Уже можно была различить какие-то мешки в кузове. На них три женские фигуры. Лица их еще неясны, двое в платках, одна в пилотке, кажется… Да, в пилотке. Я приподнялся, упершись локтями, и всей тяжестью навалился на Лухманова, потому что он резко затормозил и, свернув на обочину, встал.
– Эх, ч-черт…
– Стой, Заботкин! – Лухманов выскочил из кабинки. – Что-то с тарантасом нашим…
Он открыл чехол, запустил руку в мотор и извлек какую-то деталь. Шофер, кинувшийся к мотору вслед за ним, хотел ее взять.
– Разрешите…
– Ты вот что, – сказал Лухманов, – посиди там, на травке. Да-а, братцы, – продолжал он, оттопырив губы, – конь у нас совсем того… скиксовал. Система Монти: день работает…
– Товарищ капитан…
– Год в ремонте, – закончил капитан. – В радиаторе, гляди, мыши завелись.
– Ой, да что вы…
– Ты, Егор, лучше помалкивай. По вине материальной части, – Лухманов снова строго оттопырил губы, – сорвали задание!
Я вздохнул.
– Еще бы немного – и догнали. Да время не ушло, товарищ капитан. Куда они от нас денутся? Если быстро наладим, так все будет в порядке. А? Товарищ капитан…
Лухманов увидел меня, расстроенного, топчущегося от нетерпения по пыльному шоссе, странно улыбнулся, и я обомлел: Лухманов больше не торопился. Ленивым движением он ввинтил дырчатую трубку обратно, неторопливо сел в кабинку на свое обычное место и приказал:
– Домой, Егор.
– Товарищ капитан! – крикнул я. – А как же они… Как же?
– Приедем домой…
Он не договорил. В зеркальце, укрепленном над ветровым стеклом, отразилось лицо Лухманова – веселое и даже умиротворенное. Мы повернули обратно.
Шофер, сперва тоже недоумевавший, теперь от времени до времени бросал на меня многозначительные взгляды. Я же ничего не понимал, пока не получил от самого Лухманова неожиданное разъяснение.
– Ничего с мотором не случилось, товарищ разведчик Заботкин, – сказал он, когда мы вернулись домой. – Мотор здоров как бык, если такое сравнение вообще допустимо, и водитель Егор – замечательный водитель, имейте в виду, товарищ разведчик. Мы отмахали бы с легкостью хоть полтысячи километров, если бы в этом была надобность. Скажу вам откровенно, ругайтесь не ругайтесь… Я вас решил проверить. Я серьезно. Мы с вами знакомы два дня. Правильно? Надо проверить. Вдруг, думаю, мы начали не с того конца? Вихарев погиб случайно, никакого преступления нет, Заботкина убирать с дороги никто не хочет, а, напротив, он сам с этой компанией связан и врет, что не знает, где его жена. Обижаетесь? Не надо, разведчик. Не надо. – Он посмотрел на меня необычайно ласково. – Не надо. Думаю: если Заботкин обманывает меня, тогда ему не очень-то приятно при мне сталкиваться лицом к лицу со своей женой. Он не старался бы догнать…
Я смотрел в пол.
– Тоня вообще ни при чем, товарищ капитан, – угрюмо ответил я. – Вы сами сказали, что всю эту историю с погоней нарочно… ну, поставили, что ли.
Лухманов усмехнулся.
– Интеллигентный товарищ, – проговорил он. – Ведь собирались сказать – выдумал. Да-да, разведчик. Я все мысли ваши читаю. Они у вас на лбу написаны, и это сильно облегчает наше знакомство с вами, знаете. А что касается вашей жены, – тут вся веселость его исчезла, – то это вопрос особый. Вопрос сложный. Но, возможно, мы с вами скоро увидим ее… в доме на Моргенрот.
– Моргенрот?
– Совершенно верно, на улице Моргенрот. Читальня. Тот самый дом в Аутсе, возле которого мы останавливались. Я вижу, вы понятия о нем не имеете, Заботкин. Мне-то он давно известен.
Одна нить протянулась от подземелья баронской усадьбы к дому в Аутсе, затем к мертвому Вихареву, затем к Тоне или к подлой шпионке, которую Лухманов почему-то – непонятно почему – принимает за Тоню. Все сматывается в один клубок, и я барахтаюсь в этом клубке, и нити – смолистые, липкие нити вроде сапожной дратвы – режут мне лицо, руки. Нет, это не Тоня. А если Тоня, то не шпионка, а настоящая Тоня, родная, честная, любимая Тоня.
Пусть во всем прав Лухманов, но Тоню он не знает. Тоня – немецкая шпионка?! Нет, пока не приведут ее, пойманную на месте преступления, пока не посмотрю ей в глаза… Этого не будет. Нет такой Тони – изменившей мне, изменившей всему, что нам дорого, продавшейся гитлеровцам.
– Товарищ капитан! – взмолился я. – Если бы вы могли сообщить, что с Тоней. Или… или вы не доверяете мне?
– Глупости. Не доверяю! Выкиньте это из головы. Я просто не хочу ослаблять вашу надежду. Пока мы не выяснили до конца.
– Эта неизвестность…
– Неприятная штука. Верно.
– Товарищ капитан! Лучше любая правда.
– В том-то и дело, что стопроцентной правды насчет вашей жены я вам не скажу. Не скажу, потому что не знаю. Процентов на девяносто, девяносто пять… Почитайте это. – Он порылся в планшетке и достал пачку бумаг. – Последние, так сказать, сведения.
Пока на кухне шипели оладьи, а Лухманов разговаривал по телефону, я читал.
В июне тысяча девятьсот сорок второго года Тоня Ахмедова, выехавшая из Дербента, слезла с поезда у Ладоги. Ленинград был в блокаде, и путь с Большой земли на Малую землю пролегал через озеро. Тоня почему-то опоздала на пассажирский пароход и села на буксирный, отправившийся на четыре часа позже, под вечер. Не следовало ей опаздывать. Пассажирский благополучно прибыл к западному берегу, а буксир «Гагара» попал в жестокий шторм. Июньский шторм на Ладоге – явление редкое, но грозное. Прибрежные метеостанции засекли десять баллов, в портах вывесили сигналы, запрещающие судам уходить в глубь озера, и в это время маленькая «Гагара» крутилась, как щепка, в водовороте. Слабый двигатель не выдерживал спора со стихией – буксир на середине пути сорвался с курса и наскочил на песчаную банку. Топки пришлось погасить, потому что вода стала заливать машинное отделение.
Кроме Тони на «Гагаре» было еще одиннадцать человек, не считая команды. Все сгрудились на носовой палубе, поднимавшейся из воды, и стояли, уцепившись за ванты, обдаваемые волнами.
Наступила ночь. Шторм не утихал. Хотя в июне на Ладоге светло круглые сутки, эту ночь нельзя было назвать белой. Нависли свинцовые облака, пробегал мелкий, колющий дождь. Под ударами волн «Гагара» медленно сползала с банки, и люди на носовой палубе все теснее прижимались друг к другу.
Корма уперлась в камень. Судно перестало сползать – оно лежало теперь неподвижно, накренившись на правый борт, с погасшим топовым огнем на верхушке мачты. Никто не мог сказать, однако, останется оно в таком положении или будет сброшено с банки и пойдет на дно.
Семеро человек решили покинуть «Гагару». Среди них были четверо мужчин и три женщины. Они отвязали шлюпку, сохранившуюся на левом борту, и пустились на веслах к берегу, до которого было километров пять. Матрос Ластухин, сообщающий обо всем этом в своем донесении, не знал никого из семерых пассажиров по имени. Вскоре, после того как шлюпка скрылась из виду, шторм усилился, огромный вал накатился на банку и потащил за собой «Гагару», Ластухин обхватил подвернувшийся под руки спасательный круг и упал в воду. Через несколько часов Ластухина подобрал военный катер.
Впоследствии Ластухин узнал, что капитан, механик и еще один матрос спасены другим катером. «Гагара» затонула. Что стало с пассажирами, он не знает. Их оставалось пятеро: трое мужчин и две женщины. Ластухин закончил донесение словами: «Они, наверно, погибли».
Я читал и перечитывал эту фразу: «Они, наверно, погибли». А шлюпка? О ней матрос Ластухин тоже ничего не знал. Я торопливо взял следующий листок.
Из текста явствовало, что в Шлиссельбурге был допрошен Анисим Иванович Бунчковский, сорока четырех лет, смотритель пристани, работавший при немцах. В июне тысяча девятьсот сорок второго года, во время сильнейшего шторма на рейде Шлиссельбурга, показалась лодка с гражданскими лицами. Она была тотчас остановлена немецким военным катером и под дулами пулемета и винтовок препровождена к пристани. Это было часов в семь утра, так что Бунчковский мог хорошо рассмотреть задержанных. Их было семеро: четверо мужчин средних лет и три женщины. Он видел их, когда они спускались по сходням, шатаясь от усталости и хватаясь за перила, и заметил, что у одной молодой женщины на руке татуировка – синяя роза. Женщина эта на вид двадцати двух – двадцати четырех лет, среднего роста, скорее худая, чем полная. Волосы у нее светлые. Платье на ней было мокрое и рваное, так же как и на ее спутниках. Они все выглядели как потерпевшие кораблекрушение. Шли задержанные молча, подгоняемые прикладами немецких солдат.
Бунчковский слышал, что шлюпку принесло к Шлиссельбургу с советской стороны течением и штормовыми волнами, и считает, что это вполне вероятно, так как шторм достиг тогда невиданной силы. О судьбе семерых советских граждан сведений не имеет.
На этом сообщение кончалось.
И еще один листок лежал передо мной на столе, свежий листок из блокнота, весь заполненный стремительным, колючим почерком Лухманова:
«Из архива штаба 25-й немецкой авиаполевой дивизии, связка 18, дело № 211, особо секретное, отдела XI. 9.5.1944.
Агент “Синяя Роза” прибыла на участок армии 7.5.1944 г. от “Руперта”. Прикомандирована к группе “Германриха”. Оценка “Руперта” хорошая. Жила в Советском Союзе (г. Дербент). 23.6.1942 г. непреднамеренно перешла линию фронта (район Шлиссельбурга). Задержана сторожевым судном в числе пассажиров, спасшихся с затонувшего парохода “Гагара”. Кончила курсы “Ост” 14.1.1944 г. Знает в совершенстве русский язык и слабо – язык дагестанских горцев».
До сих пор у меня оставалась надежда, но теперь и она стала тонуть в поднявшемся отчаянии. Я то кусал подушку, сжигаемый бессильной злобой против Тони, изменившей мне и всем нам, оскорбившей мою любовь, мою надежду, то уговаривал себя, что есть еще один процент надежды, раскаивался, мысленно просил прощения у настоящей Тони, которая, может быть, ждет меня и дождется и будет смеяться вместе со мной над трагическим недоразумением…
Утром сквозь ясное, точно промытое стекло итальянского окна прошел желтый закатный луч и лег на одеяло – невесомый и нежный. В комнате стоял, скрипя кожаным пальто, Лухманов.
– Товарищ капитан, – сказал я, – отпустите меня на передовую.
– Вы долго думали?
– Смеетесь, товарищ капитан…
– Зачем на передовую, кем на передовую?
– Стрелком, пулеметчиком – все равно. Воевать, понимаете? Не могу я больше так.
– Понимаю. Я вас отлично понимаю. Разведчиком быть трудно, работа кропотливая, скучная, а стрелком – проще. Так? Ну так вот: не пойдете вы, дорогой товарищ Заботкин, на передовую.
Я не находил слов, чтобы возражать. Голос этого сильного, уверенного человека действовал на меня, как укрепляющее лекарство. Я слушал его и хотел, чтобы он долго-долго сидел тут и говорил.
– Я знаю, в чем дело, – продолжал он. – Но я думал, что вы крепче. Правда, я сам сказал тогда, помните, – девяносто пять процентов против вас. Но у вас остается пять процентов. Целых пять.
– Нет пяти.
– Пусть один. Зачем же вы так быстро уступили этот один процент? Уступили и начали бить отбой по всей линии: в разведке работать не хочу, есть не хочу. – Он заметил тарелки с нетронутым ужином. – Черт знает что такое! Голодовку объявили? Приказываю немедленно съесть.
Он сидел до тех пор, пока я не очистил все до последней крошки. Потом встал и вышел.
Через несколько минут он вернулся и неожиданно спросил меня, занимался ли я когда-нибудь огородничеством.
– Напрасно, – сказал он, услышав мой отрицательный ответ. – Кто у нас специалист? Петренко, наверно? Незаменимый товарищ. Петренко!
– Слушаю вас.
– Овощи умеешь сажать?
– Мало-мальски.
– Просвети старшину. Пусть попрактикуется. Время летнее. Июль. Для капусты, для брюквы поздновато, конечно. Какие семена требуются? Можно салат, редиску. Доставай семена, и приступайте вдвоем. Покажешь старшине, а то он и лопату не знает, каким концом втыкать.
– Где прикажете?
– Здесь. В саду.
Петренко выполнил поручение с такой быстротой, что мы через двадцать минут разложили семена на листке мокрой бумаги, – как полагается перед посадкой, и начали штурмовать тощую, каменистую землю.
– Стукаем, стукаем, – молвил Петренко, оживившись, – и настукаем мы германский клад – запас оружия, или деньги, или тот ихний шнапс.
– Тебе шнапс…
– Ни… Прежде я, правда, из хаты на ногах, а в хату на бровях. Теперь ни.
– А что?
– Обещался Софье. Жене моей. Она говорит: ты, Герасим, пропадешь на войне, если лакать будешь. Обещай мне, говорит, что не станешь.
– Она на Украине?
– Не знаю где. В селе нету ее. Не проживает…
Он рубанул лопатой, поднял обломок кремня, долго и сосредоточенно вертел его в крупных, толстых пальцах, затем с силой швырнул через дорогу.
– И у меня, – сказал я, – не проживает.
Вспоров, перекопав лопатами целину, мы сделали грядку, причем с моего бока она получилась выше и обрушилась. Тогда я сделал бок гряды более покатым. Все-таки он опять обрушился.
– Здесь бабы не такие, как у нас, – сказал Петренко. – Я только одну черноглазую видел. Сегодня, как на хуторах шукал мед. По глазам точно с Украины, а разговаривает руками. Я кое-как втолковал: мед, мол, покупаю. Она обрадовалась отчего-то да повела глазищами – ну, думаю, сейчас загуторит по-нашему. Мы с ней толковали, толковали. Сегодня, видишь, у нее меду нет, а завтра принесет. Я говорю: «Мне завтра не надо, мне сегодня надо». Не понимает. Придет, должно.
После обеда мы разровняли гряду и посеяли редиску. Семян хватило только на половину гряды, хотя Петренко намеревался засеять всю. Петренко сетовал, что редиска вырастет слишком мелкая. Ему не придется ее собирать: армия наступает, но он все-таки сетовал. Потом мы остановились и прислушались, так как что-то прошумело вдали.
– «Катюша», – сказал я.
– Далеко продвинулись наши, – заметил Петренко. – Артиллерии совсем не слышно. Километров на тридцать дали. Говорят, Валга наша.
– А мы салат сеем, – проворчал я.
Чего ради послал нас Лухманов на огородные работы? Кому нужны эти грядки, если мы не сегодня завтра, не завтра – через неделю уйдем дальше? Эти вопросы были, должно быть, написаны у меня на лбу. Лухманов, вышедший под вечер посмотреть, как мы работаем, укоризненно покачал головой:
– Не нравится, разведчик?
– Огородник, товарищ капитан.
– Ну, идем, идем, потолкуем. Надо вам поднять настроение. Петренко, ставь чай. Огородник, говорите? Вы, товарищ старшина Заботкин, – он шел посмеиваясь, сбивая палочкой одуванчики, – решили, что вы теряете свою квалификацию? А я мог бы вам ответить, – он подобрал одуванчик, – я мог бы вам сердито ответить: нельзя терять то, чего еще нет. Нет. – И он дунул на одуванчик. – В нашем смысле вы еще не разведчик. У вас странная особенность, Заботкин: то, что вам непонятно или не нравится, вы отвергаете. Знаете, один американский фермер приехал в большой город, пошел в зоологический сад, ходил-ходил вокруг клетки с жирафом и все-таки не поверил. «Нет, – говорит, – такого животного не может быть». Вот и вы. Поймали там в подвале непонятные вам слова – «дом», «на утренней заре» и прочее. Непонятно, – стало быть, значения не имеет. Так вы рассуждаете. Появилась шпионка с синей розой. Вы сразу: это кто угодно, только не моя жена. Нет, Заботкин. Если хотите быть настоящим разведчиком, то вот вам правило: ничему не удивляться, все проверять… Вы читали Достоевского? – продолжал Лухманов уже за столом с кружкой в руке. – Читали, разведчик?
– Кое-что.
– Ну, что именно?
Я назвал несколько романов. Он помешал чай, отпил, откинулся на спинку стула.
– Его иногда страшно читать. Здоровому человеку страшно. В самые темные закоулки, в самые путаные лабиринты души человеческой ведет. Любит бродить в этих лабиринтах, любит. Но я не о том. Подумайте, какие в его книгах необычайные события, какие совпадения, как неожиданно действуют герои. А читали вы, что сам Достоевский пишет о своем творчестве? Он пишет, что ничего не выдумал, что все ему подсказала жизнь. Да, Заботкин. Вы хотите, чтобы жизнь была простая. Правда? А она пока что сложная, и эта сложность не всегда только занимательна, как вам хочется, а и трагична. Так что вернемся, Заботкин, к нашим грядкам с салатом и с чем еще…
– С редиской.
– Точно, с редиской. Опять кислый тон! Так-с. – Он опрокинул пустую кружку и показал мне место рядом. – Поупражняться с редиской придется еще день-два. Кстати, тут ограда приличная, охрана имеется, так что ничей нескромный взор не откроет, кем стал разведчик Заботкин. Затем одеваем вас: сапоги немецкого образца, пиджак, какая-нибудь фуражка железнодорожника со старым эстонским гербом. Нет больше Заботкина, есть хуторянин по имени… Имя подберем.
– Так я же по-эстонски…
– Ни слова? И отлично. Вы – русский крестьянин, угнанный в свое время немцами, а теперь получивший землю и дом. Дом ваш в Аутсе. Тот самый дом на Утренней Заре. В этом доме, товарищ Заботкин, при немцах жил полковник инженерных войск, очень крупный специалист по оборонительным сооружениям некий Вальденбург. Отто Вальденбург. Пленные нам рассказали, чем он тут занимался. Он руководил постройкой двух линий обороны – линии «Пантера» и линии «Барс». С «Пантерой» мы справились еще у Пскова. «Барс» впереди. Наши сейчас как раз подходят к этой линии. Это последняя надежда немцев. За линией «Барс» мы уже без больших остановок пойдем на Пярну и Ригу. Понимаете? Немцы так и пишут – у меня есть выписка из приказа их командующего, – мол, линия «Барс» – последний оплот у дальних подступов к Германии. К Германии! Чувствуете, разведчик? Ну-с, полковнику Вальденбургу пришлось ретироваться из здешних мест довольно поспешно. Даже весьма поспешно. И по-видимому, полковник оставил в своем доме важные чертежи. Чертежи линии «Барс», быть может. В точности сказать мы не можем, но догадываемся, – очень уж стараются немцы их выручить, пока они не попали к нам. Нам они, конечно, нужны. Представляете, сколько жизней мы сбережем, сколько крови, если будем заранее знать, что они там понастроили? Представляете? Недели две назад, вскоре после того, как мы заняли Аутсе, возле полковничьего дома задержали одного подозрительного субъекта. Где чертежи, он не сказал. Но с тех пор мы установили за домом наблюдение. Затем поступили такие сведения: немецкая разведка перебросила в наш тыл агента-женщину со знаком синей розы на руке. Задание – выкрасть чертежи. Очевидно, дело у нее неважно, чертежи еще на месте, потому что вслед за ней полетела к нам еще одна птица, так ведь? Что мешает шпионке с синей розой? Вы, Заботкин, вы, надо думать. Вы можете ее опознать, и она вас боится, панически боится, как я уже говорил. Вот вам подоплека убийства Вихарева, убийства грубого, неосторожного, совершенного явно под влиянием паники. А что касается газет…
– Тоня убила Вихарева?
– Нет, в убийстве я ее не обвиняю. Убить могла та, вторая, понаслышке знавшая о вашем существовании и заметившая ваш кисет у Вихарева. Или другой, еще неизвестный нам агент. Между прочим, прошу не перебивать. Что касается газет, в которых надо искать, – это деталь существенная. Как сказали вы про газеты, я немедленно в Аутсе. Ночью с фонарями мы осмотрели весь дом и на чердаке нашли подшитые пачки советских газет предвоенного времени. Снесли их вниз, в читальню. Заведующим читальней выдвинут лейтенант Поляков, вы увидите его. Сейчас сколько? Семь часов? Да, читальня открыта. На столе и старые газеты, которые мы на чердаке нашли, и новые. Любой заходи и читай. Поляков, понятно, поглядывает, кто заходит. Если в старых газетах есть какой-нибудь ключ или… то агент, возможно, и клюнет на этого червячка. Подождем день-два. Если не клюнет – в доме появится хозяин. Это вы, Заботкин. Появится деловитый, хозяйственный мужичок, примется за огород. Ясно?
– Ясно, товарищ капитан.
– Довольны? Это вам нравится, я вижу. Значит, есть смысл в редиске? А, Заботкин?
Я должен был признать, что есть.
Армия готовилась к прорыву. Предстояло форсировать реку и с боями подняться на холмистый берег, поросший жесткой щетиной елочек-коротышек.
Это был хребет «Барса», – перелом его должен был привести к краху всей немецкой обороны «на дальних подступах к Германии». И армия деловито, методически готовилась. Днем эта подготовка к наступлению почти не замечалась: белые и мягкие от известковой пыли дороги лежали пустынные, спокойные и молчаливо берегли свою тайну. Дороги говорили по ночам, говорили грохотом танков, тяжелым звоном орудий, шорохом автомобильных колес, назойливым, дребезжащим тарахтением повозок. И был еще за всеми этими звуками один ведущий мотив, – это мерный, как падение больших капель дождя, стук солдатских подкованных ботинок. Когда я просыпался и вслушивался, и думал о бесчисленных невидимых воинах, идущих мимо спящих домов, я думал: как хорошо было бы, если бы каждый в эту минуту услышал ласковое слово, сказанное близким человеком, пусть даже отзвук голоса жены или невесты. У каждого есть своя Тоня, у каждого на пути кровь. В этой войне мы бьемся за все, за все, что нам дорого. Такая эта война…
Дорога говорила всю ночь. В предрассветной дымке проносились последние «катюши», закутанные черным брезентом, пушечные стволы, закрытые досками и влекомые огромными, заваленными хвоей тракторами. А с восходом солнца снова воцарялась тишина. Дорога становилась обыкновенной сельской дорогой с отпечатками коровьих копыт на известковой пыли. А в прифронтовых приречных лесах, на высоте сто семь и других, каждая такая ночь приносила перемены: ближе к реке поросль делалась как будто гуще – там новоприбывшие сооружали шалаши, маскировали зеленью огневые точки, сооружали навесы над слесарными тисками, бочками с горючим. Рисуя себе эти картины фронта перед наступлением, я злился, потому что все еще ухаживал за грядками.
Лухманов с утра уехал и обещал быть к обеду. Вестовой Петренко жарил на кухне оладьи, а я сеял салат. В это время в калитку постучали. Я почему-то сразу, не задумываясь, решил, что это капитан, и побежал открывать. Поворотом ключа я открыл доступ в наше убежище внешнему миру, и он вошел в виде девушки-крестьянки, одетой в пестрое, зашитое на плечах и на груди ситцевое платье. Желтый платок был повязан по-эстонски, концами назад, а лицо было смуглое, с матовым южным оттенком, глаза темные. Девушка протянула мне глиняный кувшин.
– Мед, мед, – сказала она.
Кроме этих слов, произнесенных с сильным акцентом, я ничего не добился от нее. Она повторяла их, делала какие-то знаки в направлении, крыльца. Тут я вспомнил черноглазую, обещавшую Петренко принести мед.
Я кликнул Петренко. Он подошел, поправляя засученные рукава.
– Пришла, – засмеялся он. – Видишь, глаза какие, – ровно наша с Украины. Давай мед.
– У капитана ячмень прошел, – напомнил я.
– Чудак. Я не с медицинской целью. Ты обожди, я за деньгами сбегаю. Сколько с меня? Не понимаешь? По-русски надо учиться, голова круглая. Побудь, Заботкин, я одним скоком…
И тут я поймал на себе взгляд девушки. Я повернулся к ней. Не помню, чтобы я когда-нибудь видел такое резкое, кричащее выражение страха…
Надо рассказать Лухманову. Правда, рассказать – значит, признаться в своей дурацкой неосторожности, в своей тупой, бездарной неуклюжести.
Разведчик!
Хорош разведчик! Легко представить, что скажет Лухманов. «Вас раскрыли», – вот что он скажет. А это… Это в военное время и вообще во всякое время – преступление. Да, преступление. Но все равно Лухманову надо сказать. И прекрасно. Заботкин получит, что заработал. Так и надо. Ожесточившись, я с нетерпением ждал Лухманова.
На этот раз он не заставил себя долго ждать. Выслушав меня, он нахохлился.
– Это был страх?
– Страх, товарищ капитан.
– Вы не ошиблись? К знатокам человеческой натуры я бы вас не причислил…
– У нее это так ясно было… Я никогда не думал… Я не думал, что это может так броситься в глаза. Потом она, правда, успокоилась или взяла себя в руки, не знаю. На лице это выражение пропало. Но вот что я еще заметил: ей не терпелось поскорее уйти. Как Петренко принес деньги, так давай бог ноги… Товарищ капитан, я себя вел как не знаю кто… Я сознаю…
Непонятно: Лухманов воспринял новость спокойно. Слишком спокойно. Когда я начал излагать свои домыслы насчет черноглазой хуторянки, столь непохожей на местных жительниц, и заикнулся, не она ли убила Вихарева, Лухманов взял кувшин с медом и понюхал.
– Чудесный мед, – сказал он. – Между прочим, она придет за кувшином, если ей потребуется повод…
– Документы ее посмотреть бы.
– Если она явилась сюда, то документы, надо полагать, в порядке. Если, если… – сердито повторил он. – Столько «если» накопилось, что ни тпру ни ну. Да, Заботкин, если ваше впечатление правильно, то вы, разумеется, – и тут он выговорил слово, которое я сто раз мысленно сказал себе, – вы, разумеется, раскрыты.