Несчастья посыпались на меня, как из рога изобилия. В общежитии в первую же ночь у меня украли золотую медаль, хорошо, что остался аттестат. Потом я подхватила жестокую простуду, из которой выкарабкивалась долго и трудно, благо мне не нужно было сдавать экзамены. Ритмы и шум большого города сводили меня с ума. Родителям я, конечно, писала, что всё прекрасно. На мелиорации – стандартный трудовой семестр – была непривычно тяжёлая, до кровавых мозолей, работа, а комары, клещи, мошкара, для которых явление свеженьких студентов было праздником обжорства, не давали покоя ни днём, ни ночью…
Ощущение, что «всё идёт как надо», «всё правильно» стало приходить ко мне месяца через три, когда я прижилась в общаге, подружилась с ребятами, свыклась с напряженной, выматывающей учёбой, в сравнении с которой школьные программы казались детским лепетом. Зато когда я сдала экзамен на первые трудности, сердечко моё не уставало выстукивать: «так-так, так-так, ты не ошиблась, так держать!»
Может быть, я больше всего любила летние практики. Лишь только приближалась весна, я уже бредила стуком вагонных колёс, шумом дождя по палатке, лесными запахами. Настоящей удачей было попасть после третьего курса в Высокогорный отряд НИИ. Постепенно, шаг за шагом, проделать путь от зелёной пряной тишины долин до головокружительной чистоты заоблачных Белков. Пройти сквозь леса, вначале уютные, кудрявые, приветливые и богатые, потом – мрачные и колючие с медвежьими тропами да кислицей над шумными холодными ручьями. Мчаться верхом по межгорным впадинам, ликуя оттого, что вокруг – половодье таёжной жизни. Блуждать в облаках, ожидая, пока в небе появится дыра, сквозь которую луна нехотя осветит незнакомые горы. Брести десятки километров под проливным дождём, а потом чудом добывать пламя и переодеваться прямо у костра. Пить чай вприкуску с острыми шутками и засыпать мертвецким сном прямо под неожиданно поднявшимся чистым открытым небом. Говорить с лошадьми, гладить их тёмные бока, целовать в умные, совсем не звериные морды, кормить хлебом из рук… Продираться сквозь буйные заросли альпийских лугов. Видеть, как в сотне метров от тебя молния разрушает скалу, и слышать при этом гром молнии. Миновать болота, окружённые клыкастыми скалами в лохмотьях тумана. И выйти к вершинам, над которыми – только орлы…
Но интереснее всего мне было то, как складывались отношения в нашем маленьком отряде, как в экстремальных условиях характеры вдруг раскрывались совершенно с неожиданной стороны. Я вела себя, как настоящая шпионка – приглядывалась, прислушивалась и в свои записные книжки заносила чаще всего не то, что требовалось от практикантки. Признаюсь, это было нечестно, однако, натуру свою переломить я не могла.
На первом месте у меня долго оставался Борода – наш начальник. Он читал наизусть Багрицкого, быстро седлал и вьючил лошадей, по утрам делал гимнастику и был серьёзно озабочен работой – собирал материалы для кандидатской диссертации. На последнем был геолог Маэстро, который спал в свитере, вставал позже всех, по полчаса хлюпался у ручья, горланя песни, доводя Бороду до белого каления, и в довершение всего, несмотря на свою ответственную должность, таскал с собой неразлучный баян. Окончательно я в нём разочаровалась после того, как однажды на пасеке он напился до потери пульса медовухой. Между этими двумя антиподами в моей картотеке располагались я, оруженосец Маэстро Боб, беспредельно преданный своему шефу, и наш конюх Стёпка по прозвищу Светошек – так он говорил: сентр, селый, сентнер. Стёпка держался со всеми на равных, был неизменно добродушен и имел привычку всё одушевлять. «Вода-то в речке уже спит», – говорил он вечером. А перед маршрутом: «Небо сердится, сегодня толку от работы не будет, лучше в лагере побыть…» А вот о гранитных останцах: «Скала-то она свою силу знает, и богатство своё знает…»
Однажды мы вышли к гостеприимному лесному хутору. Истосковавшись по молоку, припали кто к банке, кто к кружке, а кто прямо к ведру. Один Борода сидел в сторонке.
– Почему вы не пьёте? – спросила я.
– Да тут коровы сплошь бруцеллезные, – невозмутимо отвечал наш насквозь добродетельный начальник
Чуть не подавившись от такого сообщения, я поспешила поделиться новостью с остальными.
– А я-то думаю, почему молоко такое вкусное, – сказал Маэстро, спокойно осушая какую-то бадейку. – Ну-ка, ребята, помогите мне, сейчас мы угостим нашего командира.
Подхватив ведро, он двинулся к Бороде.
– Ты что, с ума сошёл? – закричал Борода и пустился наутёк напролом через кустарник, только замелькала его полотняная белая шляпа.
Мы хохотали до упаду, и после этой истории я уже не могла воспринимать всерьёз ни Бороду, ни свои попытки составлять номенклатуры.
Практики всё больше убеждали меня в правильности моего выбора, и всё больше я понимала, что моё место не в лаборатории.
Рене, который служил на Севере и влюбился в него, как он говорит, «навеки», не пришлось меня агитировать. Его странные, казалось, алогичные стихи
(Разъедутся на зиму люди,
Машины уйдут по лыжне,
И мысль о несбывшемся чуде
Опять возвратится ко мне…),
Его убеждённость, что мегаполисы, оторванные от природы, иссушают и деформируют душу.
(Города – это раны на теле Земли,
И надеюсь, их время залечит),
Его рассказы о том, как на краю Земли очищается и наполняется жизнь, падали на взрыхлённую, подготовленную почву и делали моё решение бесповоротным. И хоть на практики меня не брали (требовались только парни), заявку на распределение я подала в Северогорск.
Теперь скажи, что мне делать? Могу ли я сдать билет и распаковать багаж? Буду ли я в этом случае та Данусь, которую ты знаешь? Мне кажется, это будет, как если бы из резиновой надувной игрушки выпустили воздух, и она стала бы плоской, невыразительной, никому не нужной.
Я люблю тебя! Я хочу быть с тобой, хочу обнимать тебя, вечером ждать твоего прихода, но в сердце моём нет двух ответов. Оно зовёт меня туда, на край света. Может быть потому, что ты всё равно всегда со мной, где бы я ни была. Прости меня! Не сердись! Будет отпуск, я приеду, мы будем бродить с тобой по берегам Вольной реки, пить чай в пригородном доме и лопать пирожки с брусникой, испечённые Софьей Алексеевной, по-домашнему, без шума, сыграем свадьбу.
Завтра, то есть уже сегодня – я писала тебе почти всю ночь-. сборы будут полностью завершены. Расставание будет нелёгким. Отец станет сокрушаться: и куда она едет с таким ветром в голове? Представляешь, это у меня в голове – ветер! Как много в мире несправедливых суждений! Вообще, знаешь, всё же мои родители, которых я обожаю, не знают ничегошеньки о том, чем я живу. Дай им волю, они оставили бы меня здесь навсегда. О нет! Понимаешь, городок наш чудесный: дома – как маленькие замки, с шероховатыми стенами, увитыми плющом, тихие улицы, роскошные парки, но теперь мне кажется, что сюда хорошо только приезжать на недельку-другую – посмотреть на синие горы, насладиться красотой, покоем. Задерживаться здесь надолго мне уже совсем неохота. Само время здесь какое-то странное – тягучее, расплывчатое, подобное летнему зною. Кажется, отдайся ему –утонешь, растворишься, и останутся тебе неведомыми земные и неземные просторы. Если бы я слетала на Марс, то, вернувшись, наверное, застала бы те же красные черепичные крыши и тех же любопытных соседей, которые лишь чуточку раздались бы в ширину и поблекли, но с таким же энтузиазмом, с каким сейчас расспрашивают о ценах на мясо в Славгороде, разузнавали бы, сколько стоят фрукты на дальних планетах. Мне жаль их, но если бы они услышали об этом, они бы сильно удивились, потому что сами бесконечно жалеют меня. Ещё бы – ведь я еду на Север!
Я еду на Север! Пожелай мне счастливого пути! И помни: всё ещё будет!
Напиши мне в Северогорск до востребования. Пока я доберусь туда на перекладных, письмишко уже будет там.
Чао!
Твоя
_ _ _
21.09.1963г.
Михаил
Пригород
Данусь! Дорогой мой крылатый человек.
Мне нет оправданий. И не потому, что я не угадал твоего желания. Во всяком случае, не только потому. Я лгал тебе. Что обнаружил, впрочем, лишь тогда, когда прочитал твоё письмо. Я понял это по захлестнувшему меня жгучему чувству стыда. У тебя не бывает так? Говоришь или пишешь с твёрдой уверенностью, что всё сказанное – чистая правда, а потом оказывается, что под покровом этой внешней правды таилась ещё одна, которую ты вольно или невольно не замечал. Когда до меня дошло, что ты уже в дороге, и мы не увидимся, тут-то я уразумел, чего стоили мои уверения о пренебрежении к штампам в паспорте и о том, что мне, мол, страсти обуздать – раз плюнуть. Ох, Данусь! Может быть, всё дело в том, что за каких-нибудь пару недель я успел привыкнуть к мысли о близости рая. Я слишком долго сдерживал себя, и стоило мне получить от жизни туманный намёк на то, что мы можем быть вместе, как воображение моё разыгралось. Я потерял голову. Я затеял с жизнью гнусную торговлю. Вместо того чтобы бросить всё и мчаться к тебе хоть на «пару дней, на пару часов», я стал выклянчивать у судьбы всё разом. И получил по заслугам. Я даже не обнял тебя, Данусь.
Ты спрашиваешь, помню ли я тот мартовский день. Хотел бы я его забыть. К моим тогдашним мукам сейчас прибавилась неловкость. Но будь хоть немного снисходительной, Данусь. Как я тогда рассуждал, да, собственно, и сейчас рассуждаю? Все мы – люди. А человек, Данусь, существо слабое, какие бы иллюзии он ни питал на этот счёт. Что же касается нашей плоти, тут и говорить нечего. Слишком часто она берёт верх над самыми светлыми побуждениями разума, и мы пасуем перед ней. Для тебя, полагаю, не секрет, что часто влюблённый или даже любящий мужчина, оказавшись при соответствующих обстоятельствах в обществе другой, привлекательной женщины, не в силах противостоять соблазну, изменяет своей любви. Ситуация достаточно тривиальна. То же случается с прекрасным полом. Пословица «добродетель крепка, пока нет соблазна» возникла недаром. Из ста женщин девяносто не устоят. У мужчин ещё хуже: из тысячи – девятьсот девяносто девять. Вряд ли я ошибаюсь. И тут не стоит кричать «караул!». Однако, нужна какая-то определённая позиция. Теоретически найти её не трудно. Можно подражать, например, тому же Кенту. В Америке у него была жена, которую он очень любил, в Гренландии – Саламина, которой он посвятил чудесную книгу, и Анна, в которую он был немножечко влюблён. И всё было целомудренно и человечно. Но когда я попытался перенести эти принципы с гренландской на нашу почву и на свою малосмышлёную особу, получилось чёрт знает что. ВО времена моего решающего броска в жизнь я вступил, например, в связь с сорокалетней женщиной. На первых порах мне даже казалось или я уговаривал себя, что это и есть моя Саламина. Потом, отрезвев, я оправдывал случившееся тем, что мне необходимо знать, как складываются отношения между юнцом и зрелой женщиной. Но всё это не долго служило мне утешением. На самом деле это была пошлая отвратительная связь, о которой я до сих пор вспоминаю с превеликим стыдом.
Мудрое спокойствие Кента осталось для меня недосягаемым. Я делал много глупостей, мучился по пустякам. Но чему я всё-таки хоть немного научился – уважению свободы, своей и чужой. И ещё научился не придавать значения мимолётным влечениям плоти.
Я почувствовал тогда твоё состояние, но был уверен, что это всего лишь лёгкое волнение крови, и хотел избавить тебя от раскаяния, которое, как я полагал, неизбежно должно было наступить при встрече с Реней.
Теперь уж я могу тебе признаться, сколько душевных сил отнимала у меня борьба с не проходящим желанием тебя обнять. Ты, должно быть, помнишь мои выбрыки. То я обязательно становился справа от тебя, зная, что, если стану слева, ты возьмёшь меня под руку. То напускал на себя холодность, от которой леденело всё вокруг…. Вёл себя, как мальчишка, как школьник. Поведение моё мне не нравилось, каждый раз я казнился, но как показывало дальнейшее, без особого проку. Рассуждал я разумно, правильно, по-человечески. Но как только начинали говорить чувства, я превращался в ханжу, в пигмея, ревнивца, эгоиста…
И теперь я рассуждаю правильно и разумно – свобода и только свобода. А самому до чёртиков, до зелёных бесов жаль, что поезд уносит тебя, и что все мои замыслы и предвкушения не сбылись.
И всё-таки свобода, Данусь! Я не слышал твоих заверений. Обещания, сказать, вещь бессмысленная. Пока любовь жива, ей не нужны никакие клятвы. А когда она умирает, её не может спасти или воскресить ничто. Ведь всё на земле когда-нибудь умирает, Данусь. Страшна эта мысль, сейчас она кажется просто дикой, но как всякая неизбежность, она справедлива, и от этого никуда не денешься. Ненависть, обожание, испепеляющие страсти – всё разрушается временем.
Недавно мне позвонила Лена – та девушка, при мысли о которой у меня кружилась голова. Она хотела со мной встретиться. Прости, но в первое мгновение, когда я услышал её голос, мне стало жарко – наверное, проснулось что-то, ещё не совсем забытое. Но вот рядом с этим возникла мысль о тебе. Не горячая, ударяющая в голову, а лёгкая, упоительная мысль о чём-то бесконечно родном, близком и ничем не заменимом. И таким счастливым было это ощущение, такой приятной и желанной была эта мысль, что я перестал слышать голос в трубке …. Я подумал: да полно, со мной ли это было, что я, прикасаясь к её косынке, сходил с ума? Но было! Значит, что же? Умрёт и это? Нет! То есть, если и умрёт, то только со мной. Чтобы тебя во мне не стало, надобно разрушить меня всего, до основания. Впрочем, если даже расчленить меня на клетки и клетки эти развеять в мировом пространстве, и тогда в каждой из них будешь ты, моя Данусь. То, что случилось со мной, бесповоротно.
Твои рассуждения, почему ты должна ехать на Север и никуда больше, убедили меня лишь в том, что мы с тобой упрямый и дотошный народ. А когда я читал о твоей большой мечте, в душу закрадывалось подозрение, не явилась ли ты, Данусь, из других миров. Слишком лихо ты оперируешь высокими материями, которые, по моим предположениям, большинству обитателей нашей планеты показались бы чудовищной дребеденью. Боюсь, в житейских бурях они будут помехой – недаром в штормовую погоду на парусниках рубят мачты. Земная жизнь, Данусь, в основных её проявлениях проста и груба до чрезвычайности. Рассчитывать можно только на твою удачу. Вот с чем ты действительно родилась. Как иначе можно объяснить тот факт, что ты годами разъезжала одна по дальним дорогам, и с тобой ничего не стряслось. Надеюсь, удача не изменит тебе в твоих поисках, которые – сила твоя и слабость. Сила потому, что можно только позавидовать той одержимости, с какой ты идёшь по жизни, несмотря на её сложность и жестокость. Слабость потому, что ты не видишь, какие сюрпризы и разочарования сулит тебе эта дорога. Ощущения детства питают твою веру в то, что есть счастье, но искать его формулу – это, прости меня, Данусь, так бесплотно, так банально, так неосуществимо, что сами рассуждения на эту тему представляются излишними. Да и что такое счастье? Всяк трактует его по-своему, но толком, пожалуй, никто не знает, что это за штука. Одно можно сказать почти наверняка: на каждый золотой сон детства приходится какой-нибудь взрыв. Есть некое, разлитое во всём сущем сопротивление гармонии, которому человечество не в силах сопротивляться даже в преддверии Апокалипсиса. Напротив, иногда кажется, что колесо антиразума, антисогласия только набирает разбег. Какая сила может его остановить, не говоря уже о том, чтобы развернуть его в другую сторону? Ты верно подметила, что представление о неизбежности войн въелось в человеческое сознание, но ведь мысль, Данусь, просто фиксирует положение вещей, выявляет саму неизбежность противостояний. Подумай, какая формула может изменить наше сознание, если его не в силах изменить сама война? Альберт Эйнштейн после самой страшной в мировой истории бойни сказал: «Разбуженная сила атома изменила всё, за исключением нашего мышления, поэтому мы идём к катастрофе, не имеющих себе равных в истории. Мы нуждаемся в существенно новом мышлении, если хотим выжить». Заметь, он сказал «нуждаемся», но не сделал даже намёка на возможный выход. А ведь это был Эйнштейн! В обыденной жизни человек редко рассуждает о войне, нутром чувствуя бессмысленность и тщетность своих умственных усилий. Он относится к войне, как к стихийному бедствию, от которого не убежишь и не убережёшься. Но если бы даже ему была известна причина наших несчастий – непонимание друг друга, – что бы это изменило, Данусь? Ведь человек и не стремится, и не желает понять другого, его внимание слишком сосредоточено на самом себе. Сплошь и рядом можно наблюдать, как вытягивается и тускнеет физиономия собеседника, стоит заговорить о собственных, а не его проблемах. Ибо как говорил Монтень: «… вместо того, чтобы стремиться узнать других, мы хлопочем только о том, как бы выставить себя напоказ, и наши заботы скорее направлены на то, чтобы не дать залежаться своему товару, чем приобрести для себя новый…». Или вот, скажем, Борода – он представляется тебе эдаким редкостным экземпляром, на самом же деле подавляющее большинство в опасной ситуации будет озабочено, прежде всего, спасением собственной персоны. Инстинкт самосохранения или что-нибудь другое так крепко привязывает человека к самому себе, но боюсь, твоя мама недооценивает этого обстоятельства и переоценивает твои силы. Тебя скорее нужно не поощрять, а сдерживать, готовить к тому, что конструкции, которые ты возводишь так искусно и старательно, начнут рушиться очень скоро. Отсутствие опыта делает фундамент слишком неустойчивым, а полученные тобой знания об окружающем мире – право, не уверен, что на них можно опереться в твоих поисках.
Перечитал я свою писанину, Данусь, и ужаснулся. Нет, не выходят у нас звучания в унисон. Я всё ворчу и ною, как старый рассохшийся контрабас. Но, может быть, в этом и заключается моя роль, Данусь? В том, чтобы оттенять твой чистый свирельный голос, быть тёмной оправой для твоего незамутнённого оптимизма, оселком, на котором ты будешь оттачивать свой победоносный клинок.
Никак не могу привыкнуть к тому, что твоя комната в общежитии – уже не твоя. Каждый раз поднимаю глаза на твои окна, а как вспомню, в какой дали ты от меня, хочется заскулить.
Полевики съезжаются, факультет гудит. Вернулись Белов и К
. Белов так сильно меня хвалил, что я понял: не к добру. И не ошибся: опять он подвалил работёнки.
От мамы большой привет. Она передаёт всегда, но я забываю.
Твой, если ты этого хочешь.