И сегодня актуальнейшей проблемой остается формирование социологического воображения как профессионалов, так и населения. В связи с этим обратимся к работе П. Штомпки «Формирование социологического воображения. Значение теории». Сама постановка проблемы (темы анализа) в высшей степени обязывающая, но вместе с тем и не однозначная. Автор имеет в виду воображение студентов-социологов в период университетского обучения. Он отмечает: «В большой мере обучение социологическому воображению – синоним обучению социологической теории»[95]. Исходя из этой посылки, значительную часть своей статьи он посвятил анализу теории. Однако опыт показывает, что далеко не все «медалисты», отличники по курсу теории, проявляют в дальнейшем высокую проницательность и изобретательность, т. е. демонстрируют превосходство в социологическом воображении на деле. Поэтому многие преподаватели считают, что развивать воображение необходимо или с помощью специальных методик, о чем говорилось выше, или такой перестройкой учебных курсов, чтобы акцентировалось внимание не на их запоминании, а на способности студента комбинировать, синтезировать, предлагать собственные, пусть и не самые лучшие, решения. Ведь слова Эйнштейна о том, что «фантазия выше знаний» – это не фраза, а обобщение трудного опыта научного поиска и находок. Думается, Штомпка против такого подхода не стал бы возражать.
Автор приводит следующее определение: «Социологическое воображение – это способность связывать все, что случается в обществе, со структурным, культурным и историческим контекстом, с индивидуальными и коллективными действиями членов социума, при понимании вытекающих отсюда разнообразия и различий социальных форм»[96].
Возможно, такое понимание будет пригодным для «Большой социологической теории» или для исторической науки в понимании Тойнби, но вряд ли практикующий социолог, в своем конкретном исследовании фрагмента социальной реальности, сможет и захочет связывать «все, что происходит в обществе» с определенным контекстом, объяснять это через действия, выделять разнообразия и различия форм. Все это полезно для формационных, цивилизационных, постэкономических и других глобализационных теорий, но они суть предметы других наук – социальной философии, политологии, политической экономики и т. д. Социологическое воображение как оперирование чувственными и интеллектуальными представлениями отличает: 1) правильно организованная память, в том числе и на теоретические знания; 2) широта комбинационного поля; 3) дисциплинированная фантазия, т. е. способность придумывать неожиданные сочетания представлений; 4) подвижность элементов в комбинационном поле воображения; 5) стремление придумывать новое – изобретать, перекомбинировать, творить.
Большое сомнение вызывает заимствованная у Мертона идея «дисциплинированного эклектизма». Штомпка утверждает: «Это следует внушать студентам-социологам…, как свободу от одностороннего догматизма»[97]. Но давно известно, что эклектизм (в любых обертках) не лучше догматизма. А чтобы научить студентов, образно говоря, нанизывать разрозненные куски на один шампур, требуется не воображение, а усидчивость, ибо воображение переком-бинирует все это в некоторую целостность.
Для того чтобы показать, как пробуждать воображение, воспользуемся имагинативным (придуманным) примером П. Бергера (в нашем изложении). На некоем острове живет племя. Всего у них вдоволь, нет только одного продукта (может быть, соли или воды), за которым они два раза в год отправляют экспедиции через бурный, кишащий акулами пролив, где риск погибнуть весьма велик. В племени существует религиозное верование, что каждый, кто окажется в такой поездке, теряет мужскую силу, кроме жрецов, чье мужество доказано их ежедневными жертвоприношениями богам. Бергер говорит: «Здесь мы имеем дело с идеологией жрецов, но ведь в конце концов, кто-то же должен плыть через океан, иначе племя умрет с голоду»[98]. А если отказаться от этого верования, прогнать жрецов или заставить их участвовать в экспедициях – какие будут следствия? Или лучше заняться совершенствованием плавсредств, изобретением оружия против акул, поиском продукта в недрах и т. д. Какое решение предпочтительнее и почему – об этом можно «пофантазировать» социологу.
1.2. Опровержение социального «слева» и «справа»
Несмотря на то, что термин «социальное», как и соразмерные ему термины «политическое», «экономические», «идеологическое», «культурное», прочно вошел не только в общественные науки, но и в повседневный язык, в словарь и практику государствоведения, не прекращаются попытки отвергнуть, доказать его несостоятельность, даже пагубность. Из истории общественной науки известно, что в интерпретации социального, в оценке его эвристики и конституирующей силы с XIX века существуют две крайние позиции. Суть первой позиции в возвышении (иногда чрезмерном) социального перед различными концепциями индивидуализма, робинзонад, а также антисоциальными проявлениями в сфере как психологии, так и общественной практики; категорическое неприятие социобиологических попыток переноса дарвиновских идей борьбы за существование и естественного отбора на человеческое сообщество; признание социабельного начала (инстинктов, мотивов и т. и.), свойственного природе человека и реализующегося в отношениях солидарности, сотрудничества, взаимопомощи; вера во врожденные чувства справедливости, эмпатии, аффилиации и др. Насколько остро воспринимались эти проблемы в личном и теоретическом планах, можно судить по высказываниям двух известных мыслителей. В. Г. Белинский писал: «Социальность, социальность – или смерть! Вот девиз мой»[99]. П. Т. де Шарден, анализируя процессы гоминизации человека и социализации человечества, отмечал «рвение и бессилие эгоистического решения жизни». «Эгоизм, индивидуальный или расовый, прав, когда вдохновляется образом человека, который поднимается вверх в соответствии с принципами жизни, развивая до предела собственное, уникальное и непередаваемое содержание, значит, он чувствует верно. Единственная ошибка, которая с самого начала уводит его с правильного пути, состоит в смешивании индивидуальности и личностности. Стремясь как можно больше отделиться от других элементов, он индивидуализируется, но, индивидуализируясь, он падает опять и стремится увлечь мир назад, к множеству, к материи. В действительности он уменьшается и теряется. Чтобы быть полностью самим собой, нам надо идти в обратном направлении – в направлении конвергенции со всем остальным, к другому. Вершина нас самих, венец нашей оригинальности – не наша индивидуальность, а наша личность, а эту последнюю мы можем найти лишь объединяясь между собой. Нет духа без синтеза. Настоящее Ego возрастает обратно пропорционально “эготизму”»[100].
Вторая позиция – это нигилистические высказывания по поводу «социального» (социальности), которые допускали такие философы, как Шопенгауэр, Ницше, Ортега-и-Гассет и др. Критически оценивали данное понятие и классики марксизма-ленинизма.
В современной литературе особого внимания заслуживает позиция известного экономиста, лауреата Нобелевской премии, Ф. А. Хайека. Учитывая широкую распространенность работы «Пагубная самонадеянность», в которой изложена точка зрения автора по этой проблеме, а также методологический подход автора, рассмотрим ее более детально. По мнению Ф. Хайека, «прилагательное «социальное» стало самым бестолковым выражением во всей нашей моральной и политической лексике»[101]. В доказательство выдвинутого положения автор приводит список из более чем 160 существительных, определяемых прилагательным «социальное». Среди них есть даже «фашизм», хотя трудно представить, чтобы кто-то употреблял название «социальный фашизм». Однако если бы провести такую же процедуру с прилагательными «экономический», «культурный», или даже «государственный», то число существительных, с которыми согласуются эти прилагательные, было бы в каждом случае гораздо больше, – не значит ли это, что от данных терминов следует отказаться. По-видимому, дело не в числе возможных сочетаний, а в категориальном статусе новых образований. Иначе говоря, вопрос в том, получаем ли мы новые понятия, добавляя слово социальный, например, к таким существительным, как структура, связь, наука, философия и другие, и если да, то каково содержание понятий «социальная структура», «социальная связь» и иных в отличие от просто структуры, связи и др. Понимая это, Ф. Хайек замечает: «Трудно сказать, не потому ли слово «социальный» стало бесполезным в качестве средства коммуникаций, что получило так много различных значений»[102]. Безусловно, вывод о «бесполезности» не правомерен, ибо суть и назначение прилагательных не в том, чтобы разделять предметы, а в том, чтобы их классифицировать и тем самым объединять. Так, существительных, употребляемых со словом «белый», множество – мел, снег, сахар, флаг, человек, пароход и т. д. Но значение у них одно, если не считать переносных, – типа «белая зависть», все это предметы с признаком белизны, как бы ни различались они во всем остальном. То же относится, например, к прилагательному «государственный», его смысл в указании на принадлежность к государству, его органам и службам, на способность выражать государственный интерес и пр. Почему же из этой логической схемы следует исключить социальное? Хайек называет три причины.
Во-первых, то, что «оно позволяет исподтишка внушать извращенное представление, будто бы то, что на самом деле было порождено безличными и спонтанными процессами расширенного порядка, является результатом осознанной созидательной деятельности человека»[103]. Нетрудно заметить, что здесь речь идет о древней философской проблеме соотношения стихийности и сознательности. Но как ни важна и интересна эта тема, прямого отношения к социальному она не имеет. И стихийное, и сознательное может быть или не быть социальным, а также асоциальным или даже антисоциальным, – критерии различения этих предикатов человеческих отношений, деятельности, поступков лежат в иной плоскости.
Во-вторых, «следствием такого его употребления становится призыв к людям перепроектировать то, чего они вообще никогда не могли спроектировать»[104]. Поскольку это одно из важнейших методологических положений автора, остановимся на нем подробнее. Что значит «призыв перепроектировать то, что люди не могли спроектировать»? Если бы речь шла об устройстве мироздания, о природных или климатических условиях, можно было бы принять данный тезис. Люди действительно эти условия не создавали и попытки изменить их вряд ли оправданы, хотя, с другой стороны, неизбежны как стихийное антропогенное воздействие на среду обитания, так и стремление людей предвидеть возможные природные катаклизмы – землетрясения, наводнения и др., и даже управлять климатом. Что же касается общественных институтов, форм общежития, политического устройства, хозяйственных укладов, то их генезис, природа, подвластность человеку – предмет бесконечных споров, нерешенных до сих пор.
Ф. Хайек – сторонник одной из парадигм, которую он сам называет «эволюционной эпистемологией». «Суть ее в том, – подчеркивает автор, – что наши ценности и институты не просто определяются какими-то прошлыми событиями (так считают все сторонники детерминистского подхода[105]. – С. Ш), но формируются как составная часть процесса бессознательной самоорганизации некоей структуры или модели»[106]. «Бессознательная самоорганизация» – это еще одно наименование той парадигмы, согласно которой все ценности и общественные институты – такие, например, как рынок, деньги, государство и т. и., как и соответствующие категории, представляют собой естественный продукт культурной эволюции и возникают сами собой как «порядок из хаоса» по законам синергетики и теории систем. Не вдаваясь в эту весьма сложную проблему, отметим, что факт анонимности важнейших общественных институтов, равно как и основополагающих технических устройств – колес, рычагов и др., вовсе не означает их появление «самих собой», без участия человека. Отсутствие персонального авторства не означает отсутствие авторства вообще. Лишь в переносном смысле можно сказать, например, о деньгах, что они «возникли». В действительности деньги созданы людьми и в их так называемое «саморазвитие» (формы, функции, операции и пр.) ежечасно и сегодня вкладывается огромная человеческая энергия. Точнее было бы сказать, что самонадеянность или, по социологической терминологии, волюнтаризм, проявляется не в том, что люди пытаются усовершенствовать не только орудия труда, но и формы своей жизни – институты, отношения, ценности, нормы, а в том, что в таких порывах не всегда учитываются природа и внутренние закономерности общественных явлений и процессов. Так возникает стремление ускорить развитие, пропустить некоторые этапы и т. и. Волюнтаризм ведет к упрощению и вульгаризации сложных общественных категорий и, как следствие, к ошибкам. Нет смысла повторять, что волюнтаризм, как гипертрофия субъективного, волевого начала, давно опровергнут теоретически, несмотря на глубокие исторические корни и философские обоснования (Фихте, Ницше, в России – Ткачев, Лавров и др.). То, что он кое-кому и в наши дни психологически близок, ничего не доказывает. Но, с другой стороны, если лица, уполномоченные принимать решения, то есть те, кто представляет институциональную элиту общества, не выполняют эту миссию, например, потому, что полагаются на «бессознательную самоорганизацию» структур и моделей общества, то результаты бывают не менее катастрофическими, чем при волюнтаризме. Тема «пагубной нерешительности» имеет, пожалуй, не меньше исторических примеров, чем «пагубной самонадеянности».
В данном случае важно подчеркнуть, что социальные преобразования – это в принципе процесс управляемых изменений. «Социальный порядок, – по утверждению английских социологов, – это созидаемый, а не просто изначально данный порядок»[107]. Приглядимся к двум важнейшим событиям в истории Нового времени – ликвидации рабства в США и отмене крепостного права в России. Никто не усомнится, что это именно социальные преобразования, как и в том, что они – плод сознательного действия, соответствующих законодательных решений, хотя, конечно, предпосылки данных актов формировались в определенной мере и стихийно. Эти примеры показывают, что предположение, будто термин «социальное» означает «призыв перепроектировать то, что люди никогда не могли спроектировать», содержит имплицитно новые вопросы.
Во-первых, о том, кто, если не сами люди, создал существующие общественные отношения, институты, ценности, нормы и т. д.? Ссылки на эволюцию, как и на популярную в XIX веке идею прогресса, возможно объясняют механизмы отбора тех или иных образцов, но не их сотворения. В другом месте сам автор отмечает, что историков «ввели в глубокое заблуждение памятники и документы, оставленные носителями политической власти, в то время как истинные строители расширенного порядка, по существу, создавшие богатства, без которого не было бы этих памятников, оставили не столь зримые и претенциозные свидетельства своих достижений»[108]. Именно поэтому многое в этой области (генезиса общественных институтов и ценностей) не имеет авторства. Например, Клисфена считают отцом афинской демократии, но демократия по самой своей сути невозможна без широкой социальной базы, в этом ее отличие от тирании или даже олигархии. Значит, людям того времени была понятна и близка идея демократии, и, скорее всего, Клисфен просто стал выразителем этих взглядов и настроений. Деньги появились, когда людей перестал удовлетворять бартер, а кто их первый изготовил – не имеет значения. Государство и право, разделение труда и кооперация, собственность и наследство – все эти институты появились в ответ на определенные общественные потребности. Конечно, если проектирование понимать в техническом смысле слова, с чертежами, расчетами и прочим, то подобных социальных проектов не было и быть не может. Первые из известных в истории проектов общественного устройства Протагора, Платона, Аристотеля не более чем философские эскизы о целесообразности, по мнению авторов, определенных изменений существующего строя. Таким же является и проект А. И. Солженицына «Как нам обустроить Россию».
Во-вторых, почему люди не должны перепроектировать то, что их не устраивает, или создавать нечто новое, отвечающее появившимся потребностям. Сегодня, когда во всем мире, особенно в развитых странах, ежегодно разрабатываются и реализуются сотни социальных проектов, программ, технологий, такой вопрос вряд ли уместен. Другое дело, что остро дискуссионными остаются проблемы методологии социального проектирования – цели, способы, средства, мотивы и др. Думается, если бы автор прямо сказал, что понятие «социальное» опасно тем, что несет с собой революционный мотив, с ним можно было бы согласиться. Но «революционность» обусловлена исторически и в общем-то является деформацией строго научного статуса термина, своего рода ответом на неспособность, некомпетентность, корыстность и т. и. «верхов». Даже если совсем запретить слово «революция», в жизни от этого ничего не изменится. Научные термины и создаются для того, чтобы более точно охарактеризовать происходящие явления и процессы, а значит, и выбирать адекватные способы реагирования на то, что является для общества неприемлемым, опасным, деструктивным, а именно такими выступают нерешенные социальные проблемы, обладающие способностью кумуляции общественного напряжения, формирования зон повышенной конфликтности вплоть до революционной ситуации. «Принимаясь за работу над книгой, отмечает автор, я дал себе зарок никогда не употреблять слов «общество» (society) или «социальный» (social)»[109]. Научная традиция предполагает введение новых терминов взамен устаревших или неадекватных, в противном случае какая-то часть объективного мира оказывается не обозначенной, не определенной, что несовместимо с самим существованием науки как общественного института.
И, наконец, третья причина, по которой следовало бы отказаться от термина «социальное», состоит, по Хайеку, в том, что «это слово приобрело способность выхолащивать смысл тех существительных, к которым оно прилагается»[110]. Обращает на себя внимание излишняя категоричность суждения, основанная на неоправданной генерализации: всегда и везде слово «социальное» выхолащивает смысл существительных. Такой вывод можно было бы сделать, проанализировав хотя бы те термины, которые названы в книге. В контексте научного анализа логически оправданным и полезным было бы указать, где и почему допускается некорректное употребление данного термина. Но все три примера, приведенные автором, а именно «социальная рыночная экономика», «социальное правовое государство» и «социальная справедливость», доказывают не основной тезис о «выхолащивании», а скорее необходимость дальнейшей разработки понятийного аппарата. Так, ссылаясь на личную беседу с Людвигом Эрхардом, Ф. Хайек указывает, что последний заявил: «Рыночную экономику незачем превращать в социальную, поскольку она и так социальна уже по своей природе»[111]. Но, во-первых, ссылка на устное высказывание явно слабый аргумент, Л. Эрхард мог просто уйти от спора, зная ортодоксальную позицию автора по данному вопросу; во-вторых, предполагается, как единственно возможное, расширительное толкование социального как синонима общественного. В этом смысле и утверждается, что всякая экономика социальна, так как существует в обществе. В такой интерпретации, конечно, все, что относится к обществу, подходит под данную категорию. К социальному можно отнести не только фашизм (не на луне же он существовал), но даже и тех гусей, которые спасли Рим, а также, что более опасно, все девиации, аномалии, преступления, антиобщественные проявления. Все это свидетельства неадекватного, в данном случае расширительного, употребления терминов.
Стоит, однако, задуматься, почему именно в послевоенной Германии утвердилась такая терминология и соответствующий тип экономики. Причина этого в том, что во всех слоях общества в то время было резкое неприятие прежнего режима и стремление дистанцироваться от его проявлений. Экономика Третьего Рейха была милитаризованной, этатистской, жестко контролируемой, в том числе и тайной полицией, ориентированной с конца 30-х годов на колониальные ресурсы, сырье и дешевую рабочую силу невольников. Нужна была альтернатива, но, по-видимому, в тех условиях не подходили известные модели – либеральная, социалистическая и др. Новое название должно было не только отрицать милитаризм, этатизм и шовинизм времен гитлеризма, но и создавать перспективу Чтобы возродиться, страна нуждалась в гражданском мире, в объединении нации, в принципиально иных трудовых отношениях, в ясной и справедливой оплате труда, в поддержке малоимущих, тех, кто не по своей воле оказался в затруднительном материальном положении. Все это и вобрало в себя понятие «социальная экономика», как новый тип экономических отношений и форм хозяйствования.
Интересно, что Ф. Хайек, посвятивший специальную главу научной лексике, названную «Наш отравленный язык», не обратил внимания на давно известный факт, когда язык буквально сопротивляется неправильному сочетанию слов, фальши. Попробуйте соединить прилагательное «социальное» с экономикой рабовладельческого общества, или азиатским способом производства, или «производством ради производства», или первоначальным накоплением капитала, – ничего не получится. Лексически правильная форма превращается в содержательную бессмыслицу типа «жареный лед». Можно сказать, что «язык не поворачивается» назвать рабство, крепостничество, обман, эксплуатацию социальными явлениями, хотя все это, конечно, существовало или существует в обществе. То же относится и к понятию «государство». Язык противится употребить слово «социальное» при характеристике государств, в которых подавляются права человека, угнетается большинство народа (тирания, деспотия), как и те, где подвергаются дискриминации, сегрегации, репрессиям и т. и. те или иные категории населения. Для предварительной классификации полезно хотя бы отказаться от нелепого тезиса «Всякое государство социально», – он противен здравому смыслу и моральному чувству человека, – и не зачислять в категорию социальных государств те, которые отягощены отмеченными аномалиями.
В истории социогуманитарных наук центральным является вопрос о генезисе (происхождении) человека и общества. С точки зрения методологического индивидуализма вначале должны были появиться люди современного типа Homo Sapiens, которые тем или иным способом – сознательно или стихийно – создали или организовались в общество. Данная номиналистическая парадигма вводит ряд допущений, таких, например, как: а) общество – это совокупность индивидов; б) нет людей – нет общества; в) надындивидуальные образования – только абстракции, не имеющие системных свойств целого; г) социальные изменения есть сумма изменений индивидуальных[112]. Не вдаваясь в обсуждение этих аргументов, заметим, что при этом даже не поставлен вопрос о возможности происхождения и существования человека вне общества. О популярной в свое время робинзонаде сегодня никто не вспоминает.
Ответ на этот вопрос предложил известный российский философ и этнограф Ю. И. Семенов. В интервью Ю. М. Резнику он отметил: «Я, вероятно, впервые в науке, показал, что становление человека (антропогенез) нельзя понять, не рассмотрев становление общества (социогенез), что они представляют не два самостоятельных, хоть и тесно связанных процесса, а две стороны одного единого процесса – антропосоциогенеза… Как мне удалось установить, суть социогенеза состояла в становлении социальных (прежде всего коммуналистических экономических) отношений, ранее на Земле никогда не существовавших, и обуздании ими зоологических инстинктов: пищевого и полового. Вначале был подавлен и введен в социальные рамки первый, а значительно позднее и второй. Половой инстинкт был окончательно поставлен под социальный контроль с появлением экзогамии, рода и группового дуально-родового брака… Вместе с родом возник и Homo Sapiens»[113].
Таким образом, в этом процессе – антропосоциогенеза – социальные факторы, такие как альтруизм, общение, партиципация (соучастие) и другие, сыграли большое значение. Можно согласиться с В. А. Шкуратовым, который пишет: «Главной социальной инновацией нижнего палеолита была экзогамия – исключение из брачных отношений ближайших родственников… Родство по определенной линии становится ведущим конституирующим принципом социальности в позднем палеолите. Запрет инцеста (кровосмешения) требовал общественной регуляции брака, появились род и семья»[114]. Вопрос о первичности этих социальных образований (рода или семьи) является дискуссионным. Многие, в том числе классики марксизма, первичным считали род, полагая, что для образования семьи необходима частная собственность на землю, скот, орудия труда. Позже появились некоторые этнологические данные, усилилось давление сторонников методологического индивидуализма с обоснованием «вечности» частной собственности и т. и., и на первое место по происхождению стали ставить семью. Понятно, что дилемма – семьи объединились в род или род распался на семьи с появлением частной собственности – не имеет принципиального значения, возможно в разных местах эти процессы шли по-разному.