– Я только что спросил у мистера Тейлора, – внезапно обратился он к моей матери, взяв обе ее руки в две свои, – чем он занимался до того, как стал гидом.
И посмотрел на нее как гипнотизер, только что произнесший ключевое слово, которое должно сломить волю гипнотизируемого и лишить его возможности действовать самостоятельно.
– Да, – ответила она, – я слышала. – И, хотя слезы вновь нахлынули ей на глаза, она, держа спину прямой, повернулась к Тейлору. – Да, расскажите нам это, пожалуйста.
– А вы, парни, давайте-ка управляйтесь с мороженым, – сказал отец. Перегнувшись через столик, он потрепал нас по плечам и заставил взглянуть ему в глаза. – Оно вкусное?
– Вкусное, – ответили мы в один голос.
– Я преподавал в колледже, мистер Рот.
– Вот как? – воскликнул отец. – Слышали, парни. Вы ужинаете с преподавателем из колледжа!
– Преподавал историю, – уточнил Тейлор.
– Я мог бы и сам догадаться, – польстил ему мой отец.
– Это был маленький колледж на северо-западе Индианы. В 1932-м там произошло сокращение штатов. Затронувшее и меня.
– И что же вы? – спросил мой отец.
– Ну, сами можете себе представить. При тогдашней-то безработице и непрерывных забастовках. Я занимался всем понемногу. Косил мяту в Индиане. Грузил мясо на скотобойне в Хаммонде. Грузил ящики с мылом в Восточном Чикаго. Проработал год на фабрике шелкового белья в Индианаполисе. Поработал даже внештатным санитаром-почасовиком в психиатрической лечебнице в Логанспорте, возился там с душевнобольными. Трудные времена в конце концов привели меня сюда.
– А как называется колледж, в котором вы преподавали? – спросил мой отец.
– Уобаш.
– Уобаш. – Отец со вкусом растянул понравившееся ему слово. – Кто же не слышал о колледже Уобаш!
– О колледже на четыреста студентов? На четыреста двадцать шесть, если быть точным. Да никто о нем не слышал. Люди скорее слышали изречение одного из тамошних выпускников, хотя они, понятно, не знают, что он тамошний выпускник. Его знают как вице-президента США на протяжении двух сроков подряд – с 1912 по 1920-й. Вице-президент США Томас Райли Маршалл.
– Конечно же, – сказал мой отец. – Вице-президент Маршалл. Губернатор Индианы, член Демократической партии. Вице-президент при еще одном выдающемся демократе – президенте США Вудро Вильсоне. Великий был человек, этот Вильсон. Именно президент Вильсон… – Теперь, после двухдневного урока, преподнесенного Тейлором, отцу и самому захотелось впасть в менторский тон. – …нашел в себе мужество назначить Луиса Д. Брендайса членом Верховного суда. И это был первый еврей, ставший членом Верховного суда. Вам это известно, парни?
Нам это было известно. Он говорил нам об этом не в первый раз. Но в первый – так громко, на всю закусочную в Вашингтоне, округ Колумбия.
Однако Тейлора было не так-то легко сбить с толку.
– А изречение вице-президента и впрямь облетело всю страну и не изгладилось из памяти до сих пор. Однажды, в Сенате США, председателем которого он являлся по своему вице-президентскому статусу, Маршалл, обратившись к сенаторам и положив тем самым конец очередным дебатам, воскликнул: «В чем наша страна и впрямь нуждается – так это в хороших сигарах по пяти центов за штуку!»
Мой отец рассмеялся – это и впрямь была общеизвестная и полюбившаяся народным массам фраза, которую знали даже мы с Сэнди, причем как раз в его пересказе. Всласть посмеявшись, отец решил еще раз удивить не только собственную семью, но и публику из закусочной, уже успевшую выслушать от него похвалы Вудро Вильсону за то, что тот назначил еврея членом Верховного суда.
– В чем наша страна и впрямь нуждается, – пародируя Маршалла, торжественно провозгласил он, – так это в новом президенте!
И никто его не одернул. Никто. Усидев в кафетерии после неприятного инцидента, отец, можно сказать, практически одержал победу.
– А есть ведь еще и река Уобаш? – вновь обратился он к Тейлору.
– Самый длинный приток Огайо, – согласился тот. Длиной в четыреста семьдесят пять миль, течет через весь штат с востока на запад.
– И есть еще песня, – чуть ли не с нежностью вспомнил мой отец.
– Вы совершенно правы, – сказал Тейлор. – Знаменитая песня. Может быть, столь же знаменитая, как «Янки-Дудл». Написал ее в 1897 году Пол Дрессер. «На берегах Уобаша, в дали далекой».
– Ну разумеется! – воскликнул мой отец.
– Любимая песня наших солдат на испано-американской войне 1898 года. Избрана гимном штата Индиана в 1913 году. 4 марта, если быть точным.
– Ну конечно же, я ее знаю, – заверил его мой отец.
– Мне кажется, ее знает каждый американец, – ответил Тейлор.
И тут с места в карьер отец запел эту песню – причем так громко, чтобы было слышно всему кафетерию.
– Свет свечей сквозь листву сикаморы…
– Отлично, – с искренним восхищением сказал наш гид, – просто великолепно! – И бравурный голос моего отца заставил нашу маленькую ходячую энциклопедию наконец улыбнуться.
– Мой муж, – сказала моя мать, – прекрасно поет. – Глаза у нее сейчас были сухими.
– Что да, то да, – согласился Тейлор, – и в отсутствие аплодисментов (правда, отцу похлопал из-за стойки Уилбер) мы быстро поднялись с места и вышли на улицу, прежде чем наш жалкий триумф иссякнет и человек с президентскими усами впадет в неистовство.
3. Шпионя за христианами
Июнь 1941 – декабрь 1941
22 июня 1941 года Гитлер в одностороннем порядке нарушил пакт о ненападении, заключенный со Сталиным два года назад, перед самым германским вторжением в Польшу. К этому дню Гитлер уже захватил всю Европу и теперь, нанося массированные удары сталинской армии, двинулся на восток, рассчитывая покорить Азию и выйти к Тихому океану. Тем же вечером, в связи с беспрецедентным расширением войны в Европе, президент Линдберг обратился к нации с речью, в которой звучала столь бесхитростная и неприкрытая похвала германскому фюреру, что удивился даже мой отец. «Этим решением, – продекларировал президент, – Адольф Гитлер заявил о себе как о величайшем борце с коммунизмом и всем злом, которое тот несет всему человечеству. Конечно, не стоит преуменьшать и заслуг Японской империи. Самозабвенно сражаясь за идею модернизации феодального Китая, находящегося под властью коррумпированного режима Чан Кайши, японцы с ничуть не уступающим энтузиазмом взялись искоренить находящихся в численном меньшинстве фанатиков китайского коммунизма, которые стремятся взять под свой контроль всю эту необъятную страну с тем, чтобы превратить ее в один огромный исправительный лагерь подобно тому, как обошлись большевики с Россией. Но именно Гитлера мир должен сегодня благодарить за удар по Советскому Союзу. Если немецкая армия одержит верх в этой войне – а есть все основания полагать, что так оно и будет, – Америке никогда не придется считаться с опасностью распространения щупалец коммунизма по всему свету. Мне остается только надеяться на то, что так называемые интернационалисты, до сих пор, пусть и в меньшинстве, заседающие в Конгрессе США, осознают, что если бы мы позволили втянуть наше государство в мировую войну на стороне Великобритании и Франции, то сейчас наша великая демократическая держава оказалась бы союзницей преступного коммунистического режима. Начиная с сегодняшнего дня немецкая армия ведет войну, которую, не случись этого, рано или поздно пришлось бы вести армии американской.
Правда, – подчеркнул далее президент, – наши вооруженные силы остаются в полной боевой готовности, и, – заверил он сограждан, – точно так же дело будет обстоять и впредь, потому что Конгресс принял по его настоянию закон, согласно которому восемнадцатилетние юноши подлежат обязательному призыву на двухлетнюю срочную службу, после чего еще восемь лет остаются в запасе первой очереди, чрезвычайно способствуя тем самым решению сформулированной самим Линдбергом двуединой задачи: избавить Америку от участия в зарубежных войнах и от распространения этих войн на территорию Америки». Особый путь Америки – это словосочетание Линдберг употребил раз пятнадцать – и в инаугурационной речи, и теперь, в выступлении вечером 22 июня. Когда я спросил у отца, что это значит (читая газетные заголовки и испытывая в связи с ними нарастающее беспокойство, я все чаще просил отца объяснить мне смысл того или иного выражения), он, нахмурившись, сказал:
– Это значит отвернуться от собственных друзей. Это значит подружиться со своими врагами. А еще, сынок, это значит разрушить все, на чем стоит Америка.
По программе «С простым народом» – то есть добровольной трудовой программе, призванной познакомить городскую молодежь с традициями и жизнью в глубинке, как сформулировали в новом, созданном Линдбергом, комитете по делам нацменьшинств Министерства внутренних дел, – мой брат Сэнди поехал проходить летнюю практику в Кентукки, на ферме, где выращивают табак. Произошло это 30 июня 1941 года. Поскольку Сэнди никогда раньше не уезжал из дому, и поскольку в семье нашей никогда раньше не царили столь тревожные настроения, и поскольку мой отец не без оснований опасался того, что сам факт учреждения такого департамента может означать понижение нашего статуса полноправных граждан США, и поскольку Элвин, уже поступивший на службу в канадскую армию, стал источником вечных волнений для всей семьи, – прощание протекало со всевозможными ахами и охами. Мой брат сумел устоять под натиском родителей, до последней минуты отговаривавших его от участия в программе «С простым народом», да и записался-то в нее несколькими неделями раньше не в последнюю очередь благодаря энтузиазму, с которым поддержала эту идею младшая сестра матери, Эвелин, пылкая натура которой заставила ее поступить на службу ответственным секретарем в офис рабби Лайонела Бенгельсдорфа, назначенного новой администрацией директором местного отделения департамента по делам нацменьшинств в штате Нью-Джерси. Декларированной задачей вновь учрежденного департамента была помощь религиозным и национальным меньшинствам Америки в деле интеграции в общенациональный стиль жизни, хотя по весне 1941 года единственным меньшинством, серьезно заинтересовавшимся этим проектом, оказалось наше. Да так, судя по всему, и было задумано. Практический смысл программы «С простым народом» заключался в том, чтобы разлучить еврейских мальчиков в возрасте от двенадцати до восемнадцати лет с родителями и отправить их на восемь недель на сельскохозяйственные работы в сотнях миль от родного дома, расположенного, как правило, в крупном городе. Плакаты, рекламирующие новую правительственную программу, были развешаны на стендах для официальной информации как у нас в Ченселлоре, так и в Виквахике – в средней школе буквально по соседству, ученики которой, как и у нас, чуть ли не на все сто процентов были евреями. В один прекрасный день, еще в апреле, представитель местного отделения департамента прибыл в школу потолковать о новой программе с мальчиками от двенадцати и старше – и в тот же вечер Сэнди вышел к ужину с заполненным формуляром, который, правда, требовалось подписать и родителям.
– Ты хоть понимаешь, на что эта программа нацелена? – спросил у него отец. – Понимаешь, почему Линдбергу вздумалось вырвать мальчиков вроде тебя из семьи и сослать их в село? Ты имеешь хоть малейшее представление о том, что за этим скрывается?
– Если ты об антисемитизме, то я его тут не нахожу. Это ты всюду видишь антисемитизм – и только его. А для меня это превосходный шанс.
– Шанс на что?
– Пожить на ферме. Побывать в Кентукки. Все там зарисовать. Трактора. Амбары. Животных. Всю тамошнюю живность.
– Но тебя шлют туда не для того, чтобы ты рисовал живность. Тебя шлют кормить свиней помоями. Тебя шлют возиться с навозом. К концу каждого дня ты вымотаешься настолько, что на ногах не удержишься, не говоря уж о том, чтобы рисовать живность.
– А твои руки! – поддержала мужа моя мать. – На фермах повсюду колючая проволока. И сельхозмашины с режущими поверхностями. Изуродуешь себе руки – и все, прощай, живопись! Я думала, ты пойдешь на лето в Колледж изящных искусств. И поучишься рисованию у мистера Леонарда!
– Колледж от меня никуда не убежит. А тут я смогу увидать Америку!
На следующий вечер к нам на ужин была приглашена тетя Эвелин; предполагалось, что в эти часы Сэнди отправится к однокласснику делать уроки и таким образом не станет свидетелем спора о программе «С простым народом», который наверняка разгорится между гостьей и моим отцом, – и этот спор и впрямь вспыхнул, едва тетя Эвелин, переступив через порог, объявила, что лично займется документами Сэнди, как только те поступят к ним в офис.
– Вот только не надо нам таких одолжений, – без улыбки ответил ей мой отец.
– Ты хочешь сказать, что не собираешься отпускать его?
– С какой стати? – возразил отец. – Я что, с ума сошел?
– А что ты имеешь против? – вспыхнула тетя Эвелин. – Только одно: ты из тех евреев, что боятся собственной тени.
В ходе ужина обмен колкостями только усилился. Мой отец утверждал, что программа «С простым народом» представляет собой первое звено задуманной Линдбергом цепочки мероприятий, то есть отделить еврейских детей от родителей и тем самым разрушить внутрисемейные связи, тогда как тетя Эвелин, не слишком церемонясь, отвечала, что евреи вроде моего отца боятся на самом деле лишь одного, а именно, что их дети вырастут не такими страдающими куриной слепотой паникерами, как они сами. Элвин оказался ренегатом по отцовской линии, а Эвелин – диссиденткой со стороны матери. Эвелин участвовала в создании нового ньюаркского Союза учителей левого толка, в отличие от более многочисленной, совершенно аполитичной Учительской ассоциации, с которой его члены отчаянно соперничали за контракты, заключаемые с муниципалитетом. В 1941 году Эвелин, младшей сестре моей матери, исполнилось тридцать лет, и два года прошло с тех пор, как скончалась от инфаркта их мать – моя бабушка по материнской линии – после практически десятилетнего пребывания в инвалидной коляске. Десять лет они жили вдвоем в крошечной холостяцкой квартирке на Дьюи-стрит, неподалеку от школы, в которой и работала Эвелин, и все заботы о беспомощной матери лежали на ней. И в те дни, когда Эвелин надо было идти на службу, а соседка оказывалась занята и не могла то и дело наведываться к старушке, моя мать садилась на автобус и ехала на Дьюи-стрит присмотреть за матерью, пока младшая сестра не вернется из школы. А когда Эвелин субботним вечером отправлялась со своими друзьями-интеллектуалами в Нью-Йорк на какую-нибудь театральную премьеру, бабушку или перевозили к нам на ночь, или же моя мать ночевала у нее на Дьюи-стрит, вдали от мужа и детей. И происходило такое частенько – Эвелин или заранее объявляла, что уезжает с ночевкой, или обещала вернуться к полуночи, однако не возвращалась. К этому добавлялись долгие вечерние часы, в которые Эвелин уже после школы не торопилась вернуться домой из-за многолетней любовной интрижки с учителем младших классов из северного Ньюарка, который, как и она сама, оказался пылким общественным деятелем, но, в отличие от Эвелин, был женат, причем на итальянке, и имел троих детей.
Моя мать была убеждена в том, что не будь Эвелин все эти годы прикована к инвалидке-матери, она получила бы образование, позволяющее преподавать и в старших классах, и в конце концов вышла бы замуж за какого-нибудь порядочного человека, раз и навсегда отказавшись от «недостойных» интрижек с женатыми коллегами. Большой нос Эвелин не мешал мужчинам находить ее редкостно привлекательной, и они, полагала моя мать, были правы: стоило крошечной Эвелин войти в дом – а была она яркой брюнеткой с безупречной, пусть и миниатюрной, фигуркой, с огромными – и горящими, как у кошки, – глазами, с кричаще-красной помадой на губах, – и взоры всех присутствующих обращались в ее сторону, причем не только мужчин, но и женщин. Ее волосы были покрыты лаком и отливали металлом, причем она носила их, собрав в узел; брови она выщипывала, превратив их в две выразительные ниточки, и на службу она ходила в цветастой юбке, подпоясанной широким белым ремнем, в полуоткрытой блузке в пастельных тонах и, естественно, в туфлях на высоком каблуке. Мой отец считал подобный наряд, явно не подобающий школьной учительнице, признаком дурного вкуса, да и директор школы на Готорн-авеню думал точно так же, но моя мать, испытывая угрызения совести – оправданные или нет – в связи с «загубленной» на уход за матерью молодостью Эвелин, отказывалась отнестись к ней хоть сколько-нибудь критически – даже когда ее младшая сестра бросила преподавание, вышла из Союза учителей, и, без тени сомнения преодолев прежние политические пристрастия, поступила на службу к рабби Бенгельсдорфу в учрежденный Линдбергом комитет по делам нацменьшинств.
Пройдет еще несколько месяцев, прежде чем мои родители сообразят, что у Эвелин роман с Бенгельсдорфом, начавшийся буквально с их первой встречи в Союзе учителей, где рабби произнес речь «Развитие американских идеалов в школьном классе», плавно перешедшую в скромный фуршет, – и сообразят они это, лишь когда Бенгельсдорф, получив перевод с повышением из Ньюарка в Вашингтон, на должность главы департамента в ранге замминистра, объявит ньюаркским газетчикам о своей – в шестьдесят три года – помолвке с собственной тридцатиоднолетней супертемпераментной помощницей.
Решив отправиться на борьбу с Гитлером, Элвин предполагал, что быстрее всего окажется в гуще сражений на борту одного из канадских противолодочных кораблей, сопровождающих караваны торговых судов с поставками в Великобританию. В газетах регулярно писали о том, как немецкие подводные лодки топят канадские суда в Атлантическом океане – порой прямо в береговой зоне возле Ньюфаундленда, – и такое развитие событий не сулило англичанам ничего хорошего, поскольку с тех пор, как администрации Линдберга удалось денонсировать соответствующий договор, заключенный Конгрессом еще при Рузвельте, Канада осталась единственной страной, поставляющей в Англию оружие, провизию, медикаменты и оборудование. В Монреале, однако же, Элвин повстречал еще одного молодого перебежчика из США, который посоветовал ему оставить мысли о военно-морском флоте, потому что на самом деле в гуще схватки, по его словам, оказывается канадский спецназ – совершая ночные рейды на территорию оккупированных нацистами стран, занимаясь диверсиями и саботажем, взрывая склады боеприпасов и – вместе с британскими коммандос и европейскими подпольщиками – разрушая портовые сооружения и доки по всей береговой линии континентальной Западной Европы. А когда он перечислил Элвину все способы убить человека голыми руками, которым обучают коммандос, тот отказался от своих первоначальных намерений и пошел записываться в спецназ. В канадские войска специального назначения, как и вообще в канадскую армию, полноправных граждан США брали без затруднений, поэтому, пройдя шестнадцатинедельный курс подготовки, Элвин был включен в боевое подразделение и отправился морем в Англию, на территории которой с военных баз и проводились секретные операции. Как раз в эту пору мы и получили от него последнюю весточку, состоящую всего из пяти слов: «Иду на войну. До скорого».
Всего через несколько дней после того, как Сэнди в полном одиночестве отправился поездом дальнего следования в Кентукки, мои родители получили другое письмо – уже не от Элвина, а из Министерства обороны в Оттаве, – в котором их как ближайших родственников уведомили о том, что их племянник ранен и в настоящее время находится на излечении в госпитале, расположенном в английском городе Дорсете. После ужина мать, справившись с посудой, снова вернулась за кухонный стол с ручкой и пачкой украшенной нашей монограммой бумаги, которая предназначалась для важной корреспонденции. Отец уселся напротив, а я встал за спиной у матери, наблюдая за тем, как она исписывает страницу с профессиональной сноровкой бывшей секретарши. Своим приемам она еще в раннем возрасте научила и нас с Сэнди: средний и безымянный пальцы упираются в стол, поддерживая руку, а указательный расположен ближе к перу, чем большой. Прежде чем записать то или иное предложение, она зачитывала его вслух на тот случай, если моему отцу захочется что-нибудь изменить или добавить.
Наш дорогой Элвин!
Сегодня утром мы получили письмо от канадского правительства, в котором нас известили, что ты ранен в бою и теперь лежишь в английском госпитале. Никаких подробностей в письме не приводится: только это и адрес, по которому тебе нужно писать.
Прямо сейчас мы сидим за кухонным столом – дядя Герман, Филип и тетя Бесс. Нам всем хочется узнать, как ты себя чувствуешь. Сэнди на все лето уехал, но мы немедленно напишем ему о тебе.
Есть ли шанс, что тебя теперь отправят обратно в Канаду? Если так, то мы непременно приедем с тобой повидаться. А пока этого не произошло, мы выражаем тебе свою любовь и надеемся, что ты сам напишешь нам из Англии. Пожалуйста, напиши или попроси кого-нибудь написать. Если тебе что-нибудь нужно от нас, только дай нам знать.
Мы любим тебя. Мы по тебе скучаем.
Под этим письмом мы все трое поставили свои подписи. Примерно через месяц пришел ответ.
Дорогие мистер и миссис Рот!
Капрал Элвин Рот получил Ваше письмо 5 июля. Будучи старшей сестрой в его отделении, я несколько раз прочитала его ему, чтобы удостовериться в том, что он понял, от кого оно и о чем в нем идет речь.
В настоящее время капрал Рот написать Вам не в состоянии. Он потерял левую ногу чуть ниже колена и серьезно ранен в правую стопу. Правая стопа заживает, и этой ноге ампутация не грозит. Когда заживет левая нога, ему выпишут протез и обучат им пользоваться.
Сейчас капралу Роту приходится нелегко, но я уверяю Вас, что через какое-то время он сможет вести полноценную жизнь, не испытывая серьезных физических проблем. Наш госпиталь специализируется на ампутациях и обработке тяжелых ожогов. Я повидала немало людей с теми же психологическими трудностями, которые испытывает сейчас капрал Рот, но большинство с этим в конце концов справлялись, и я искренне верю, что капрал Рот тоже справится.
С уважением,
лейтенант Э. Ф. Купер
Раз в неделю Сэнди писал, сообщая, что у него все хорошо, рассказывая, какая жара стоит в Кентукки, и заканчивая каждое письмо какой-нибудь сентенцией о прелестях деревенской жизни – что-нибудь вроде: «Здесь полно черники», или «Крупный рогатый скот дуреет от оводов», или «Сегодня убирают люцерну», или «Идет прополка», что бы это на самом деле ни значило. Затем, уже под подписью – и, возможно, затем, чтобы доказать отцу, что у него хватает сил заниматься рисованием и после работы в поле, – он рисовал свинью (с припиской: «Эта свинья весит больше трехсот фунтов!»), или собаку («Это Сьюзи, собака Орина, умеющая отпугивать змей!»), или овечку («Мистер Маухинни вчера отвез на скотопригонный двор тридцать овец!»), или коровник («Его только что продезинфицировали креозотом!»). Как правило, рисунок занимал куда больше места, чем само письмо, и, к огорчению моей матери, задаваемые ею тоже в еженедельных посланиях вопросы о том, не нужно ли Сэнди чего-нибудь – одежды, лекарств или денег, – чаще всего оставались без ответа. Разумеется, я знал, что мать относится к обоим сыновьям одинаково трепетно, но до тех пор, пока Сэнди не уехал в Кентукки, даже не представлял себе, сколько значит для нее именно он – старший из двоих. И хотя она не впала в уныние по поводу восьминедельной разлуки с тринадцатилетним сыном, нечто в этом роде все же чувствовалось, проскальзывая в жестах и набегая тенью на лицо, – особенно по вечерам, за ужином, когда четвертый стул, приставленный к столу, из раза в раз оказывался пустым.
В конце августа, в субботу, когда мы отправились на вокзал встречать Сэнди, с нами поехала тетя Эвелин. Конечно, она была последним человеком, которого хотелось бы видеть в такой ситуации моему отцу, но раз уж он нехотя дал согласие на участие Сэнди в программе «С простым народом» и таким образом благословил его на сельхозработы в Кентукки, то ему пришлось смириться и с влиянием свояченицы на старшего сына – хотя бы затем, чтобы заранее разгадать и предотвратить большую опасность, суть которой оставалась пока не ясна и ему самому.
На вокзале тетя Эвелин первой из нас узнала едва сошедшего на перрон Сэнди – он поправился фунтов на десять, и его каштановые волосы выгорели настолько, что он вполне мог сойти за блондина. Он и подрос на пару дюймов, так что брюки стали ему коротковаты, – и вообще, по-моему, он выглядел совершенно неузнаваемым.
– Эй, фермер! – окликнула его тетя Эвелин. – Иди сюда!
И Сэнди отправился к нам – вразвалочку, новой походкой под стать новой внешности, раскачивая на ходу висящие на плечах дорожные сумки.
– Добро пожаловать домой, чужестранец! – сказала моя мать и, как юная девушка, обвила Сэнди руками за шею и принялась нашептывать ему на ухо что-то вроде: «Где еще найдешь такого красавчика?», так что он даже шикнул на нее: «Мама, кончай!», что, разумеется, заставило нас с отцом и тетю Эвелин расхохотаться. Мы все бросились обнимать и тискать его, а он, стоя возле поезда, на котором только что проехал семьсот пятьдесят миль, тут же продемонстрировал и дал мне пощупать свои мускулы. В машине, когда он наконец начал отвечать на наши вопросы, мы заметили, что и голос у него огрубел, а говорить он стал медленно и с гнусавинкой.