В зале раздаются возгласы:
– А как же ваш сын? Может, и его пора назначить консулом? Хотя бы вторым…
– Зачем?
– Во-первых, это красиво…
– А во-вторых?
– Во-вторых, это прекрасно! Это великолепно! Это чудесно! Это грандиозно!
– Хм, это уже в в-третьих, в-четвёртых и в-пятых, а я спрашивал только про «во-вторых»!.. Ему пока рано! Пусть годик ещё потерпит, поработает, послужит и заслужит! У Филиппа Второго ещё всё впереди! Целая жизнь! А вторым консулом в следующем году пусть станет кто-то из сенаторов. Вон хоть… хоть… вон хоть Гай Месий Титиан, вполне достойный член римского общества! – Филипп делает пас в сторону сената как державного института.
– Ура!!! Ура!!! Ура!!!
*****
Император спит и грезит.
…Вот самые активные и креативные сенаторы предлагают Филиппу:
– А давайте мы вас один раз и навсегда изберём ординарным консулом! Чего каждый год заморачиваться?! Времени сохраним уйму, на пустяки размениваться не будем!
– Шта?!!!!!!!!!
– Пожизненный консул – это звучит гордо, а взаместо этого семерых из нас тоже пожизненными назначьте!
Это предложение звучит так неожиданно, что август не находится, как столь же моментально отреагировать. И не просто отреагировать, а отреагировать правильно.
– А для этого разве не надо вносить поправку… ну, например, в Конституцию? – делает изумлённое лицо император.
– Constitutio principis! Конституцио принципис! Императорская Конституция! Quodcumque igitur imperator per epistulam et subscriptionem statuit vel cognoscens decrevit vel deplanо interlocutus est vel edicto praecepit, legem esse constat. Установлено: что бы император ни постановил посредством письма или подписи, или предписал, рассмотрев дело, или просто высказал, или предусмотрел в Эдикте, – всё это является законом! Всё это является констатацией… эээ… Констанцией… эээ… Конституцией! Ведь Конституция – это всего-навсего устройство, установление, сложение. И без вашего её одобрения в гробу её все видели… в белых тапочках!
Пока сенаторы орут, цитируя великого римского юриста Домиция Ульпиана, дослужившегося до префекта претория и отправленного преторианцами в мир иной лет пятнадцать назад, у Филиппа есть время подумать и ответить осмысленно:
– Нет, нет и нет! На последующий год я не стану баллотироваться! Должна быть ротация! Должна быть преемственность! Через год ординарным консулом будет… да вот хоть Гай Бруттий Презент! Пусть побудет один срок, место подержит и погреет, а потом я его снова сменю, – делает второй пас в сторону сената как державного института Филипп.
Во втором ярусе от неожиданности чуть ли не подпрыгивает грузный мужчина, ещё не понимающий: ему радоваться или горевать.
– Ура!!! Ура!!! Ура!!! – вопит элитная толпа.
Император задумывается и начинает как будто размышлять вслух:
– Впрочем, я готов согласиться и на пожизненное консульство, если такое предложение внесёт сенатор Валентина Терешкова…
– Валентин Терешков, – подсказывают обомлевшие сенаторы.
– Точно! Валентин Терешков! Он самый! Ведь женщинам нет места в законодательном органе нашей державы!.. Пусть у него и необычные преномен и номер, но все вокруг говорят, что они исконно римские!.. Кстати, где он, этот Терешков? Прогуливает заседание? Вот пусть придёт и попросит! Пусть внесёт! А пока – нет, нет, и нет! Только Гай Бруттий Презент! Только хардкор!
*****
Император спит и грезит.
…Деликатность удалась, теперь с сенатом следует быть построже: кнут и пряник правят Римом.
В голове мужчины то гудит, то зудит: «Промедление смерти подобно!»
И август, не стесняясь сам, но смущая чужой дух, как будто бьёт имперскую элиту обухом по головам – вот вам, вот вам, нате, глотайте, не пережёвывая:
– Моя жена Марция Отацилия Севера назначается полноправной императрицей! Да-да, сразу августой! Безо всяких «яких» и промежуточных звеньев! Августой, а не просто какой-нибудь там Нобилиссимой Феминой. Извольте все подойти и к её ручке приложиться, как только она соизволит тут появиться. Это будет явление Мадонны народу!
На этих словах Филиппа скрипучие несмазанные створки входных дверей курии растворяются, и все явственно слышат голос утренний в серебряной росе, после чего в зал в сопровождении мужской охраны и большой женской свиты (в том числе задушевных подруг), словно гиперборейская лебёдушка, собственной персоной вплывает Отацилия.
Женщина благоухает розами (даже Филипповы конкубины никогда так не пахли!), а потому вся курия Юлия наполняется их ароматом.
Мужчины тают то ли от сладости, то ли от страсти, то ли от сладострастия.
«Похоже, что она всю последнюю неделю питалась лишь святым духом и, не кобенясь, запивала эту пищу исключительно терпентинным маслом», – в разных вариациях мелькает подобная мысль в мозгах сенаторов.
Отбросив в сторону птичьи манеры, решительной походкой строевого легионера женщина проходит прямо к супругу и, как равная, становится рядом с ним.
– Раз благоверный долго меня в этом убеждал, я согласилась на статус царицы… эээ… императрицы! Процедуру он обещал провести после боёв в Колизее, но произошла длительная задержка… Лучше поздно, чем никогда! А потому здесь и сейчас!
На голове Отацилии – тоже корона из червонного золота, но размером (а значит, и рангом) всё же поменьше, нежели на макушке её мужа. И фасон другой – девочковый.
У эйфории, исступления и упоения, как и у страха, глаза велики: теперь даже императору внезапно чудится, что его императрица уже не только вровень с ним, но и на голову выше. А сенаторы вообще куда-то под потолок заглядывают, чтобы лучше разглядеть женские черты лица (словно видят впервые… впрочем, подавляющее большинство и действительно никогда её прежде не видывало).
Гул ликования и восторга затапливает зал до самых потолочных сводов, откуда взирает на всех новая августа.
Отацилия не снобка, поэтому начинает снижаться и, наконец, снисходит, опускается до обычного человеческого уровня, поворачивает голову и в упор смотрит в профиль супруга, которому ничего другого не остаётся, как тоже прокрутить шеей и взглядом упереться в глаза соправительницы.
Из гортани Филиппа само собой вырывается:
– Сегодня же я отдам повеление начеканить великим числом серию серебряных антонинианов с профилем римской государыни. А для востока, для эллинской Антиохии – крупную серию тетрадрахм… Так быстрей греки-азиаты поймут, с кем имеют дело, и признают!
Сенаторы гуськом друг за дружкой подходят к римской владычице и, затаив дыхание, прикладываются к тыльной стороне её правой ладони.
Императрица мысленно всех благодарит и благословляет: кого трое-, а кого и двуперстием.
*****
Император спит и грезит.
…Ему видится, как Отацилия прекращает сеанс ворожбы и гипноза и как будто отпускает супруга, опуская свои глаза долу.
Теперь август снова может расслабиться, получить удовольствие и заговорить собственным голосом.
– Мой отец Юлий Марин назначается Богом! – рубит правду- и режет -матку Филипп Араб. – Повелеваю сваять и установить его бронзовый бюст в деревне Шахба… эээ… в великом римском граде Филиппополь! Повторяю для самых тормознутых: это теперь не деревня! Это великий римский мегаполис! Второй по значимости город в империи после Рима! Я переименовываю Шахбу в Филиппополь! Бронзовый бюст Юлию Марину – на родине героя! Всё, как полагается для героев советского… эээ… рабовладельческого Рима как державы! Эдикт я подпишу прямо в эфире… эээ… прямо здесь и сейчас перед вами, а вы салютованием своих рук, означающим исконное римское приветствие, одобрите моё историческое решение. Также попрошу даже в спешке не забывать про ликование и несмолкающий гул аплодисментов!
Никто не смеет возразить, хотя в римской традиции не было доселе случая, чтобы обожествлялись смертные, которые в период своей земной юдоли ни одного дня не побыли римскими владыками и, соответственно, не носили императорской порфиры.
– А теперь – официальный Эдикт! Церемония подписания сегодня начинается, но не заканчивается!
Филиппу подают огромный лист выделанного их хорошей кожи гладкого пергамента с гербовой печатью и водяными знаками, и император с важным видом ставит там свою подпись, небрежно бросая через плечо, словно сплёвывая сквозь зубы:
– Отнесите теперь моему соправителю.
Не все в курии сразу соображают, не до всех с ходу доходит, что август имеет в виду своего малолетнего сына, которого он недавно пожаловал правящим титулом цезаря. Теперь никуда не деться, все решения надо согласовывать и визировать у дуумвира. И тогда Филипп Араб для ясности и понимания публикой добавляет:
– Пусть Филипп II тоже подпишет. Пусть не отлынивает от трудных решений и также назначит свою матерь августой, а то она теперь уже и шлёпнуть его прав не имеет, а он может, ибо в своём праве! Сын уже умеет стилом орудовать, возить им по пергаменту, наловчился за долгие осенние и зимние вечера. Пусть не упрямится и черканёт…
Вдруг кто-то, как будто проснувшись, начинает бормотать, а точнее, бубнить:
– Бу-бу-бу… бу-бу-бу… бу-бу-бу…
– Что-что? Я не понял! Не слышно! Погромче!.. Быть не может, повторите! – требует император. – Ах, неужели я уже один раз обожествлял отца? Ах, я уже приказывал установить ему бюст? Тогда он станет дважды Богом и на родине героя будет установлено два его изваяния! Я же не требую обязательного золота! Пусть оба будут бронзовыми! Или хотя бы один – платиновым с многокаратными бриллиантовыми вкраплениями! Скромно, но со вкусом…
И опять из того же туловища-источника, будто в противовес, несётся:
– Бу-бу-бу… бу-бу-бу… бу-бу-бу…
Филипп то ли приседает, то ли оседает, ибо в только что произнесённых словах, вернее, в бурчании-бунчании, улавливает скрытый упрёк и намёк на то, что якобы он своей предыдущей речью тонко, по-сыновьи, по-иезуитски, отмстил неразумному родителю, словно хазарину, за трудное и босоногое детство. Императору чудится, что окружающие уверовали: вся эта торжественная постановка и его речь являются лишь комедией, фарсом, буффонадой, сатирой, издёвкой, насмешкой горькою обмахнутого сына над промотавшимся отцом.
А ведь Филипп-то – он всё всерьёз… и надолго, без тени лукавства и без двойного дна!
Побегав глазами по залу в поисках гнусного отщепенца, август сдерживает свой гнев, выявив и разглядев дряхлого сенатора-старика, выжившего из ума, а потому моловшего, словно блаженный, своим бескостным языком что ни попадя, а то и вовсе что попало.
Взор государя становится снисходительным, покидает физиономию безумца и в поисках сатисфакции и более достойного противника, на котором можно сорвать злость и отыграться, начинает рыскать по прочему пространству.
Внезапно у императора во сне просыпается способность читать чужие мысли, ибо, остановив зрачки глаз на очередном сенаторе, он, хотя губы сенатора жёстко сомкнуты, словно откуда-то издали, из другого измерения, слышит: «Ох, и озорной же этот арабский пройдоха!».
«Это я, что ли, пройдоха?» – нет предела мысленному возмущению Филиппа.
«Ну, а то кто же! Не я же! – смеет думать наглый и безответственный сенатор, по всей видимости, антигосударственник. – М-да… И вообще-то я сделал акцент на определении “озорной”, а не на ярлыке “пройдоха”! Каждый слышит, как он… дышит! Ох, и озорник!»
В курии начинается большое брожение умов, как будто все в один миг научились читать мысли друг друга, чем сразу и воспользовались, словно применяя метод эконометрики. Поскольку всеобщая свара обходится без публичных заявлений, обвинений и без хамства, Филипп не педалирует тему и не выпячивает чужие провинности, однако с этого момента он навсегда утрачивает значительную дозу своей прежней весёлости.
*****
– Неба всем вам в алмазах, сенаторы! – продолжает креативить Филипп. – А про перестройку моего родного селения в великий римский град в уже оглашал? Нет?
Курия Юлия, не поражённая громом, но изумлённая, на всякий случай безмолвствует.
Август набирает полную грудь воздуха и на одном дыхании возвещает:
– Тогда оглашаю! Ведь гласность на дворе! Все заметили или никто? Я присваиваю бывшей Шахбе почётный статус римской Колонии!
Сознание императора окутывается духами и туманами, а также призраками детства. Теперь эти призраки так и норовят не только воскреснуть, но и обратиться в реальность. Однако чего не дано, того не дано – призраками так и остаются.
«Ах, так?! Вот же вам всем!» – думает Филипп во сне, мысленно грозит кулаком в зал и с торжествующим видом возвещает сенаторам:
– С этого момента и до скончания веков Шахба будет называться…
– Филиппополем!!! – единым победобесным возгласом взрывается вся курия Юлия. – Да здравствует Филипп и его Филиппополь!
Своды здания дрожат и разносят эхо ликования, выбрасывая его не просто внутрь курии, но и вовне: в город и даже за его черту. Разносится повсюду: по всему Риму как державе, а не только Риму как граду.
Сенаторы рукоплещут и, как водится, в едином порыве поют гимн во славу Юпитера.
– О, молний владыка, ты прежде всех
Правитель-отец,
По воле которого разом дрожат
Оба края земли, —
Прими, о, Юпитер, наши дары.
Благосклонно взгляни,
Прапрадед аргосцев, на род царей,
Достойный тебя…
Филиппу лестно, что все его таковым считают, хотя по поводу личности самого Громовержца терзают августа смутные сомнения: может, это и не Бог вовсе, а придумка древних необразованных и вообще малограмотных смертных.
«Мама родная! – внезапно во сне осеняет императора. – Это же меня сморил Морфей, и мне видится моё собственное грядущее! То, что меня в скором времени ждёт, и то, чего ни при каких обстоятельствах не случится! Может, и правда, согласиться на Юпитера? Громовержец как-никак многими веками апробирован! А приняв новое, можно неизвестно в какую историю вляпаться. Вдруг в болотную трясину засосёт. Там в формуле столько рисков и неизвестных!»
Среднестатистический римский человек, если во сне осознаёт, что он спит, тут же приходит в себя, пробуждается и открывает глаза, даже если приходится их продирать (в любой последовательности). Филипп, однако, не среднестатистический, он уникальный, а потому не пришёл в себя, не проснулся и век не размежил.
Мысли о будущем позволяют ему птицей Феникс возродиться из пепла прошлого.
Миражи – это наша жизнь: Филиппополь вместо Шахбы
«Как журавль в тростниках
В бухте той Кусакаэ
Бродит в поисках пищи,
Так и я… Как мне трудно!
Как мне трудно без друга!..»
Отомо Табито
В грёзах август взмывает ввысь, словно крылатый белоснежный ангел, перелетает в азиатскую часть Римской империи и, витая в облаках, глядит вниз на свой… Что же там внизу? Хутор из двух-трёх мазанок, срубов, глиняно-каменных хижин, песочных или воздушных замков? Или эти точки на земной тверди – всего-навсего убогие переносные шатры бедуинов, банальные для местных долгот и широт? Или это вообще шевелящиеся барханы, где белковая жизнь весьма своеобразна, минимальна и скорбна, но при этом нет человеческой?
«Надо продвинуть римскую культуру в самую толщу и гущу моих соплеменников-арабов! Следует просветить и осветлить тех, кто тёмен! Вытащить их из пещер… эээ… из песков! Снять с могучих талий шкуры мамонтов… эээ… грубые верблюжьи балахоны! Я готов ради столь благородного дела выпрыгнуть из штанов… эээ… отдать последнюю рубашку… эээ… расстаться с туникой… с белой вышитой красными нитями туникой, но только не с пурпурной тогой и не с багряным плащом! – рвано, но здраво и чётко мыслит император. – Здесь будет город заложён назло… эээ… на радость моим землякам. По сути на целине. Заново. Не считать же бывший трёхдворовый хутор поселением! Это не трёхгрошовая опера – это моя Родина! Поднятая целина… скоро будет!»
Филипп витает в облаках, а в руках у него откуда ни возьмись появляется градостроительный план с чётко расчерченной по симметрии сеткой улиц и с обозначенными на этих улицах домами, с центральным Храмом-базиликой в гексагональном стиле, окружённым стеной с единственным парадным входом в виде двустворчатых ворот («Потом Храм непременно станет христианским», – попутно и будто невзначай думает неугомонный мужчина). План с грандиозной главной триумфальной аркой и арками помельче; с Форумом-центральной площадью; с амфитеатром и театром. С впечатляющей по размерам, если соотнестись с масштабом карты-плана, главной городской баней и то там, то сям разбросанными термами помельче. О, Иисусе, сколько же на плане всего и всякого: хорошего и разного! Одним махом не охватить и не осмыслить! И не побивахом! Абсолютный идеал, созданный необузданным пространственным воображением!
Вот, однако, прямо на глазах Филиппа разворачивается грандиозная стройка.
Словно по мановению волшебной палочки, бывшая Шахба в грёзах императора начинает преобразовываться в Филиппополь и преображаться. По сути деревня из двух-трёх жилищ сносится под ноль, до самого основания, до дней последних донца, состригается наголо, как человеческая голова или природный кустарник, и на пустом месте благодаря мозолистым рукам рабов и хорошо оплачиваемых вольнонаёмных начинает вырастать новый современный римский град симметричной планировки и правильных пропорций: с языческими храмами (строить христианские не только не возбраняется, но и поощряется), с акведуком, с роскошным театром и амфитеатром из базальтовых блоков, с паутинкой дорог. Впрочем, пока всё это в самом зачатке, но лиха беда начало! Будет на всех улицах праздник!
Филипп вглядывается сверху, пытаясь ухватить и навсегда удержать в памяти каждую деталь, а если что не так, то чутко поруководить, порулить и поправить.
Вот уже и готовый Форум. Впрочем, сейчас площади словно нет – её не видно, её съела толпа строителей и благодарных местных арабов, которые планируют получить в новом граде бесплатные дворцы, особняки и виллы. Столпились на Форуме в ожидании жилищных ордеров (обещали тут раздать). Или всего лишь сертификатов?
Обещанного три года ждут, следовательно, всю оставшуюся жизнь.
*****
Император спит и грезит.
…Взгляд Филиппа, выныривая из облаков, мечется по растущему граду – скоро, совсем скоро он станет мегаполисом. Это невероятно: ничего не было, и вдруг – бац! – нечто возникает. Теперь любой житель Филиппополя, прожив долгую и счастливую жизнь и обратившись в конце этого пути в дряхлого старика, сможет рассказать своим внукам и, если их застанет, правнукам о том, как город-красавец в пустыне возник, как в синее небо взметнулись дома и как удивилась природа сама.
Вон там – три колодца, они защитят от палящего солнца. Да какие три! Три десятка в разных концах града! Но и это ещё не всё, ибо будет – три сотни!
А вот две главные городские улицы, под прямым углом пересекающие одна другую в самом центре города и по традиции обрамлённые рядами роскошных мраморных и гранитных колоннад. Первая улица – Кардо Максимум (Cardo Maximus) – ведёт с севера на юг и, наоборот, с юга на север. Её промежуточные концы с обеих сторон упираются в ворота, но на них не прерываются, а вырываются на оперативный римский простор, переставая быть концами и превращаясь в прямые и кривые. Вторая – Декуманус Максимус (Decumanus Maximus) – ведёт с востока на запад и обратно с запада на восток. Её тоже с двух сторон перерезают врата, ограничивающие городское пространство.
Кардо Максимум и Декуманус Максимус – они такие, что никакой компас не нужен! И на небо заглядывать нет смысла: ни днём на положение солнца, ни ночью на расположение звёзд. Все стороны света лишь по этим улицам определить можно!
Вот статуи языческих Богов (не Пантеон ли? впрочем, вроде нет), фонтаны, зелёные скверы. Мозаика повсюду, где надо и не надо. Внутри строений и в качестве пешеходных дорожек. Взгляд императора проникает сквозь толщи любых каменных стен – в частных домовладениях мозаика поинтереснее, позабористее: такую не всегда на всеобщее обозрение можно выставить, а уж показывать детям – табу! Скулы сводит от одного взгляда! Но хочется смотреть, не отрываясь, сутками! Зрачки императора замирают на мозаичном полотне с изображением эллинских Богов-любовников: Афродиты и Ареса. Эти двое – Богиня любви и Бог войны. Или это не эллинские, а римские Венера и Марс? Впрочем, в империи аналоги античных Небожителей давно смешались и слились меж собой, как в доме Облонских – стали Венерой-Афродитой и Марсом-Аресом. Эта мозаика сохранится в веках и люди будут любоваться ею через тысячелетия!
С тех пор, как Филипп попал в Рим, он и наяву за неполных три дня, и во сне за минувшие месяцы познал многое из области римо-эллинской, или эллино-римской, мифологии. Поэтому сейчас во сне императору вспоминается история любви Венеры-Афродиты и Марса-Ареса. Богиня любви потому и была Богиней любви, что и её любили, и она любила, а если и не любила, то позволяла себя любить не только лишь духовно. А потому вовсю изменяла своему мужу Богу Вулкану-Гефесту, умудрившись при этом нарожать от благоверного кучу детей: Богов любви Эрота и Гимероса, Бога взаимной любви Антэрота, Богиню согласия и семейного счастья Гармонию, братьев ужаса и страха Дэймоса и Фобоса, а также бесчисленных амазонок (и ещё кучу – от кого попало). Узнав однажды об изменах, ревнивый муж устроил так, что во время любовных страстей его Божественная жена и её обожатель, Бог войны, запутались в золотой выкованной им паутине: самостоятельно не выпутаться. А Гефест над ними посмеялся, созвав всех коллег по Божественному цеху посмотреть на пикантное зрелище.
*****
Император спит и грезит.
…Какая же вокруг прелесть! Каким великолепным будет весь архитектурный ансамбль, когда строительство окончательно завершится! Финала ждать недолго. Да полис и сейчас уже чудесен, вырастая не по дням, а по часам из миража, из ничего, из сумасбродства одного! Лепота!
Это будет римский город-сад для арабской и… и… эх, была ни была, чего осторожничать!.. и для христианской элиты империи! Впрочем, скоро арабская и христианская – это будет одна и та же элита, а не две разных! Монотеизм непременно победит своего заклятого врага в лице политеизма!
Внезапно в голову спящего императора приходит сногсшибательная идея: а не сделать ли центральный Храм Филиппополя Филиппейоном? Ведь в своё время были же у эллинов чрезвычайно популярными Мусейоны – Храмы муз. Почему бы не возникнуть Филиппейону, ведь сам Филипп для всяких разных искусств и культурок-мультурок человек отнюдь не чужой: не чужд ни живописи, ни музыке, ни поэзии, ни танцу, ни пению, ни всему остальному. Или в Филиппейон превратить городской театр? Тоже блестящая идея!.. А можно и то, и другое, и пятое, и десятое!.. Стоп! Филиппейон будет не просто отдельным строением, а Храмом, посвящённым семье Филиппа и всей его последующей тысячелетней династии! И Филеппейон может быть не один, а много: больших, средних и малых, как бань. Хороших, но… нет, нет, не разных!
Только голову истинного, пусть и интуитивного, христианина могла посетить столь великая мысль.
*****
Император спит и грезит.
…Ба! А это что такое? Это вишенка на торте – вот он, по меньшей мере один бронзовый бюст на родине героя. Изваяние отца Филиппа. Да и не просто чьего-то родителя, а Бога по имени Юлий Марин! Бога, который когда-то был всего лишь человеческой плотью. Да и не один бюст, а первый! И не два, а море! Хороших и… тоже не разных! Впрочем, и разных – тоже. Бронзовых, позолоченных и золотых! Чёрных, рыжих и льняных! Грустных и весёлых. На каждом углу и перекрёстке Филиппополя. О! А вот тот самый один-единственный, который платиновый с бриллиантовыми многокаратными вкраплениями! Прочих бюстов множество, а этот – уникальный, как и сам Бог Юлий Марин в истории без пяти минут тысячелетней державы! Как и сама держава.
«Филиппополь – второе издание Рима! Реплика Вечного града! Импортированный фасад! Да что там скромничать, лучше Рима, ибо имеет почётный статус Колонии! Вторая столица. И, чем чёрт не шутит, со временем станет первой! Неисповедимы причуды истории, как и… пути Господни!» – думает августейший мужчина (и в перспективе оказывается не столь уж неправ: хоть Филиппополь и не станет столицей империи, Вторым Римом, но столица переместится-таки в Азию – Второй Рим на противоположном европейскому берегу Геллеспонта ещё появится, всему своё время).
В общем, Рим да не Рим. Федот, да не тот.
Филипп, витая во сне в небесах, видит всё, что ни есть внизу, и делает себе в памяти зарубки. Не наблюдает сейчас только своего детского жилища. Куда оно делось? Ведь как будто только что было! Или давно и без остатка съедено временем? Или недавно снесено, отправившись на свалку истории? В любом случае нет его больше. Было да сплыло! Эх, надо было оставить для потомков в качестве артефакта (и места для туризма и поклонений)!