Наконец, послышался дробный стук башмаков, хохот, крики, и в распахнутую дверь влетела растрёпанная красная от бега Жанна, почти неузнаваемая в мальчишеской одежде.
– Опять наперегонки, – проворчал Мигель.
Но Жанна, заметив в келье нового человека, замерла и только когда поняла, что перед ней её давний знакомый, заулыбалась радостно и открыто. И не перестала улыбаться даже когда её чуть не сшибла вбежавшая следом Клод.
– Здравствуй, Жанна, – сказал Рене, поднимаясь. – Как ты поживаешь?
– Хорошо, сударь… Рене.
Девочка покраснела, не зная присесть ли ей, как она сделала бы в женском платье, или просто поклониться, как предписывал костюм пажа. И называть ли ей этого повзрослевшего господина по имени как раньше, или надо больше почтения, потому что он стал каким-то важным.
– Я очень хорошо поживаю.
– А продолжаешь ли ты свои занятия?
– Да! Я помню всё, чему ты меня научил… научили… вы, господин… И каждый день езжу верхом и стреляю.
Юноша улыбнулся.
– Я по-прежнему Рене, Жанна. Можешь не смущаться… Тебе не скучно здесь, в деревне?
– Нисколько! У меня теперь есть подруга. Она умеет рисовать всё, что видит и даже то, что слышит!
Жанна-Луи, посторонилась и ласково вытолкнула перед собой Жанну-Клод.
Рене, затаив дыхание, перевёл взгляд.
Увы! Загадочная девочка ничем особенным не отличалась. Крестьянка как крестьянка, только одета чище и опрятней. Смотрит с интересом… Вот только интерес этот не был похож на обычное откровенно-фамильярное любопытство, с которым рассматривают незнакомцев крестьянские дети. Эта девочка Рене не рассматривала, а как будто сразу заглядывала внутрь его, чем вызывала непривычное и страшно неудобное смущение.
– Как тебя зовут? – не узнавая своей деревянный голос спросил юноша.
– Жанна, – хором ответили девочки.
– Две Жанны?
– Нет, – засмеялась одна, – я здесь Луи Ле Конт, потому что для всех должна представляться мальчиком. А Жанна наоборот – все её зовут Жанной, но мы с отцом Мигелем знаем, что она Клод.
Рене с удивлением оглянулся на Мигеля.
– Её так деревья назвали, – спокойно ответил тот.
Рене удивился ещё больше, но, видя, что никто кроме него удивления не выказывает, сделал вид, будто удовлетворён таким объяснением. Однако едва девочки перестали на него смотреть и начали рассаживаться на скамье, тихо подступил к монаху.
– Вы здесь с ума все посходили, что ли? Какие деревья?! Те, что растут за окном? Это они дали ей имя?!!!
Мигель вздохнул.
– Я же просил вас не делать поспешных выводов.
Он вытащил из сундука очень старую и очень толстую книгу, сел на крышку и, перекинув несколько толстых листов, изрядно размятых по краям временем, менторским тоном возвестил:
– Поговорим о святом Мартине Турском и его благословенной жизни… Господин Рене тоже может сесть и послушать.
Пришлось юноше снова опуститься на стул перед окном, который успел ему изрядно надоесть, и придать лицу подобающее благочестивое выражение.
Он прекрасно знал историю святого Мартина. Но в изложении отца Мигеля эта история вдруг получила какое-то иное толкование… Выходило, что не промысел Божий и не истовое ему служение сделали из римского кавалериста благочестивого монаха, а всего лишь следование таким простым человеческим качествам, коими являются доброта, сострадание и открытость каждому, кто нуждался в совете, добром слове или помощи.
Рене прислушивался с нарастающим беспокойством, изредка переводя взгляд на девочек, и насторожился ещё больше, когда увидел, что Жанна рассказ монаха все-таки слушала, а загадочная Жанна-Клод сидела, закрыв глаза, и, казалось, не слушала совсем.
«Может, она не в себе, и поэтому может предсказывать? – подумал юноша, припоминая давний рассказ Карла Лотарингского о том, что девочка из Домреми предрекла поражение под Азенкуром – У пророков сумасшествия и падучие сплошь да рядом… Но почему и Мигель, и Жанна принимают её безумие, и повторяют его за ней так, словно это норма? Может, тут колдовство?».
Рене с опаской покосился на девочку с закрытыми глазами.
Поспешных выводов он делать не собирался, но оставлять вопросы неразрешёнными не собирался тоже. Поэтому, едва отец Мигель закончил свою нетрадиционную проповедь, а Жанна-Клод открыла глаза, молодой человек сразу обратился именно к ней.
– Хочу спросить тебя, Жанна… Или Клод? Как мне тебя называть?
– Зовите, как хотите, – ответила девочка, не проявляя никаких признаков слабоумия. – Мне оба имени нравятся.
– Тогда, раз уж мы тут все посвящённые, пусть будет Клод… Так вот, Клод, мне интересно знать, почему ты слушала, закрыв глаза?
– Так лучше видно.
– Видно? Ты, наверное, хотела сказать – слышно?
– Нет. Когда я что-то слушаю, мне интересней представлять это в картинках. А картинки не слушают, их смотрят. И появляются они только когда глаза закрыты. Тогда всё становится очень понятно, даже то, о чём не говорят. И тогда я смотрю и слушаю. Но, когда картинок нет, значит, говорят что-то неинтересное, непонятное, и можно не слушать, а представлять что-то своё.
Рене сглотнул. Точно – не в себе.
– А сейчас ты слушала?
– Да. Я люблю узнавать про хороших людей.
– Разве ты не знала о святом Мартине раньше?
– Знала. Но только то, что знали все. А сегодня узнала больше.
– Больше? По-моему, падре Мигель рассказал как раз то, что все давно знают…
– Вы так думаете, потому что не закрыли глаза… Падре умеет рассказывать даже то, чего не рассказывает, и картинки получаются, словно живые.
Рене беспомощно посмотрел на Жанну-Луи, потом на отца Мигеля, и почувствовал, что здесь, похоже, не в себе каждый из них. Или он один…
– А про плохих людей ты знать не хочешь? – зачем-то спросил он.
Жанна-Клод отрицательно покачала головой.
– Нет. Про таких никому не надо знать, чтобы не болеть. – И, положив руку на середину живота, добавила, – от плохого вот тут становится очень больно. Пока эту боль чувствуешь, ещё есть надежда победить в себе зло. Но если боли нет, значит, пришла пора раскаиваться…
Рене снова оглянулся на Мигеля. Тот смотрел на них с улыбкой, которая появляется у людей, знающих чем всё закончится и предвкушающих скорую развязку.
– А у отца Мигеля тебе нравится учиться? – разозлившись на монаха, спросил Рене.
Жанна-Клод слегка замялась, но потом всё же кивнула.
– И ты много нового узнаёшь?
Девочка помедлила и теперь отрицательно покачала головой.
– Не много. Часто я просто убеждаюсь в том, что мои знания были правильными. Но бывает просто очень интересно из-за картинок…
– Что же, например?
– Например, про Иисуса… Когда про него рассказывает наш священник отец Мине, или падре Фронте, видится всегда одно и то же – наше церковное распятие и крестный ход. А когда рассказывает отец Мигель, я вижу Иисуса, когда ему было столько же лет, сколько и мне сейчас. И такого я люблю его ещё больше.
Рене чувствовал, что глупеет прямо на глазах.
– А разве отец Мигель знает, каким был Иисус в твоём возрасте?
Жанна-Клод засмеялась вдруг тихо и нежно, и смех её прозвучал так, будто зазвенел колокольчик.
– Он не знает. Но, когда он рассказывает, я это вижу.
«Колдовство!», – подумал Рене, чувствуя, как заползает в его душу заученный годами целой жизни страх перед ересью. «Колдовство, потому что я не должен это слушать, но хочу… Мне интересно!!!».
– И что же ты видишь? Ты расскажешь об этом или нельзя?
– Можно. Тому, кто хочет послушать, я всегда рассказываю обо всём, что вижу. Но только, если хочет…
– Я хочу. Говори.
– Иисус учился. Так же, как и мы, только другому, и не у себя дома, а в далекой стране, про которую отец Мигель как-то рассказывал. Там он учился у людей… – тут она замялась, вспоминая, – у «жрецов», – и посмотрела на Мигеля, – я правильно назвала?
– Правильно, правильно. Продолжай.
– Ему сказали «ложись и закрой глаза» и помогли выпустить душу из тела, чтобы она стала свободной на какое-то время и училась уже не у людей… Потом душа вернулась, но была другой, более светлой… И на кресте она отлетела точно так же, на время, поэтому Иисус не умер, а заснул…
Рене сверкнул глазами в сторону отца Мигеля. Тайные мистерии! Девочка описывала древний обряд, который уже во времена Иисуса считался и древним, и тайным, не говоря уже о временах прихода христианства! Об этом даже в рукописях Карла Лотарингского говорилось иносказательно, и подлинное толкование могли получать лишь самые посвящённые! Монах видно совсем помешался, если рассказал об этом деревенской девочке! Не удивительно теперь, что она такая странная! От её слов за версту несёт необдуманной опасной ересью!
Но Мигель встретил гневный взгляд Рене не просто спокойно – он смеялся!
– Пожалуй, только вы, мой господин, в состоянии оценить весь смысл сказанного, – шепнул он.
– Разглашение тайн приората сурово наказываются, падре! Вас предупреждали! – угрожающе-тихо сказал Рене, нисколько не стесняясь присутствием девочек.
– Я не разглашал, сударь. Когда его светлости угодно было почтить меня доверием и передать манускрипт из своей кладовой, он сам просил прочесть его девочке. Но она не стала слушать. На этот счёт у Жанны-Клод имеется вполне логичная философия Мне же, говоря по совести, весь смысл документа до конца так и не открылся. А то, что вы сейчас услышали – это результат её собственных знаний и умозаключений.
Рене изумлённо уставился на девочку.
– А сама она не могла прочесть? – глупо спросил он.
– Я не умею, – ответила за себя Клод.
– Тогда откуда все эти знания?
Клод внимательно посмотрела на Рене, словно спрашивая себя – поймёт ли он? И этот странный, недетский взгляд, не виденный раньше вообще ни у кого, вдруг полностью лишил Рене всякой уверенности во всём, что он знал и чему верил всю свою жизнь. Благоговейный страх перед тем, что сейчас ему откроется нечто, неизмеримо более важное, чем все церковные таинства или древние обряды, нарастал словно высокий оглушающий звук. И Рене едва не закричал: «Не надо! Не отвечай! Я не готов услышать и понять!».
– Всё вокруг наполнено знанием, – сказала Клод. – Вы можете лечь в траву и почувствовать, как дышит под ней земля, как будто огромная и тёплая корова, на боку которой ты словно пылинка. Когда мы съедаем ягоды или овощи, проросшие из этой земли, мы можем понять, было ли ей тяжело или радостно, когда всё это вызревало. Можно набрать в руку воды из реки и почувствовать, что это не просто вода, а тоже живая часть мира со своими радостями и огорчениями. А если её выпить, часть реки станет частью тебя самого, а ты – на крошечную долю – частью реки. И потом уже совсем легко понять, что ручеёк, пробивающийся сквозь камни, очень страдает, когда его струи разрезаются об острые края, и ему приходится ласково их сглаживать. Или вымывать, если не поддаются. А у камней своя история – они боятся зелёных ростков. Маленький камешек может откатиться, когда росток набирает силу и превращается в дерево или в куст, а большому очень сложно, и он разламывается, разрывается на части, и ему это так же больно, как и нам, когда отрубают руку или ногу… Поймёшь всю эту тайную жизнь, и легче понимать жизнь людей. Или наоборот – я ещё не разобралась. Но у нас всё очень похоже! Цветы, которым не повезло родиться у дороги, так же бледны и беспомощны, как люди, живущие в разорённых местах. Как любая новая невзгода может окончательно уничтожить этих людей, так и придорожные цветы могут погибнуть под колёсами проезжающих телег, и любая лошадь проезжего всадника может остановиться и съесть их. Зато цветы, родившиеся в лесу, красивы и благостны в полном покое, и полны аромата, который слышат пчелы… Когда научишься понимать то, что видишь, совсем не трудно научиться видеть то, чего никогда не знал. И всякие чужие мысли здесь только помешают, потому что – хочешь не хочешь – они подмешаются к твоим, и какие-то обязательно принесут сомнения. А сомнения – всегда разлад. Жить с ним так же тяжело, как пробиваться сквозь острые камни… Я многое вижу, слышу и многое хочу запомнить. Знания приходят сами по себе, достаточно закрыть глаза и представить. Но так же, как не хочу путать свои мысли чужими, я не хочу примешивать и свои мысли к чужим. Поэтому не учусь читать и придумала значки, которые понятны только мне.
Клод протянула Рене свою тетрадку.
– Это всё, что я умею, – улыбнулась она.
В глубокой задумчивости Рене стал переворачивать листки, не столько из желания рассмотреть – он всё равно ничего в этих записях не мог понять – сколько желая осмыслить только что услышанное.
Он был умным молодым человеком. И даже если не всё в словах Жанны-Клод им полностью осозналось, общий их смысл раскрылся вполне. И смысл этот дышал какой-то новой мудростью, никогда никем не проповедуемой. Разве что… Да нет! В евангелиях ничего такого не было, и Иисус проповедовал о царствии Божьем, а не о страданиях ручейка или цветка у дороги… Или его не так поняли и потом уже довели чересчур простые, наивные в своей чистоте мысли до понимания более традиционного… более удобного… «Он ими слишком щедро делился, – подумал юноша. – Но что если сама Его казнь стала следствием тех сомнений, которые его слова посеяли в других?.. О Господи, я тоже впадаю в ересь, но мысль уже не остановить! Что если распятие было не страшной платой за наши грехи, а реализованным страхом перед светлым зеркалом, которое явилось людям и отражало каждого, кто пытался встать рядом, будь то хоть апостолы в их истинном облике, порченом ложными идолами? Тогда мы все прокляты! Даже самые благочестивые! И этой девочке тоже среди нас не выжить!»
Рене медленно вернул тетрадку, стараясь, чтобы никто не заметил, как дрожат его руки. Ему хотелось закрыть глаза и сжать голову, чтобы не лопнула от хлынувших в неё сомнений…
– А ходишь ли ты в церковь, Клод?
– Конечно! Я очень люблю туда ходить! Там так красиво, и люди все становятся тихими, светлыми и много молятся.
– Но молитвы… Их-то ты заучила, а не сама придумала?
– Молитва не мысль. Это слова – общие для всех, чтобы напоминать о нашем единстве. Мыслью их наполняет тот, кто молится, а молится каждый в себе, и этого не слышно… Не думайте обо мне плохо, сударь, я люблю молиться.
Когда девочки ушли, отец Мигель молча посмотрел на Рене.
– Я всё понял, – отрывисто сказал юноша. – Но теперь мне страшно. Мы вмешались в Божий промысел, в Чудо, которое действительно явлено, а имеем ли право на это?..
Он, наконец-то, обхватил голову руками и уткнулся локтями в колени.
– Или моя матушка величайшая провидица, или она не ведает, что творит, и горько пожалеет со временем!
– Она ведает, – печально откликнулся отец Мигель. – И то, что всё вершится в соответствии с пророчествами, сделанными когда-то и для неё, и для этой страны говорит только в пользу её действий. Девочки подружились. Они знают друг о друге всё – я это вижу. И вижу также то, что они принимают это, как должное. Не сегодня – завтра совершится последнее: они решат объединиться, чтобы вместе свершить предначертанное. Я жду этого и боюсь. Простите моё малодушие и трусость. Но, когда это случится, позвольте написать вам, а не герцогине? Её светлость давно не видела девочек, она к ним так не привязана… Вы понимаете о чём я?
– Да, понимаю.
– Поэтому мне бы хотелось написать именно вам… А вы уже решите, что с этим делать…
Рене тяжело поднялся.
– Пишите, падре. Нам грешно было взваливать на ваши плечи эту ношу, но ещё более грешно заставлять нести ответственность. Когда матушка поправится, я сам с ней поговорю, и мы сообщим вам о своём решении.
Мигель опустил голову.
– Вы великодушны, сударь. Но есть ещё кое-что, что пугает меня сильнее всего.
– Что же?
– То, что нам предоставлен выбор…
* * *
– … можете ругать меня за самоуправство, матушка, но я не жалею о том, что съездил и увидел Жанну-Клод, несмотря ни на что! Когда девочки уходили, я спросил её – поправитесь ли вы, и она обещала за вас молиться. Я так обрадовался, словно уже услышал о вашем выздоровлении. И неважно, что вам действительно помогло, снадобье Мигеля, или её молитва, теперь вера моя сильнее, чем когда-либо! Жаль только, одной веры недостаточно для прежней уверенной жизни. Надо, чтобы не было и сомнений, а я ими полон!
Рене говорил уже безо всяких опасений – главное сказано. Но на мать все ещё не смотрел. Лишь без конца прикасался к ларцу с золотой короной, вид и присутствие которой подарили ему безумную надежду на то, что можно обойти страшное предназначение, не подвергая риску тела и души девочек.
– На днях я получил письмо от падре Мигеля. Не сердитесь… Я сам попросил падре писать прямо ко мне. Они не просто подружились, матушка! Они уверовали друг в друга и вместе собираются вершить то, что предназначено только для одной! Но, скажите, имеем ли мы право допускать их до кровавой бойни?! Прислушайтесь к себе, матушка, что говорит ваше великодушное сердце? Мне было страшно за ту, которую пришлось обучать военному делу, но другая… Кто из нас осмелится помолиться за её чистую душу?
Рене запнулся и в полном отчаянии махнул рукой.
– Помогите же мне, матушка! Я запутался в этих мыслях! Только вы теперь сможете меня утешить! Но, если и вам это не удастся – клянусь, я пошлю ко всем чертям Ла Файета, герцога Карла, женитьбу и всё, что помешает мне или погибнуть или вырвать победу хоть у самого дьявола, лишь бы это чёртово пророчество не свершилось!
– Сын мой, – прошептала мадам Иоланда. – Мой сын…
Она подошла к Рене и, пригнув его голову, прижалась долгим поцелуем к его лбу.
Глаза Рене заволокло слезами облегчения.
– Вы не сердитесь, матушка?
– Сержусь? О, нет! Ты подарил мне великое облегчение, Рене. Такое облегчение, за которое следует отслужить не один молебен… Очень давно слепой пророк в Сарагоссе предсказал мне две реки, как символ выбора на всю жизнь. Сначала я ошибочно трактовала это пророчество, и незачем сейчас рассказывать, как именно. Но когда отец Мигель заставил меня поехать и посмотреть на девочку в Домреми, сомнения вроде твоих не покидали больше ни днём, ни ночью. Две реки – две девочки, одна из которых создана мной, а другая – истинное Божье благословение! Я тоже мучилась вопросом, имею ли право выбирать между ними. Одна могла повести за собой войско по праву королевского рождения и оставаться при этом крестьянкой в глазах всего мира. А другая?.. Кто знает, что за судьбу уготовил ей Господь? И помешаем ли мы, продолжая своё дело, или помешаем, прекратив его? На этот вопрос мог ответить только Всевышний. И даже когда Мигель написал, что девочки подружились, я была рада, но продолжала сомневаться в своём праве выбирать… Теперь ты сказал, что они готовы идти вместе! Значит, выбора больше нет! Господь явил свою волю! И я первая благословлю тебя на любую битву, которая нанесёт нашим врагам обескровливающую рану. Но последний удар всё равно должна нанести Дева из пророчества! Последний удар перед настоящей коронацией в Реймсе, потому что только если она будет стоять рядом с дофином, его признают не просто королём, завоевавшим корону как турнирный приз, а подлинным помазанником Божьим!
Мадам Иоланда накрыла ларец с короной парчой и, словно запечатывая, прижала её сверху ладонями.
– Истинным помазанником, – пробормотал Рене. – В Шато д’Иль я видел записи, которые делает эта девочка. Они, как Реймское евангелие, которое никто не может прочесть… То самое, на котором клялся первый король, носивший эту корону…
– Вот видишь! Было бы нам всё это явлено, не исполняй мы Божью волю?
– Но которая из двух девочек встанет возле Шарля на коронации?
– Разумеется, та, которая будет воевать, – не задержалась с ответом мадам Иоланда. – Настоящая миссия другой раскроется, возможно, позднее, и уже не нами. Мы должны только оберегать, но никак не управлять ею. Её миссия раскроется не через войну – в этом я уверена. Как и в том, что ОБЕ девочки должны быть возле Шарля. Одна, зримая, как сестра по крови, а другая – по духу высшей власти, невидимая, как святой дух в коронационном елее. И тогда Франция обретёт наконец короля, при котором достигнет величайшего процветания. А вы, мои дети, будете спокойно жить и править в своих герцогствах…
ФРАНЦИЯ. ВЕНСЕН
(31 августа 1422 года)
Высокие жёсткие подушки сползли, давили под спину и словно ломали её. Хотелось сменить положение, но не было сил. Как не было их и на то, чтобы кого-нибудь попросить. Тонкая полотняная рубашка взмокла от пота, облепила пылающее жаром тело и жгла, словно власяница. Но это было уже все равно, потому что хотелось только сменить положение, чтобы расслабить спину.
«Я что – умираю?.. Вот так, скоро и просто, от обычной простуды, как какой-то простолюдин? Как раб, из последних сил добравшийся до своей постели с пашни, которая составляла весь смысл его существования? И это я?.. Я?! Желавший дожить до седин, чтобы передать потомкам крепкое государство, мной же образованное? Я умираю?!!!
Но зачем тогда было дразнить меня чудом славнейшей победы? Договором о величайшей мечте, до которой оставался всего один шаг? Скорым рождением наследника – этой благодатью продления рода и первым побегом новой династии? Зачем?! Леопарды и лилии сплелись на мантии… Только на мантии они дружны… Но нет, и там продолжают грызть друг друга – вон сколько крови!.. Она сама, словно мантия, течёт по плечам. И горячая, горячая, горячая…
Может быть я еретик, и Господь повелел сжечь меня?..
И вот – я горю!
Но пламени нет. Значит, я не еретик – оно меня не коснулось! А горит всё вокруг. Это дома в Мо… Или в Мелене? Нет, это Арфлёр… Или Руан? Я уже не помню, как они выглядели, только стены, стены, стены… и огонь.
Глухие стены, которые надо было пробить.
Как злое сердце, отбивающее…
Что?
Мои последние минуты?!
Нет, я ещё жив! Господь всемогущий, ты ведь не пронзишь огненным мечом того, кто готов сдаться в плен? Мой выкуп драгоценнее любого другого – два могучих королевства…
А-а-а, нет! Это я отдать не могу! Это принадлежит моему сыну – Твоему помазаннику… Ты ведь дашь ему жизнь долгую и счастливую, да, Господи? А мне…
Мне тоже нужна жизнь!
Я отнял очень много разных, но разве то были жизни? Мне нужна моя, чтобы закончить…
Я что, опять пылаю? Или это боль в спине, жгущая, как огонь? Хоть бы кто-нибудь… Ведь стоят вон там, в углу… Трое стоят и смотрят. Чего они ждут?
Когда я умру?
Эй, вы… Кто такие? Почему возле меня французские монахи?!
Ах, да… Это те… из Мо… Даже не пытались бежать… Говорят, за них просил каждый, кого мы отправили на казнь. Милосердные утешители осаждённых… Вы и меня пришли утешить? А я ни при чём… Мне было всё равно… Это Кошон – мой французский советник… «Кошон» кажется «свинья»? Конечно свинья! Французская свинья рылась под дубом и отрыла три трюфеля. А потом сварила их в котле… Нет, не в котле! Там была тюрьма, а в ней очень жарко… Да, жарко, как в моём теле!
Тело – тюрьма для духа…
А если дух в тюрьме значит он тоже не желал сдаваться?
Но кому?
Тому, кто требовал смирения?
Выходит, я всё же, еретик?
Но, чёрт побери, какая разница?! Я был велик, и тоже мог себе позволить делить на правоверных и еретиков. А хрипели и корчились в муках и те, и другие… Умирают все одинаково.
Даже я…
А разве я умираю?!
Да. Кажется…
Господи! Ни о чём не прошу, только пусть кто-нибудь подойдёт и повернёт меня!
И этот огонь… Пусть раздвинут хворост! Я хочу узнать, чего ждут эти монахи?
Кажется не смерти?
Они думают, я встану рядом с ними?
Нет? Много чести?.. Три трюфеля в котле… И свинья… Она что, подбрасывает хворост?! О, Господи! Дай мне силы сменить положение! Я хочу встать и посмотреть им в глаза!
Я – великий король, который не должен умирать в своей постели, сгорая, как еретик! Я вообще не могу быть «как» – я «есть»! Я бессмертен! Бес… бес смертен… смертен бес… Я – бес! Сам дьявол! И готов восстать, чтобы жить дальше! Пошли вон, монахи! Много чести… Совершить подлость ради победы, знать, что это подлость и знать, что это же знают все остальные, но всё же сделать – это тоже требует мужества! У меня одного его хватило против всех вас: милосердствующих и мрущих, по воле равных себе!»
Слабая рука поверх простыни дернулась, сжимая пальцы в кулак. Только два – указательный и средний – остались почти прямыми и медленно разъехались по влажной ткани.
«Аминь, Господи! Вот моя честь – я не трус, и этого довольно».
Герцог Бэдфордский привстал, тревожно вглядываясь в лицо на жёстких подушках.
– Милорды…
Все находящиеся в комнате бросили перешёптываться и, не сговариваясь, посмотрели на постель.
– Кажется… Всё.
Бэдфорд медленно подошёл и склонился над изголовьем. Бесконечно долго он вглядывался в лицо брата, на глазах меняющее свои очертания. Потом, так же медленно, не разгибаясь, закрыл невидящие глаза.