banner banner banner
Старший трубач полка
Старший трубач полка
Оценить:
 Рейтинг: 0

Старший трубач полка


– И в воскресенье нет.

– Тогда в понедельник?.. Или во вторник?.. В среду, наконец? – продолжал допытываться он.

Энн ответила, что не предполагает встречаться с ним когда-либо еще, и, не обращая внимания на его протесты, прошла в калитку и направилась через поле. Фестус постоял, глядя ей вслед, а когда ее стройная фигурка скрылась из глаз, бросил размышлять и повернул в противоположную сторону, негромко что-то напевая.

Глава 8

Энн совершает обзор лагеря

Уже приближаясь к околице, Энн заметила, что к ей навстречу идет какая-то сморщенная старушонка, взиравшая на мир и его обитателей сквозь заключенные в медную оправу стекла очков. Глядя на девушку и покачивая головой, отчего стекла очков поблескивали словно две луны, старуха сказала:

– Ага! Я видела тебя! Если б на мне были другие очки, короткие, в которых я читаю Евангелие и молитвенник, я бы тебя не увидела. А я, как пошла со двора, подумала: дай-ка надену эти, длинные. А разве я знала, что в них увижу. Да, в этих я узнаю всякого вдали как вблизи. Лучше этих очков, когда выходишь из дому, не найти, а вот короткие, те хороши для всякой домашней работы: чулки штопать, блох ловить, – это уж верно.

– Что же вы увидели, бабушка Симор? – спросила Энн.

– Ай, ай, мисс Нэнси, будто вы не знаете! – сказала бабушка Симор, все так же покачивая головой. – Он красивый малый и после смерти дядюшки получит все его денежки.

Энн ничего не ответила и с легкой улыбкой на губах прошла мимо бабушки Симор, глядя прямо перед собой.

Фестусу Дерримену, к которому относились слова бабушки Симор, шел в это время двадцать третий год, и он был весьма недурен собой, если принять во внимание его гренадерский рост и необычайно яркий цвет лица и волос. Признаки бороды и усов обнаружились у него в самом раннем возрасте вследствие настойчивого употребления бритвы, когда в этом орудии не было еще ни малейшей необходимости. Храбрый мальчик скреб свой подбородок украдкой в беседке и в погребе, в дровяном сарае и в конюшне, в парадной гостиной и в коровнике, в амбаре и везде, где только мог, не будучи замеченным, пристроить треугольный осколок зеркала или воспользоваться импровизированным его подобием, прижав шляпу к наружной стороне оконного стекла. Теперь же, в результате этих усилий, стоило ему хотя бы один день не брать в руки вышеозначенный инструмент, с которым он так неосторожно шутил когда-то, и лицо его тотчас покрывалось как бы тонким слоем ржавчины, на второй день проступало нечто вроде золотистого лишайника, а на третий – огненно-рыжая щетина принимала уже такие угрожающие размеры, что позволять ей расти дальше было совершенно невозможно.

Две основные врожденные черты составляли его характер: хвастливость и сварливость. Когда Фестус, что называется, напускал на себя важность, то был заранее уверен, что его поведение и манера себя держать должны казаться окружающим забавными, но если его начинала мучить зависть и он становился придирчив и сварлив, у него хватало ума на то, чтобы довольно ловко поддеть и высмеять собеседника. Он нравился девушкам, но вместе с тем вызывал у них желание поддразнить его, и хотя знаки внимания этого колосса были им приятны, они никогда не упускали случая посмеяться над ним за спиной. Во хмелю (несмотря на свои юные годы, Фестус был не прочь приложиться к бутылке) он сначала становился очень шумлив, затем чрезмерно общителен и, в конце концов, неизменно нарывался на ссору. В детстве он был хорошо известен своей милой привычкой задирать ребятишек победнее и послабее его, отнимать у них птичьи гнезда, опрокидывать их тележки с яблоками или наливать им за шиворот воды, но его воинственное поведение мгновенно и разительно менялось, как только мать обиженного мальчика, размахивая метлой, сковородкой, шумовкой или любым иным подвернувшимся под руку орудием, появлялась на сцене. Тут он пускался наутек и прятался где-нибудь под кустом, или за вязанкой хвороста, или в канаве и ждал, пока опасность минует, а однажды даже залез в барсучью нору и с большим упорством и решимостью пробыл в этом положении почти три часа. Ни один другой мальчишка в приходе, кроме Фестуса, не мог принудить язык почтенных отцов и матерей изрекать такое количество бранных слов. Когда остальные подростки закидывали его снежками, он прятался в каком-нибудь укромном уголке, лепил снежок с камнем в середке и пользовался этим предательским снарядом для ответа на их любезности. Не раз он бывал крепко бит своими приятелями однолетками; при этом он орал благим матом, но все же, обливаясь слезами и кровью, надрываясь от крика, продолжал драться.

Он рано начал влюбляться, и к тому времени, когда ведется наш рассказ, успел испытать жестокие муки неразделенной страсти по меньшей мере тринадцать раз. Любить легко и беспечно ему было не дано: в любви он был суров, придирчив и даже неистов. Ни малейшей насмешки от предмета своего обожания он перенести не мог, испытывая подлинные муки, и впадал в ярость, если насмешки не прекращались. Он был тираном тех, кто смиренно склонял перед ним голову, нагл с теми, кто не желал признавать его превосходство, и становился вполне славным малым, когда у кого-нибудь хватало духу обращаться с ним как со скотом.

Прошла неделя, прежде чем пути Энн Гарленд и этого геркулеса скрестились вновь. Но вот однажды вдова снова начала поговаривать насчет газеты, и хотя это поручение было Энн очень не по душе, она согласилась выполнить его, так как миссис Гарленд настаивала на сей раз с необычным упорством. Почему мать стала придавать такое значение этим пустякам, было Энн совершенно непонятно, но она надела шляпку и отправилась за газетой.

Как она и ожидала, около перелаза через ограду, которым она пользовалась иногда, чтобы сократить путь, маячил Фестус, всем своим видом показывая, что дожидается ее. Увидав его, Энн пошла прямо, словно и не собиралась вовсе переходить за ограду.

– Разве вы не тут ходите? – спросил Фестус.

– Я решила пойти кругом, по дороге, – ответила Энн.

– Отчего же?

Энн промолчала, показывая, что не расположена к разговорам.

– Я хожу по дороге, когда роса, – промолвила она наконец.

– Сейчас нет росы, – упрямо сказал Фестус. – Солнце сушит траву вот уже часов девять кряду. – Секрет заключался в том, что тропинка была более пустынной и укромной, чем дорога, и Фестусу хотелось прогуляться с Энн без помех. – Но мне, конечно, нет до этого дела, ходите где вам нравится. – И, спрыгнув с перелаза, он направился в сторону усадьбы.

Энн, подумав, что ему и в самом деле безразлично, где она пойдет, избрала тот же путь, что и он, но тут Фестус обернулся и с победоносной улыбкой стал ее поджидать.

– Я не могу идти с вами, – непреклонно заявила Энн.

– Вздор, глупенькая вы девочка! Я провожу вас до поворота.

– Нет, прошу вас, мистер Дерримен! Нас могут увидеть.

– Ну-ну, к чему такая стыдливость! – сказал он игриво.

– Нет, вы знаете, что я не могу позволить вам идти со мной.

– А я должен.

– А я не позволяю.

– Позволяйте или не позволяйте, а я пойду.

– Значит, вы крайне неучтивы, и мне придется подчиниться, – сказала Энн, и в глазах ее блеснули слезы.

– Ой, ой! Стыд мне и позор! Клянусь честью, ни за что на свете больше этого не сделаю! – полный раскаяния, воскликнул молодой фермер. – Ну, полно, полно, ведь я же думал, что ваше «ступайте прочь», означает «пойдите сюда», как у всех прочих женщин, особенно вашего сословия. Откуда мне знать, что вы, черт побери, говорили всерьез?

Так как Фестус не трогался с места, Энн тоже стояла и молчала.

– Вижу, что вы чересчур уж осторожны и совсем не так добродушны, как я думал, – в сердцах проговорил Фестус.

– Право, сэр, я вовсе не хотела вас обидеть, – сказала Энн серьезно. – Но мне кажется, вы и сами понимаете, что я поставлю себя в ложное положение, если пойду вместе с вами в усадьбу.

– Ну да, так я и знал, так я и знал. Конечно, я простой малый из территориальной конницы, рядовой, так сказать, солдат, и нам известно, что думают о нас женщины: что мы дрянной народ, что с нами нельзя и поговорить, чтобы не потерять своего доброго имени, что с такими, как мы, опасно повстречаться на дороге, что мы, словно буйволы, вламываемся в дом, пачкаем на лестнице сапогами, обливаем столы и стулья вином и пивом, заигрываем со служанками, поносим все, что есть высокого и священного, и если до сих пор еще не провалились в тартарары, то только потому, что можем все же пригодиться бить Бонапарта.

– Право же, я не знала, что вы пользуетесь такой дурной славой, – сказала Энн просто.

– Вот как! Разве мой дядюшка не жаловался вам на меня? Вы же любимица этого славного благообразного дряхлого старикашки, мне это известно.

– Никогда не жаловался.

– Ладно, а что вы думаете о нашем славном трубаче?

Энн поджала губы, всем своим видом давая понять, что не намерена отвечать на этот вопрос.

– Ну ладно, ладно, я серьезно вас спрашиваю: правда ведь, Лавде славный малый, да и папаша его тоже?

– Не знаю.

– Ну и скрытная же вы, плутовка! Слова из вас не вытянешь! Что ни спроси, на все, верно, будет один ответ: «Не знаю». Уж больно вы скромны. Ей-же-ей, сдается мне, что некоторые девушки, даже если их спросить: «Согласны вы стать моей женой?» – тоже ответят: «Не знаю».

Яркий румянец, заигравший на щечках Энн при этих словах, и блеск глаз свидетельствовали о том, что под внешней сдержанностью, на которую так сетовал Фестус, скрывается весьма живая натура. Выразив свое мнение, Фестус шагнул в сторону, давая Энн пройти, и отвесил ей низкий поклон. Энн церемонно наклонила голову и проследовала мимо него.

Его поведение вызывало в ней сильнейшую досаду, так как она не могла освободиться от неприятного ощущения, что он никогда не позволил бы себе столь вольно обращаться с ней, будь у нее богатые и влиятельные родственники мужского пола, которые могли бы поставить не в меру пылкого поклонника на место. Вместе с тем и на этот раз, так же как и при прежних встречах с ним, она не могла не ощутить своей власти над ним, видя, как легко удается ей приводить его в раздражение или повергать в состояние благодушного самодовольства, и это сознание, что она может играть на нем, как на послушном инструменте, заставляло ее относиться к нему с насмешливой снисходительностью даже в те минуты, когда она давала ему резкий отпор.

Когда Энн пришла в усадьбу, старик фермер, как обычно, стал просить, чтобы она прочла ему то, что ему еще не удалось прочесть самому, и крепко сжимал газету в своей костлявой руке до тех пор, пока Энн не согласилась. Он усадил ее на самый твердый стул – сиди она на нем двенадцать месяцев кряду, и то ей, верно, не удалось бы нанести ему ущерба больше, чем на пенни, – и все время, пока сидела, склонившись над газетой, пытливо приглядывался к ней краешком глаза, и во взгляде его сквозило участие. Быть может, это было вызвано воспоминанием о той сцене, которую он наблюдал из слухового окна, когда Энн приходила за газетой прошлый раз. Племянник внушал старику ужас, повергал в трепет не только душу его, но и тело, и теперь Энн сделалась в его глазах такой же, как он, жертвой этого тирана. Поглядев на нее с лукавым любопытством минуту-другую, он отвел глаза, и когда Энн случайно посмотрела в его сторону, то, как всегда, увидела только его заострившийся синеватый профиль.

Она дочитала газету примерно до половины, когда за спиной у нее послышались шаги и дверь отворилась. Старик фермер съежился в своем кресле и, казалось, уменьшился на глазах; он был явно испуган, хотя и делал вид, что весь обратился в слух и не замечает появления непрошеного гостя. Энн же, почувствовав гнетущее присутствие Фестуса, умолкла.

– Прошу вас, продолжайте, мисс Энн, – сказал Фестус. – Я буду нем как рыба. – И, отойдя к камину, устроился поудобнее, привалившись к нему плечом.

– Читайте, читайте, душечка Энн, – сказал дядюшка Бенджи, делая сверхъестественное усилие, чтобы хоть наполовину унять охватившую его дрожь.