Книга Приключения сомнамбулы. Том 2 - читать онлайн бесплатно, автор Александр Борисович Товбин. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Приключения сомнамбулы. Том 2
Приключения сомнамбулы. Том 2
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Приключения сомнамбулы. Том 2

– Погоди, не вычёркивать, не отбирать и – удерживать от растеканий смысл?

– Не выпрыгнуть из шинели? Учителя-классики своими немеркнущими литературными посланиями с пелёнок вменяют нам банально-обязательные усовершенствования души, мы, читая ли, пописывая, одержимы нравственными максимами, итоговым светом, просветлением хотя бы… итоговой светоносной ясности подчиняется и отбор жизненного материала письма. Что за культурный страх сковывает нас? Оглядываясь на традицию, боимся неявных выводов, забываем, что и «просто текст», и «просто жизнь» волнуют присутствием скрытых смыслов.

Соснина задел пытливый взгляд куратора со смоляной бородкой. И Валерка охотно отвлёкся, ввязался в поединок взглядов со смертельным своим врагом, да уж, навлекал, притягивал беду; кошка с мышкой давненько знали друг дружку, мышка бравировала отвагой… коричневый крепыш вальяжно повёл плечами, ему, хозяину положения, и кафе с персоналом принадлежало, и едоки.

Риммочка с подносом. – «Судак Орли»; пододвинула беленькие, с удлинёнными носиками, соусницы.

– Как соединять стили антиподов – сталкивать или наслаивать?

– И сталкивать, и наслаивать… – с соусницей, зависшей в руке, Валерка понёсся дальше. Неведомая, если не чуждая отечественной традиции, дерзкая, сомнительная, как зачатие в пробирке, идея гибридизации опять и опять пробно погружалась в воображаемую огненно-холодную языковую стихию.

наезд

Валерка погас. – Льва Яковлевича сбила машина.

Какая-то дамочка заруливала со Звенигородской на Загородный, он плёлся с авоськой из гастронома… Ослепший почти, с сердцем, штопанным-перештопанным после инфарктов – дурацкого дорожно-транспортного происшествия для ухода в мир иной ему не хватало, пока в больницу везли, скончался.

Соснин, будто бы на него наехали, ни слова не проронил – близко-близко, рядом совсем, на травяном пляжике, рыхлый, с круглым белым животиком, в длинных сатиновых трусах, Ля-Ля дрожавшим голосом задекламировал Блока; после купания, под пение Нонны Андреевны беспечно грелись у догорающего костра… поодаль, на крутом берегу Красавицы алели, как высокие свечи, стволы сосен, подожжённых закатным солнцем.

– Львиная доля! – усмехнулся Валерка, – мне из Могилёва сестра Льва Яковлевича звонила… когда на похороны приезжала, никого из нас не застала, я в кое веки кантовался в Москве, Толька – в Коктебеле, ты… ты летал в Ташкент? Или в Тбилиси?

Соснин без уточнений кивнул.

Выпили.

«я сказал тебе не все слова»

Поморщился – буфетчица услаждалась лирикой из транзистора – и вернулся к идейке гибридизации, которая им когда-то ещё в наивной, так и не защищённой диссертации задевалась. И вот, один автор – саркастический противник символизации, другой – всякий эпизод, всякий жест своего искусства и своей жизни, продлеваемой в искусстве, возводил в символ. – У одного, – повторялся, худо-бедно втолковывая, Валерка, – стиль письма игровой, искромётный, у другого – тоже игровой, однако замедленный, с частыми торможениями, играющий на большом пространстве: мысль испытывается оговорками, в них вдруг проскальзывает новая мысль… Кружения мыслей, кружева слов.

Из транзистора лилась сладенькая мелодия.

– В Москве у Виктора Борисовича гостил, затеями делился, он слушал, одобрял, потом руку тянет – давай, говорит. – Что? – изумляюсь я. – Текст давай, готовый, отделанный. Нет? Тогда не дурачь легковерных синтетическими утопиями, твоё прогностическое литературоведение – блеф, обман лишних слов, хотя тебе-то чудится, что слов не хватает, что надо до-говорить, до-объяснить, дабы замышленное набухло многозначительностью. И останутся блефом твои фантазии, пока не напишешь кратко ли, многословно, но – ответственно, по своим законам.

Соснина разморило в тепле, уюте… да ещё коньячок под усыплявшие Валеркины говорения – привычная, захлёбывающаяся речь успокаивала, об ожидавшем допросе не хотелось думать; макнул в соус ломтик запечённого в тесте судака.

– А Юрий Михайлович и слушать бы такое не стал, – самокритично жевал Валерка, – чересчур нестрого, неряшливо.

Умолк, полез в папку – мелькнула книжка Амальрика, журнал с «Тремя пророками». Вытащил смятый, исчирканный листок, что-то вписал; корректировал, наверное, положения вечернего доклада в секции прозы.

Звучала музыка… к кинофильму…

Валерка вновь оживился, в наступившей тишине мажорно взмахнул ножом и вилкой. – Ну и приключилась с ним намедни история!

«Синяя птица» как не придуманный сюжет (из апокрифов Бухтина)

Проснулся прекрасным весенним утром с головной болью и тухлым ртом, удивительно ли, что на левую ногу встал? – опохмела нет, жрать нечего. Взялся кошачий хек на завтрак поджаривать.

Едва зарумянились рыбёшки, – звонок в дверь.

Отпираю.

Квартальный в форменной красе, при исполнении: так и так, по компетентной наводке, вы, гражданин хороший, официально нигде не служите Родине и по указу о тунеядстве, отнюдь, замечу, не отменённому, если не внемлете последнему серьёзному предупреждению, будете по суду высланы на сто первый километр от дворцов-музеев навоз возить. В юбилейный год, говорит, на снисхождение не надейтесь… А дома, как на грех, сухо, для смягчения диалога даже стопарь милицейскому лейтенанту не поднести.

Я, конечно, заливаю, мол, не покладая рук умственной игрой упиваюсь, он, конечно, не верит, что сочинительство – от Бога, дудки, ему трудовую книжку подай с увековеченными в ней служебными победами, привыкли с окололитературными трутнями не нянчиться. – Тем более, – напоминает осведомлённо, – мало вам социально опасного безделья, в юбилейный год, повторю, крайне предосудительного, так Синявского с Даниэлем поддерживали, о чём когда ещё с Литейного давали ориентировку, и пражскую весну крикливо защищали от быстрых танков, помогали академика-ядерщика и литературного власовца выгораживать, с отщепенцами якшаетесь, не говоря о том, что с купленными ЦРУ иностранцами контактируете без меры – топтуны сигналить устали о ваших подвигах, а служба прослушивания истратила на ваши каляканья на неродных языках дефицитные километры плёнки. Вдобавок сомнительные приятельства среди котельных операторов попенял, и строго-престрого, с подозрением, зыркнул, будто я восстание лишних людей готовлю.

И посоветовал напоследок. – Взвесьте все «про» и «контра», угомонитесь, не писайте против ветра. И, принюхиваясь, носом повёл, – пахнет жареным, не рискуйте. И вызов вручил на профилактику, я же ускакал на кухню – догорал серебристый хек.

А за окном – солнышко.

Почему бы, пусть и на голодный желудок, голову не проветрить?

Иду по Невскому, русскими красавицами любуюсь, блеск! Но кушать хочется. И автопилот заворачивает меня к Исаакию, правильно рулю, думаю, выпью малость в «Щели», заем бутербродиком, и тут вижу у магазина «Фрукты-Овощи», над которым квартира американского консула по культуре, припаркованный «Форд-Мустанг» с дипломатическим номером. Ага, дома. Нанесу-ка я Джейку, решаю, давно намеченный визит вежливости. И как джентльмен для консульши Нормы, крези редкостной, белый букетик у старушки беру за рубль.

– О-о-о-кей, Валерий! – завопил Джейк, – как удачно, как подгадал, я экзотическую парочку из южной Калифорнии к обеду жду, они на «Ленфильме» создают совместное произведение для детей и юношества «Синяя птица», сейчас исторические объекты, потрясшие мир, осматривают, с крейсера «Аврора» уже звонили, что выезжают. Интересно им будет познакомиться с потомственным русским интеллигентом: широкообразованным, свободолюбивым и – назло тоталитарному режиму – исповедующим общечеловеческие ценности, зафиксированные Хельсинкским соглашением. И хлопочет, хлопочет Джейк, жалуется по-свойски. – Норма улетела в Бостон на всемирный конгресс уфологов, один хозяйничаю, хотя приставленная органами кухарка Глаша помогает, как может. Ну, думаю, мне бы твои проблемы, и в гостиную нетерпеливо заглядываю; ура, и впрямь подгадал! – на столе пузырь Смирновской водки, Анжуйское…

И тут дзинь-дзинь, возгласы.

Влетела ослепительная бабонька на шпильках, в расстёгнутом леопарде, облаке французских парфюмов. За ней – верзила бой-френд, квадратной челюстью двигает, готов перекусить соперника.

Джейк выпихивает, представляет меня, я же глазам не верю… – Ну, – лепечу, – краше, чем Клеопатра!

Сияет. – Неужели и в вашем медвежьем углу многомиллионная костюмная фильма с не придуманным сюжетом громкий успех имела?

Когда задета гордость великоросса, я смелею отчаянно и потому процеживаю небрежно. – Фальшивые голливудские поделки, пусть и расточительно-дорогие из-за пышных колесниц и золочёных одежд, меня не колышут, я, поверите ли, одну из своих прошлых жизней прожил в теле римлянина Антония и всё-всё, вплоть до интимных вздохов, натурально помню, я будто бы вчера в страстных объятиях сжимал своенравную египетскую царицу… и в доказательство не хуже Лоуренса Оливье на Эйвоне шекспировские перлы патетично зачитываю… короче, теперь с учётом подлинного давнего опыта ясно вижу я, что древняя царица, хотя портретное сходство чуть ли не генетическое, не дотягивает до соблазнов распрекрасной актрисы, её сыгравшей. И – скромный букетик протягиваю: ландыши, объясняю, светлого мая привет.

Она в восторге, на шее виснет, я её тискаю, шалею, груди у неё – чарджойские дыни.

Секс-партнёр, он же телохранитель, хмурится угрожающе, но наконец-то все мы за столом уже, выпиваем, закусываем – сёмга, икра, гусиный паштет, всё честь-честью.

Лиз к сигарете тянется, я щёлкаю зажигалкой, она закуривает, неотёсанный амбал, пробующийся на роль её седьмого мужа, лезет с техасской наглостью. – Антиквариат, сколько стоит? У меня с собой зажигалка-самоделка была – патронная гильза с бензином, гофрированное колёсико, помнишь, такие гильзы после войны у спусков к Неве искали? – Это, – отвечаю с чувством законной гордости, – бесценная вещь, как светлая память. Он вертит, вертит колёсико – из каменного века находка, а искру никак не высечь. Элизабет пробует – и сразу огонёк! Смеётся, довольная, он хмурится, хмурится, но тишайшая Глаша, отклячив зад, утку с трюфелями и черносливом вносит, Джейк наливает.

Съеден волшебный обед.

Звезда заторопилась готовиться к вечерней съёмке и слушать чудесные мелодии вери талантливого застенчивого Андрея Петрова, сочинённые им для совместной ленты. Дарю на прощание зажигалку, коли её пальчикам так удобна. Элизабет опять шею мне обвивает, взасос целует, могучий самец само собою кручинится, а Элизабет, сверкая глазами, зубами, щебечет. – Диа Валерий, когда в Беверли Хиллз невзначай забросит судьба, милости прошу на еженедельное, с восьми до девяти после полудня по пятницам, пати, искренне буду рада. И – выпархивает из рук, раздразнив дурманящим ароматом ноздри.

Вернулся домой.

На сковородке обугленный хек в белом жиру застыл, голодная кошка противно мяукает, даже таракана для забавы догонять не желает.

Присел на табуретку – было всё это, не было? Чтобы так разом, встык – угрозы квартального, объятия Элизабет Тейлор.

Как же я упустил её, мгновение не остановил?

Вот он, эффект не придуманного сюжета.

Рассказать – не поверят.

даль умозрительного романа (прогностическое литературоведение пытается конструировать)

К омлету с сыром Валерка, умоляюще глянув, надумал взять ещё триста грамм коньячку.

– Роман, этот традиционно-весомый, вроде бы навечно изваянный русской классикой жанр-монолит, вот-вот обратится в крошево, словно распадутся сами основания жизни и возникнет из распада новый сборочный материал для трудов и забав созидающего сознания. Допустим, жизнь, мироздание саморазрушаются, искусство – возводит… и заодно – рушит гармонию замкнутого произведения – размыкает и посылы его, и форму.

И в даль манит; заодно манит ведать тем, чего пока нет.

А-а-а, подоспел пышнейший омлет. Плотно, вкусно угощал разбогатевший Валерка. Риммочка склонилась… чистенькая белая кожа, приятно надушена.

Валерка собирался подлить, Соснин отодвинул рюмку. – Хватит, не являться же к следователю прокуратуры пьяным.

Человечек со смоляной бородкой доел круглое клюквенное пирожное, допил кофе. Поводя коричневыми плечами, вновь по-хозяйски обвёл взором кафе, достал бумажник и расплатился.

– Теперь к вечеру пожалует, – Валерка словно засмущался, с несвойственной ему угловатостью пересел с диванчика в кресло напротив, чтобы посмотреть Соснину в глаза, – надоели завязки-развязки… в любой частице, в любом промежуточном состоянии текста-плазмы, где речь героев неотличима от авторской, где перемешались смыслы, должны одновременно содержаться завязка, кульминация и развязка, если, конечно, выпячивание завязок-развязок не превращается автором в самодовлеющий игровой приём. И вообще, реалистические мотивировки и картины в столь желанной для него, хотя не существующей пока прозе – суть обманки правдоподобия, но какая она, смутная фантомная проза, какая? Вот бы прочесть…

Расширяя горизонты прогностического литературоведения, трассируя неисхоженные пути, Валерка не зацикливался на идее синтеза двух стилей избранных им контрастных авторов, он ведь носился с затеей, названной толкователем Валеркиных бзиков Шанским «сложением-умножением чего изволите», – высоко ценя, к примеру, бытовые и психологические миниатюры Добычина, – Валерка обожал отыскивать в коридорно-антресольных недрах отцовской библиотеки сгинувших непризнанных гениев – он полагал добычинские миниатюры идеальными прототипическими микро-прозаизмами: заряженными, токопроводными, готовыми сомкнуться с прозаизмами других сочинителей в роман особого типа, нет-нет, не в собранье пёстрых глав, но в некий роман-альманах, составленный и скомпанованный автором, который походил на режиссёра, собиравшего ансамбль из разнохарактерных и капризных актёров.

– И как тебе в новом свете наше школьное сочинительство? – каждый абзац ведь продолжал другой автор. Не обогнали ли мы своё пугливое время?

– Не то, не совсем то, – отглотнул Валерка, – линейных, последовательных сцеплений мало, где сращивания, наслаивания отличий?

Затея уязвимая, близкая мечтаниям засидевшейся в девках невесты об интегральном женихе. Или – зеркальным терзаниям Подколесина… Однако это был всего лишь модельный ход: реально ли собрать под одной обложкой художников, которые почему-то подрядились бы сочинять свои фрагментики для некоего мета-автора, властвующего над целостным текстом? Взрослый лепет? Нда-а, какой там Подколесин, модель слишком амбициозна, чтобы торопливо – от греха подальше – в окошко выпрыгнуть! Отважный Валерка, похоже, провозглашал очередную – вслед за Джойсом? – попытку состязания с Библией, которая оставалась вечным и всемирным бестселлером. Стало быть, сочинять фрагменты, имитируя контрастность их содержаний-стилей, то выпячивая, то сглаживая отличия, был обречён один-единственный, само-собой монстровидный, коли на такое замахивался, автор-собиратель. В этой наспех набросанной за вкусной едой, близкой лекционным фантазиям Шанского подвижной модели текста – кстати, пространственное подобие её смутно проступало и в проектных мечтаниях Соснина; не потому ли Бухтин находил и ценил в нём благодарного слушателя? – именно композиции как неосознанной, но ведущей категории сверхсодержательности и надлежало порождать неожиданно-острые впечатления, переживания.

Валерка снова что-то помечал в блокноте, Соснин мог спокойно доесть омлет.

Итак, Валерка, никогда не боялся высоких слов – о высоком, так о высоком! Пусть и с романтическим скепсисом, он провозглашал художника всевластным инвентаризатором мироздания, образно перемещённого во внутренний мир, и художник этот обречён был, перемешивая и упорядочивая, запечатлевать-перечислять все присвоенные им элементарные частички внешнего мира, которые, сшибаясь-срастаясь в глубине души и на экранах сознания, обретают взрывную силу. Имелось в виду не смиренное собирательство, но горделивый внутренний зов – объять необъятное, проверить мироздание на прочность.

Подливал из графинчика.

И выяснялось, что мир подавляет дар, обнаруживалась недостаточность языка, позорно выдыхавшегося в мелкотемьи и коловращениях современности. И беда была не в лексической бедности языка, нет – с расширением угла зрения на словесный ландшафт ощущалась нужда в ином синтаксисе, если угодно – синтаксисе композиции, и, стало быть, новых приёмах сборки словесных массивов текста. – Нет, нет, не то, – отвечал на молчаливый вопрос Соснина, – надоели штампы динамичного монтажа, надо… надо заново комбинировать и сращивать сейчас и здесь донимающие частицы мира в каждом минимальном сегменте текста, да так, чтобы стыков не было видно! И сращивать затем разноликие сегменты. – Нет, – твёрдо повторял, – не последовательно – сперва одно, потом другое, третье – так писали, когда писались истории. Без обновления композиционного синтаксиса будет только распухать эпическая белиберда! – выпил, посмотрел в пустое зеркало за спиной буфетчицы, – бедность, даже беспомощность языка, многословное онемение сравнимы с реакциями уставшего отражать зеркала: смотрит, как большущий расплющенный глаз, вверх и вниз смотрит, по сторонам, однако не видит потолка, настенного фриза, подпёртого плоскими капителями пилястр, не видит нас, не видит даже Танюшиной спины; надоевшая окаянная действительность провалилась за амальгаму.

– Провалилась? Мы говорим, а будто бы онемели? Но чего ради и надолго ли подевались куда-то отражения?

– Вот он, вопрос вопросов! – счастливо дёрнулся и завертел головой Бухтин, – да ещё в твоём духе, вербальное и зримое стянуты в один узел. Ослепшее-онемевшее зеркало, суть накопитель, когда оно наново прозреет-заговорит, ударит преображающим пульсирующим гейзером отражений-смыслов, придётся улавливать выбросы внезапного многообразия, ритмы его пульсаций…

Пока что пар вырвался из кофеварки, сломалась.

о божестве, вдохновении и пр.

– Заряжает любую хитроумную схему сборки взрывчатых частиц тайна. Сочинитель томится, терзается в хаосе накоплений, смотрит по сторонам и, будто бы это зеркало, ни черта не видит, но вдруг – рождается образная вселенная. Художественный дар поглощает мир, возгоняет мировую материю в дивную подъёмную силу… Соснин не всё понимал, Валерка продолжал громоздить возвышенные загадки.

Омлет, однако, доеден, графинчик пуст; кофепитие отменилось.

– Потянувшись пером к бумаге, замкнув тайную токопроводную цепь, автор упивается чувством полёта – порывает с обыденностью, непостижимо вырывается из её пут, чтобы в одиноком высоком холоде обрести пугающую зоркость, увидеть и мироздание извне; самоотречение, самоотдача одариваются запредельной точкой зрения…

Чересчур уж высокопарно, – рассеянно думал Соснин, пока Валерка вспоминал о художнике как наконечнике божественного орудия.

– Как примирять-соединять стили? Сталкивая, переслаивая аскетизм и необузданность? Но вот ведь, смотри, смирились, соединились с модерном ордерные мотивы! Строгая органика дара… гармония… – совершенные пропорции, лёгкие – мимолётное воспоминание об ампире? – пилястры с изящно стилизованными ионическими капительками, карнизиками, бронзовые бра, и солидно-тяжеловатая, облицованная зеленоватым мрамором стойка, за ней – бездна зеркала.

– Когда поставлена точка ли, многоточие, автор отчуждается от творения, неужто и с Богом приключалось такое? Автор, покинувший космос, жалок – его, вновь влезшего в человечью шкуру, повседневность отвращает, измучивает недоумением – был ли он там, в прозрачном средоточии тайн?

Соснин нащупал в кармане пиджака повестку.

– Но ради чего так торопился, возносясь, автор? Боялся, что вот-вот отнимут у него видение и видения? Торопился зашифровать нашёптываемые с небес откровения? – Валерка щедро рассчитывался с Риммочкой.

Посмотрел на часы… не скоро ещё.

– Конечно, не за тем торопился, чтобы опять продолдонить проклятые, пропитанные социальным ядом вопросы, которые, отравив разночинцев, век бередили бедные души, в том числе и душу покойного Льва Яковлевича. Нет, обозревая мир с невыносимых высот, автор мучился вовсе не насущными, изводившими на земле вопросами… и не благодаря ли вдохновенной подъёмной мощи, испытанной при взлёте, гениальные прозаические вещи становились поэмами? Нервно засмеялся. – Почему у вязкой, как родимое бездорожье, жизни такие буйные символы? Почему чичиковская бричка, превращённая в птицу-тройку? Ныне – пьяная, несущаяся в Петушки электричка?

свято место

Спор на голосах, препирательства с сочными поцелуями… – в кафе, закрывавшееся на часовой перерыв, победно ворвался Кешка. Приподнял над полом, не выпускал из объятий Риммочку, которая безуспешно хотела запереть дверь. Риммочка отбивалась, счастливо, со всхлипами, хохоча, болтала капроновыми ножками в воздухе. Кешка издавал боевые кличи. В весёлой шумной схватке успел перемазаться помадой, расстегнуть пуговички на Риммочкиной груди; из-за могучей Кешкиной спины возник широко улыбавшийся Тропов в клетчатом пиджаке с двумя покачивающимися на каблуках дылдами-манекенщицами из Дома Моделей.

– Кешенька, Кешенька, кофе нет, чёртова машина сломалась, венгерские машины такие ненадёжные, – виновато запричитала скользнувшая вдоль пустого настенного зеркала буфетчица Таня.

– Что-нибудь погорячее, чем кофе, есть? – облокотился на мрамор Тропов.

– Свежая идея!

Кешка бережно поставил Риммочку на пол, одёрнул мохнатый свитер. – Нос, Ил, не обрыдло ещё в любой лабуде выискивать высший смысл? Сольёмся в экстазе и запируем! – воскликнул беспутный искуситель, но они, отнекиваясь, освободили диванчик, поспешили ретироваться, знали, что их ждало, если бы задержались.

Слепяще блеснуло зеркало.

Риммочка заперла-таки за ними матово-стеклянную створку.

вопросы, ответы и неизменная просьба (на беломраморной лестнице)

– Как назвал дразнилку свою для светил-филологов?

– «Роман без конца», – хитро заулыбался Валерка.

– Смельчак! Чего ради ты отменил конец?

– Конец романа провозглашал исчерпанность человеческих историй, тех, что по инерции эксплуатировали придушенные характеры, отменённые скорым на расправу временем биографии.

– И какие истории теперь сулят романную бесконечность?

– Надчеловеческие… кругозор расширяется… ещё Тонио Крёгер понял, что проникнуть в человеческое начало удастся лишь удалившись от него, чтобы увидеть человека остранённым холодным взором.

– С чувствами-страстями, неистовой борьбою добра со злом?

– Неразрешимое противоречие, – хмурился Валерка, – сделать персонажа живым, полнокровным, наделённым низкими ли, высокими помыслами, а затем приняться им безбожно манипулировать в угоду фабуле, композиции, которые ныне способны раскрыть внутренний мир персонажа куда полнее, точнее, чем проявления естества…

Навстречу взбегал по ступенькам Рубин.

– Кешка с Троповым там?

– Там. А ты опоздал, Таня с Риммочкой двери заперли, не пускают.

– Меня пустят, – уверенно сказал Рубин и попросил трёшку.

снова о формальной теории, зарождающейся на сей раз под ледяным солнцем и в удалых (графоманских?) грёзах

– Литература – часть жизни, не самая существенная, замечу, часть, однако русская литература, затем и не только русская, в дерзких проявлениях своих возжелали быть больше жизни, часть замахнулась превзойти целое, такая сверхзадача. Вот откуда берутся аморфные романы, их неудержимые выплески за границы изящного письма непричёсанных и безразмерных смыслов… – препровождённые злым взглядом швейцара, вышли из «Европейской».

Аморфные… Берущие жизнь в целом? – припомнилось духовное завещание Валеркиного отца.

– И как непричёсанные, с безразмерными смыслами романы читать? У кого-нибудь терпения хватит?

Валерка расхохотался. – Данте подкинул метафору идеального романа, измучивающее чтение такого романа подобно хождениям по кругам ада. Тем более, уверен, не только на путешествия античного мореплавателя, но и на дантовы круги откликнулись лет эдак через семьсот дублинские кружения Блума! Счастливо хохотал. – С какой стати жалеть читателя? Пусть разделяет напряжение внутренних битв; блаженно щурясь, накинул на шею шарф, глубоко вдохнул холодный воздух.

– Срастить бы всё-всё, что творится и вовне, и в сознании, всё, что ловят-считывают в вечном информационном обмене органы чувств, ощупывающие, точно толпы слепцов, мировой покров, чтобы углубиться, понять… для начала романист пускается во все тяжкие – сращивая воедино всё, чем удивляет мир, он, творящий форму, как стихийный теоретик вынашивает неписаные правила для себя; он одержим пьяным бесстрашием, удалью графомана, – как всегда, в тысячный или тысяча первый раз, Валерка удалялся в гадательное будущее романа.

В «Садко» пропускали по одному вылезавших из автобуса одинаковых аккуратных старичков-интуристов.

Приветливо заулыбавшись, кивал из своей будки Герат, в знак высшего расположения вскидывал руки с чёрными щётками.