
– Пойду-ка я к нему, – с гневом вскричал юноша, – и скажу, что мне все ведомо. Что он сущий злодей, Бога позабывший, и чтоб он убирался бы поскорей из моего дома.
Большерук замахал руками.
– Тише!.. Не кричи, – промолвил он. – А о сем и думать нельзя. Он только и скажет одно: знать ничего не знаю, ведать не ведаю, мало ль, дескать, тебе наговорили! А тебя за продерзости он еще в подклеть запрет. И ничего ты не сделаешь, потому пока тебе двадцати годов нет, он здесь хозяин. А в подклети они тебя и заморят. Нет, пока что надобно тебе отсюдова уйти. Это уж, как люблю тебя, говорю.
– Покидать кров родимый? Из-за чего?
– Чтоб жизнь спасти. Пройдет мало времени, вернешься сюда хозяином и Некомата прогонишь. А пока послушайся – уезжай.
– Куда уехать? – грустно промолвил молодой человек.
– Ты вот что, не печалься, не убивайся, – сказал Большерук, и голос его задрожал, – всякому Господь испытанье посылает. И тебе тоже… Ты не бойся, а на Бога надейся. Я ж тебя не оставлю: какую могу, завсегда помощь окажу. Сам знаешь, люб ты мне, как сын родной. Поедем мы, родненький, отсель, времени не вадя. У тебя в Рязани дядя живет, отца твоего брат родной. Лет десяток, как он от Москвы к рязанскому князю отъехал… Вот мы к нему и будем путь держать.
– Из своего дома бежать. Матушка! Кабы встала ты из своего гроба… – как стон вырвалось у юноши.
Он тяжело опустился на лавку и сжал руками виски. Все существо его было полно горем и негодованием.
Хотелось бы кинуться к отчиму, назвать его злодеем и с позором выгнать его из дому.
Но он сознавал, что пестун прав, что этого сделать невозможно, что только ему же хуже будет.
Приходилось покоряться необходимости.
Приходилось покидать родной дом, могилу матери и ехать за тридевять земель, чтобы укрыться от козней.
Этого требовало благоразумие.
Это казалось единственным средством спасения.
Лицо матери, как живое, стало перед ним.
Доброе лицо с ласковым, кротким взглядом.
И рядом другое – угрюмое лицо отчима, с глазами, в которых застыло выражение подозрительности и затаенной злобы.
– Ты не убивайся, родненький, говорю, – бормотал между тем Матвеич. – Ну что ж, у дяденьки поживешь годик, а там вернешься. Дяденька родной, не обидит. А я все приготовлю – и коней, и запасец. Прихватим и верного человека… Знаешь Андрона, племяша моего? Помолимся Богу, да и в путь. Как стемнеет, я лошадок выведу за изгородь к огороду. Тихохонько сядем на коней – и след наш простыл.
Юноша поднял голову.
– Хорошо, – сказал он, – знать, Божья воля. Я согласен… Сегодня же ночью едем.
– Ну вот и ладно, и отлично. Я коников приготовлю и обо всем позабочусь, спокоен будь. А близко к полуночи выберись за огород. Понимаешь, я рад-радешенек: от погибели, родной, спасешься. Нешто сладко под нож злодеев голову подставлять. Даже сие и грех. Это вроде как на себя самому руки наложить. Так едем сегодня! Я и Андрону скажу.
А теперь надобно наутек от тебя, пока все спят: заприметят, так, пожалуй, еще догадаются. Прощай пока, соколик! Все я изготовлю.
Старик ушел довольным, а юноша долго еще сидел в грустном раздумье.
В этот день отчим был с ним особенно ласков.
Андрея Алексеевича эта ласковость резала, как ножом. В особенности трудно было ему сдержать себя, когда Некомат сладеньким голосом сказал:
– Что ты сегодня хмуришься, родной? Скушно, чай? Ты бы пошел по леску побродил али б зайчишек пострелял.
Юноша вспыхнул от негодования.
«Сам под бердыш злодея посылает, – подумал он, – не терпится ему меня спровадить».
Он едва не выдал себя резким ответом, но успел овладеть собой.
– Что-то недужится маленько. Я, чай, как-нибудь застудился… Пойду полежать, – ответил он и ушел в свою горенку, чтобы только не видать ненавистного теперь для него лица отчима.
Затих господский дом.
Сам Суровчанин угомонился в своей опочивальне. Андрей Алексеевич приподнялся на постели и прислушался.
Тихо. В окно смотрит лунная ночь.
Встал, высек огня и затеплил огарок.
– Теперь скоро. И не хотелось бы, и сердце рвется, да ничего не поделаешь. Что сделаешь супротив злобы людской?
Он печально поник головою.
– Из своего дома приходится бежать… Божья воля.
Чуть скрипнула дверь.
Выставилась косматая голова Матвеича.
– Пора! – сказал пестун. – Напрасно свечку вздул: не заприметили бы!
– Сейчас. Вот только образок возьму, да тут кой-что…
– Кони уж выведены.
– Иду.
Андрей Алексеевич закрестился:
– Господи, помози!
– Его святая воля. А где твой тулупчик? Ночь холодна, да и после пригодится. Мешкать негоже, одначе.
Юноша поспешно оделся и потушил огонь.
Тихо прошли сени, выбрались на двор.
У ворот гулко храпел сторож.
– Крепко Левка спит, – сказал Большерук, – я давеча мимо него лошадей провел, и то не слышал.
Вступили в сад, он же и огород. Деревья недвижны, как колонны, сетью раскинулись ветви, не шелохнутся. По тропинке разбросались пятна лунного света.
– Ночь-то! А? – с восхищением промолвил старик.
– Хороша ночка, – ответил юноша и подумал: «Можно сказать, что всю жизнь переламываем, а говорим так, словно вот погуляем да и домой повернем».
За садом-огородом ждал Андрон, племянник Большерука, рослый, сильный парень из тех, про которых говорят: неладно скроен, да крепко сшит.
Он сидел верхом на лошади, двух других держал за узду.
– Вот вы, а я было заждался – думал, не случилось ли чего, – промолвил Андрон.
Пришедшие молча вскочили на седла.
– Сейчас мы вперерез поля, – сказал Матвеич, – в лесок, а там окольным путем.
Тронулись ходкою рысью.
– Стой! – приказал юноша, когда въехали на невысокий пригорок близ леса. – Дай взглянуть в последний раз.
Он повернулся лицом к усадьбе.
– Прощай, кров родимый, – прошептал он с глубокою грустью. – Возвращусь ли, увижу ль тебя когда-нибудь?
Тихим, мирным пристанищем казалась озаренная месяцем усадьба с высоким господским домом – с разбросавшимися в беспорядке службами, крытыми побурелой соломой, с темным пятном сада-огорода…
А там, за лесом, неведомый, чуждый, шумный мир…
Матвеич и Андрон были задумчивы.
Для них, холопов-рабов, усадьба была только обширной тюрьмою; мир нес свободу. О чем жалеть?
Но что-то похожее на тоску шевелилось в их сердце.
Тут их родина!
И что бы ни сулила, что бы ни дала чужая сторона, все нет-нет да перелетит тоскливая дума сюда, к этому полю, к этому лесу, к усадьбе, к селу, что вон блестит крестом колокольни; сюда, где мать слышала их первый крик, где мирно отдыхают в сырой земле усталые кости отцов, дедов и прадедов…
Все сняли шапки и перекрестились.
Андрей Алексеевич круто повернул коня, чтобы скрыть от спутников навернувшуюся слезу, и, крикнув: «Гайда!», вскачь понесся к лесу.
Холопы поскакали за ним.
Неширокая тропа вилась змеей и пропадала вдали.
– Я ларец взял, – сказал пестун, ровняясь со своим молодым господином, – уложил в него твой новенький кафтанчик, кой-какие пожитки… Ну и деньжонок малую толику.
– Их-то откуда взял?
– А из укладочки твоего вотчима, – промолвил Матвеич равнодушно.
– Вот это худо. Ведь это выходит, что ты украл, – вскричал молодой человек.
– Не для себя взял, а для тебя. А деньги-то больше твои, чем Некомата: от тебя же он их нажил. Да и много ль я взял? Ему вдосталь осталось.
– А все-таки я бы…
– Э, господине! – перебил его Большерук. – Старый человек, знаю, как без денег быть на чужой стороне… Не о себе пекусь – что мне! Я уж и жизнь больше как наполовину прожил – о тебе заботушка. Помню я, как матушка твоя в смертный час сказала: «Береги Андрюшу, Матвеич, не дай сироту обидеть». Побожился я ей перед святой иконой. И вот те крест, не было у меня с тех пор иной заботы, окромя как о тебе.
Что-то нежное зазвучало в голосе старика.
– Спасибо, Матвеич, – с чувством промолвил юноша. – Тоже люблю тебя, как родного.
– Спасибствовать за что же? Сердце у меня трепыхалось, как узнал я, что вотчим супротив тебя задумал. И слава Тебе, Господи, что теперь мы ослобонились от него.
– Ослобонились ли?
– Бог поможет. Он, милостивый, все устроит. Уйдем от погони. Да и знаю я здесь один путек скрытный. Одначе подгоним коней…
Лошадей подхлестнули, и мерный топот понесся по тихому лесу…
Странный сон пригрезился Суровчанину. Ему снилось, будто он – Некомат – большой паук, а пасынок его, Андрюшка, – крупная оса.
И Андрюшка-оса будто бы – зуу! – летает, жужжит вокруг отчима-паука; и жало выпустила и кольнуть готова.
А он-паук за ней гоняется, челюстями шевелит, протягивает мохнатые ноги – вот-вот схватит.
И как будто – цап! – схватил. А оса вдруг как ужалит… Забился, заметался паук…
Вскрикнул купец и проснулся.
В доме мертвая тишина.
Чуть мерцают лампады.
Сквозь окно брезжит тусклый рассвет.
Уставился Некомат на оконный переплет и перевел дух.
– Фу! Вот сон! – проворчал Суровчанин и сел на постели. – К чему такое приснилось? Надо думать – не к добру.
Прилег было снова.
Не спится.
Встал, накинул старенький охабень и зашагал по опочивальне.
«Даже во сне снится, – думал он. – И тут покоя не дает. И во сне и наяву… Да, отделаться, отделаться от него поскорей. Сбыть с рук. Тогда я сам себе голова. Мне с ним не житье, прямо не житье… Можно сказать, век мой заедает. Что я при нем? Ничего. Долго ль ждать, как все от меня отнимет? Ступай, дескать, на все четыре стороны. У него уж ус пробивается…»
Он шагал крупно и быстро, и его широкая фигура колыхалась в такт шага.
По тихому дому гулко раздались чьи-то торопливые шаги.
Потом голос Пахомыча за дверью спросил:
– Не спишь, господине?
– Нет. Что тебе?
Ключник, кое-как одетый, бледный, предстал на пороге опочивальни.
– Беда стряслась, – промолвил он, – Матвеич и Андрон убегли. И трех коней угнали.
Как ни был Суровчанин изумлен этим известием, однако не мог не заметить некоторой странности: бежали двое, а коней увели трех… Почему именно трех? Если б хотели ехать одвуконь, так взяли бы четырех – у каждого был бы один конь под верх, другой в запасе.
– Дивно, что трех, – прошептал он.
Потом стал соображать под плаксивый голос ключника: «Андрон – племяш Большерука. Дядя пошел наутек, ну и его прихватил, чтобы я на Андроне злобы не срывал… Это все так… А вот с чего Матвеич на старости лет в бега ударился? Жил-жил, и вдруг на! Да и как он смог своего любимца Андрюшку оставить? Что-то тут не так… Не Андрюшкины ль тут штуки?.. Да какие ж могут быть? Может, без моего спросу послал их куда? А не спросил нарочно, чтобы власть свою показать… Лучше всего будет самого Андрюшку и порасспросить. Ему, верно, поболе нашего ведомо. Может, ему Матвеич что-нибудь за тайность и раньше сказал. Недаром вчера Андрей кислым таким ходил…»
Придя к такому заключению, Некомат сказал Пахомычу:
– Пойдем к Андрею… Не знает ли он чего.
Он пошел к горнице пасынка. Ключник, вздыхая, поплелся за ним.
Каково же было изумление Суровчанина, когда он нашел комнату пустою! При отблеске рассвета можно было видеть царивший в ней беспорядок; там и сям были раскиданы вещи; какой-то узелок, вероятно забытый второпях, лежал на лавке.
– Вот для кого третья-то лошадь понадобилась, – вскричал он. – Убег… Знать, проведал… Теперь все пропало!
Он схватил себя руками за голову.
– Господи помилуй! – воскликнул испуганно Пахомыч.
– Что ж делать теперь? – растерянно прошептал Некомат.
Лицо его исказилось злобой.
– Ускользнул… Ушел… Так нешто мне теперь погибать? Так нет же, нет! Поймаю, и тогда…
Он погрозил кулаком.
Потом крикнул ключнику:
– Подними всех холопов… Седлать коней! Поскачем в погоню.
Вскоре весь дом пришел в движение.
Некомат сам осмотрел следы. Они поставили его в тупик.
– Путь не к Москве… Али они кружным путем?
Холопы на конях были разосланы во все стороны.
Сам Суровчанин во главе конной ватаги поскакал по следам.
Он был вооружен, как для битвы; глаза его метали искры, брови нахмурены.
Не добром веяло от его лица; если погоня удастся, Андрею Алексеевичу предстояло мало хорошего.
Следы то тянулись гусем, то, когда тропка становилась шире, выравнивались в линию; то они были ясно видны на сырой почве, то о них приходилось только догадываться, когда путь шел мелкой травой или пушистым мхом.
– Догоним! – ворчал Некомат, кусая усы, и погонял коня не жалея.
Рабы неотступно следовали за ним.
По их сумрачным лицам трудно было угадать, как они относятся к побегу двух своих товарищей и Андрея Алексеевича.
Но иногда в глазах некоторых, когда они взглядывали на гневного господина, мелькало словно злорадство.
Скачка по лесной тропе продолжалась несколько часов.
Вдруг следы круто свернули в сторону, в чащу, и разбежались между деревьями.
Выслеживать стало значительно труднее.
Суровчанин напряг все свое внимание, чтобы не потерять их.
Ехать приходилось медленно.
– Этак мы до вечера проплутаем, – сердито ворчал Некомат.
Слышно было, как вдали журчит ручеек.
К нему-то и привели следы и разом оборвались. Они в буквальном смысле канули в воду.
– По нем ехали, благо не глубок, – сказал купец.
Он слез с коня и внимательно стал рассматривать песчаное дно. Ручей был очень неглубок, и вода прозрачна, но течение быстрое. Дно казалось совершенно ровным; никаких следов не виднелось.
Суровчанин был близок к отчаянию.
Но все же он еще не хотел «слагать оружия».
– Ручей не велик… В ту сторону им не рука была ехать… Где-нибудь должны же были на берег выехать… – соображал он.
Хлестнул коня и поскакал по берегу вниз по течению ручья.
Холопы безмолвно последовали за ним.
Вскоре ручей стал шире, а дно его, по-видимому, более илистым.
Далее появилась обильная осока, а затем глазам представилось обширное болото с там и сям разбросавшимися кочками.
Некомат хотел было ехать далее, но один из рабов удержал его коня за узду, промолвив:
– Дальше нельзя… Трясина засосет…
Купец смотрит на болото с искаженным от отчаяния и злобы лицом.
«Ускользнули!.. – проносилось в его голове. – Но как? Не на крыльях же они перелетели трясину».
Конечно, они не перелетели на крыльях: и для многих из сопровождавших Суровчанина холопей не было тайной, что через болото тянется, чуть поправей от устья ручья, полоска твердой земли. По ней беглецы и выбрались.
Ни один из рабов, однако, по какой-то причине не захотел поделиться с господином своим знанием.
На некоторых лицах мелькали насмешливые полуулыбки.
Опустив на грудь голову, недвижный, как статуя, сидел на коне Некомат.
В груди его клокотало бессильное бешенство и отчаяние. Он понимал, что дальнейшее преследование невозможно, что беглецы ускользнули.
Медленно повернул он коня и глухо промолвил: