«В конце концов, от всех начинаний Столыпина, – отмечал Крыжановский, – осталось и прошло в жизнь только одно… законы о землеустройстве»[127]. Но даже эту, как ее назвал Т. Шанин, ««революцией сверху» не поддерживал ни один крупный общественный класс, ни одна партия или общественная организация. Поэтому кажется невероятным, – замечал Шанин, – как мог Столыпин, располагая столь ничтожной поддержкой, замахиваться на столь коренные социальные преобразования»[128].
И правых и левых объединяла одна слепая ненависть к Столыпину. «Одно появление Столыпина на трибуне (Думы), – вспоминала А. Тыркова-Вильямс, – сразу вызывало кипение враждебных чувств, отметало всякую возможность соглашения. Его решительность, уверенность в правоте правительственной политики бесили оппозицию, которая привыкла считать себя всегда правой, а правительство всегда виноватым»[129]. «Слева, – подтверждал Деникин, – Столыпина считали реакционером, справа – опасным революционером»[130]. По мнению правых, Столыпин превратился в диктатора[131]. Отношение правых к премьеру наглядно передавали слова видного монархиста Л. Тихомирова: «Это – полное подчинение Столыпину самого монарха… Конечно, наряду с рабским страхом перед проскрипциями, кипит жгучая ненависть…»[132].
Против Столыпина и его реформ выступали все: националисты и монархисты, либералы и социалисты, крестьяне и церковь, бюрократия и аристократы. С. Витте, уже со стороны наблюдавший за развитием событий, описывал их следующим образом: «17 октября 1905 г. законодательным учреждениям был дан достаточный контроль над действиями администрации. Тем не менее, ныне, через семь лет, в России не только нет гражданской свободы, но даже эта свобода, которая существовала до 1905 г., умалена административным произволом, который в последнее пятидесятилетие никогда так беззастенчиво не проявлялся.
Причиной такому положению вещей следующие обстоятельства: 1) полнейшая политическая бестактность и близорукость не только крайних революционных партий, но и почти всех либеральных партий того времени; они точно сорвались с цепи и, вместо того чтобы считаться с действительностью, обалдели; 2) так как новый строй, конечно, был не по шерсти верхам, то начала образовываться реакция, находившая себе покровительство наверху, – реакция, в своих правых флангах явившаяся столь же безумной и нахальной, как левые фланги революционно-либеральных партий; 3) правительство Столыпина, «для которого решительно все равно, будет ли конституция или неограниченный абсолютизм, лишь бы составить карьеру», которое на словах «мы за свободу», а на деле, благо это возможно и выгодно, «за полнейший полицейский произвол»[133].
При этом у «правых» оставался еще один рубеж обороны – Государственный Совет, который П. Милюков назвал «пробкой», превратившейся в «кладбище думского законодательства». Лидер кадетов буквально вторил П. Столыпину, который говорил Председателю Госдумы М. Родзянко: «Что толку в том, что успешно проведешь хороший закон через Государственную Думу, зная наперед, что в Государственном совете его ожидает неминуемая пробка»[134]. Государственный совет, пояснял С. Беккер, являлся ярким представителем сохранения сословного принципа власти: из 98 выборных его членов 74 – были представителями землевладельцев, большей частью дворян[135].
Таб. 1. Составы Государственных Дум[136]
Несмотря на «подобранный» характер III Думы, подавленное «переворотом 1907 г.» политическое противостояние не только не ослабло, а наоборот лишь накапливало в себе потенциальную энергию взрыва. «То, что происходит теперь, неясно, – отмечал этот факт в декабре 1910 г., т. е. относительно благополучное время, один из лидеров «объединенного дворянства» гр. А. Бобринский, – По видимому, начинается заря второй революции»[137]. Острота этого противостояния наиболее наглядно проявилась в убийстве в сентябре 1911 г. П. Столыпина. Тем не менее, III Дума проработала весь свой пятилетний срок – до июня 1912 г.
Суть произошедших в IV Думе перемен, – по словам П. Милюкова, заключалась в том, что «компромисс оказался невозможным и потерял всякое значение… Два противоположных лагеря стояли теперь открыто друг против друга…»[138]. Символичным стало возникновение в 1912 г. новой партии – прогрессистов, представлявшей интересы крупных промышленников, открыто перешедших в оппозицию к власти[139].
Министр внутренних дел Н. Маклаков в 1913 г. в своих сообщениях Николаю II неоднократно настаивал на необходимости роспуска Государственной Думы, обосновывая этот шаг тем, что «Дума прокладывает путь к свободе революции»; «я борюсь против неудержимо растущего у всех стремления, забыв царя, в одном общественном мнении видеть начало и конец всего»; «Родзянко – только исполнитель, напыщенный и неумный, а за ним стоят его руководители, гг. Гучковы, кн. Львов и другие, систематически идущие к своей цели»[140].
«Великий русский народ переживает невыносимо тягостное положение, – писал Николаю II в марте 1913 г. советник императора А. Клопов, – Всем нам, старым и малым, богатым и бедным, живется тяжело. Все мы боимся завтрашнего дня и своей будущности. Всюду царствует или апатия, или раздражение, хаос, безнравственность, безнадежность… Во всех областях государственной и общественной деятельности получились как бы два воюющих и не понимающих друг друга лагеря… Наша современная жизнь стоит на вулкане…»[141].
Наглядным подтверждением этих слов был взрывной рост рабочего движения: в 1911 г. бастовало 105 тыс., в 1912 г. – более 1 млн., в первом полугодии 1914 г.–1337 тыс. рабочих[142]. «Мостик к мирному исходу совсем разрушен», утверждал 24 мая 1913 г. на заседании своего ЦК П. Милюков, «другого исхода, кроме насильственного, при безоглядно-реакционном направлении политики правительства, нет»[143]. В конце сентября 1913 г. известный публицист М. Меньшиков, в один голос с ведущим сотрудником газеты «Новое время» (братом П. Столыпина) Александром, отмечал: «Внутри России опять начинает пахнуть 1905 годом»[144]. Внутреннее напряжение дошло до того, что 18 октября 1913 г. в письме министру внутренних дел Н. Маклакову Николай II требовал подготовить «роспуск Думы и объявление Питера и Москвы на положении чрезвычайной охраны…»[145].
В ответ, 8 ноября 1913 г. с трибуны Государственной Думы лидер октябристов А. Гучков заявил: «надо одуматься Россия накануне второй революции…, положение очень серьезное…, правительство своей неправильной политикой ведет Россию к гибели», в сущности, по словам председателя Госдумы М. Родзянко, речь Гучкова «была антидинастическая»[146]. В те же ноябрьские дни А. Гучков, на съезде своей партии, предложил «перейти в резкую оппозицию и борьбу» – и притом не с бессильным правительством, а со стоящими за ним безответственными «темными» силами. Он грозил иначе «неизбежной тяжкой катастрофой», погружением России в «длительный хаос»»[147].
В этих условиях Николай II вновь обратился к идее выработки какого-либо соглашения с оппозицией. В ответ, бывший министр внутренних дел, лидер правых в Госсовете П. Дурново в феврале 1914 г. писал Николаю II: «Хотя и звучит парадоксом, но соглашение с оппозицией в России безусловно ослабляет правительство. Дело в том, что наша оппозиция не хочет считаться с тем, что никакой реальной силы она не представляет. Русская оппозиция сплошь интеллигентна, и в этом ее слабость, так как между интеллигенцией и народом у нас глубокая пропасть взаимного непонимания и недоверия».
Либеральное присутствие в Государственной Думе обеспечено только благодаря искусственному выборному закону, мало того, нужно еще и прямое воздействие правительственной власти, чтобы обеспечить его избрание в Гос. Думу. «Откажи им правительство в поддержке, предоставь выборы их естественному течению, – и законодательные учреждения не увидели бы в самых стенах ни одного интеллигента, помимо нескольких агитаторов-демагогов»[148].
«Государственная дума решительно никакой поддержкой в стране не пользовалась, – подтверждал видный представитель либеральных деловых кругов А. Бубликов, – Правительство могло распускать ее сколько угодно – и в стране не раздалось и тени протеста. Если ее не разгоняли вовсе, то только потому, что ее умели «обезвреживать» через законодательную обструкцию верхней палаты и потому, что немного опасались заграницы – как бы не лишили кредита»[149].
Консервативные круги, в свою очередь, все больше возлагали свои надежды на появление «сильной руки» – «Нужен сильный», – писал в своей статье в 1911 г. М. Меньшиков[150]. «Московское дворянское собрание, – по словам М. Вебера, – было первым местом, где после выборов ненависть к демократии вылилась в резолюцию, требовавшую военной диктатуры»[151]. Непримиримость сторон привела к тому, что в начале 1914 г., на очередном совещании кадетской партии, один из ее лидеров Н. Некрасов заявил «о необходимости готовиться к надвигающейся революции», поскольку «мирный выход из создавшегося тупика» маловероятен[152].
* * * * *К этому времени идея войны, как инструмента способного разрубить гордиев узел накопившихся противоречий, уже витала в воздухе. «Дело было в Третьей Думе…, – вспоминал Шульгин, – Выскакивает В. Маклаков (один из кадетских лидеров) и ко мне: «Кабак!» – сказал громко, а потом, понизив голос, добавил: «Вот что нам нужно: война с Германией и твердая власть»[153]. «Войны боится и центр, и крайне правые, – отвечал другой кадетский лидер А. Шингарев, – потому что боятся революции»[154].
И для подобных опасений правых были свои основания, подтверждением тому был опыт русско-японской войны, по итогам которой в 1906 г. ген. Е. Мартынов писал: «Что касается так называемой «передовой интеллигенции», то она смотрела на войну как на время, удобное для достижения своей цели. Эта цель состояла в том, чтобы сломить существующий режим и взамен его создать свободное государство. Так как достигнуть этого при победоносной войне было, очевидно, труднее, чем во время войны неудачной, то наши радикалы не только желали поражений, но и старались их вызвать…»[155].
Предупреждая превратное толкование подобной политики оппозиции, П. Милюков во время русско-японской войны пояснял: «Следует помнить, что по необходимости наша любовь к родине принимает иногда неожиданные формы и что ее кажущееся отсутствие на самом деле является у нас наивысшим проявлением подлинно патриотического чувства»[156]. Результаты русско-японской войны показали, отмечал в 1905 г. М. Вебер, что «только неудачная война могла бы окончательно покончить с самодержавием»[157].
Любая война является своеобразным кровавым экзаменом для власти, поражение в войне, говорит о ее неспособности обеспечить не только конкурентоспособное развитие общества, но и даже его выживание. Поражение в войне является приговором не просто для действующей власти, а для всей существующей политической системы. «Войны ужасны, но необходимы, – приходил к выводу в 1901 г. в своей книге о Гегеле, немецкий философ К. Фишер, – ибо они спасают государство от социальной окаменелости и стагнации…»[158].
Правые, боялись войны, но вместе с тем, только в ней они видели средство способное подавить ростки грядущей революции: то, «что русское общество и даже простонародье переживает период смуты – это верно, но именно война, – указывал в 1910 г. видный консервативный публицист М. Меньшиков, – самое действительное средство скристаллизовать снова дух народный»[159]. Механизм действия «маленькой победоносной войны», по словам американского историка Дж. Хоскинга, заключался в том, что армия в России несла моральную функцию, являя собой основу самодержавия, «она была главным законообразующим институтом монархии. До тех пор, пока русская армия одерживала победы на полях сражений Европы и Азии, право царя на управление государством не вызывало сомнений»[160].
Российская монархия, в данном случае, не была исключением. Инструмент «маленькой победоносной войны», является одним из наиболее широко распространенных во всем мире, к нему прибегало и прибегает, в том или ином виде, все даже самые развитые и демократические государства, для решения своих внутренних проблем в период их обострения. Причина этого заключается в том, пояснял М. Меньшиков, что «в психологии всего живого существует закон самосохранения; ничто так резко не может разбудить этот инстинкт в народе, как явная национальная опасность…». В случае ее отсутствия внутреннее политическое или социальное «соперничество, не нашедшее внешнего выхода, обращается внутрь и, как всякая неудовлетворенная страсть, вместо полезной работы начинает совершать разрушительную»[161].
Общая внутриполитическая дилемма, которую ставит война, заключается в том, что ничто так не укрепляет власть, как победоносные войны, а поражения, если не убивают страну совсем, так же неизбежно ведут к реформам:
Победа России в войне 1812 г. привела к усилению крепостного права и почти на полвека задержала его отмену, в то же время поражение в Крымской войне в 1856 г. дало толчок к «великому освобождению» и началу либеральных реформ 1861 г. В связи с этим российское общественное мнение того времени приходило к выводу, что «поражение России сноснее и даже полезнее того положения, в котором она находилась последнее время»[162]. Победа в русско-турецкой войне 1878 г. придала силу «реставрации крепостничества», в то время как поражение в русско-японской 1905 г. наоборот вызвало реформы П. Столыпина и введение парламентаризма.
С этой же дилеммой Россия столкнулась накануне Первой мировой войны: «Мы в Совете министров, – вспоминал министр финансов П. Барк, – при первом докладе Сазонова 11 июля 1914 г., обрисовавшего нам всю международную обстановку, вполне сознавали, что неудачная война означает гибель великодержавной России и вероятную революцию»[163]. Тем не менее, несмотря на царящие тревожные настроения, Совет министров практически единогласно поддержал министра иностранных дел С. Сазонова о необходимости вступления в войну[164].
«С. Сазонов, – по словам последнего дворцового коменданта В. Воейкова, – держался того мнения, что только война может предупредить революцию, которая непременно вспыхнет, если войны не будет»[165]. «Маленькая победоносная война», казалось «действительно была средством, необходимым для восстановления жизнеспособности и престижа царского режима…, – подтверждает американский историк Р. Уорт, – в первой половине 1914 года проявились зловещие признаки угрозы, которую могли предотвратить только война или кардинальные реформы…»[166]. И Россия здесь не была исключением, с подобной дилеммой столкнулись все участники Первой мировой[167].
Объявление войны было широко поддержано либеральной общественностью. Председатель Государственной Думы октябрист М. Родзянко уже во время второй Балканской войны в 1913 г., неоднократно обращался к Николаю II, настаивая на «решительных действиях» во внешней политике»[168], утверждал, что «война будет встречена с радостью и поднимет престиж власти»[169]. В июле 1914 г., когда Николай II «внезапно заколебался и приказал остановить мобилизацию военных округов», в ответ М. Родзянко заявил министру иностранных дел, ехавшему на доклад к государю: «я, как глава народного представительства, категорически заявляю, что народ русский никогда не простит проволочку времени…»[170]. И именно на общественное мнение, на решающем Совете министров, требуя вступления в войну, сошлется второй человек в правительстве А. Кривошеин: «Члены парламента и общественные деятели не поймут, почему в самый критический момент, когда речь идет о жизненных интересах России, правительство империи отказывается действовать решительно и твердо…»[171].
Война и политическая борьба
Для меня было ясно, что монархия не в состоянии довести эту войну до конца и должна быть какая-то другая форма правления, которая может закончить эту войну.
А. Колчак[172]Начало Первой мировой вызвало всеобщий «патриотический подъем, который, – как вспоминал начальник петроградского охранного отделения К. Глобачев, – захватил Россию в момент объявления войны в июле 1914 г. и увеличивался под влиянием наших успехов в Восточной Галиции. Слабые проблески оппозиции и подпольного революционного движения, которые всегда захватывали некоторую часть нашей либеральной интеллигенции и рабочего класса, были совершенно подавлены»[173].
В либеральных кругах начало войны было встречено настоящим взрывом патриотических чувств, в воззвании ЦК партии кадетов, опубликованном в партийной газете «Речь», говорилось: «Каково бы ни было наше отношение к внутренней политике правительства, наш первый долг сохранить нашу страну единой и неделимой и защищать ее положение мировой державы, оспариваемое врагом. Отложим наши внутренние споры, не дадим противнику ни малейшего предлога рассчитывать на разделяющие нас разногласия и будем твердо помнить, что в данный момент первая и единственная наша задача – поддержать наших солдат, внушая им веру в наше правое дело, спокойное мужество и надежду на победу нашего оружия…»[174].
«Священное единение продолжалось, однако же, недолго. И не по вине Думы, – утверждал П. Милюков, – оно было нарушено. Заседание 26 июля было единственным, и мы ничего против этого не имели, в виду серьезности момента… Но уже накануне мы узнали, что по проекту Н. Маклакова Дума не будет собрана до осени 1915 г., то есть больше года. Тут проявилось не только оскорбительное отношение к Думе, но и прямое нарушение основных законов»[175]. В результате продолжал лидер кадетов, «борьба с правительством, очевидно, была безнадежна и теряла интерес. На очередь выдвигалась апелляция Думы непосредственно к верховной власти. И сессия открылась рядом заявлений о том, что с данным правительством сговориться невозможно – и не стоит сговариваться»[176].
Истинная причина разрушения «Священного единения», по мнению секретаря московского градоначальника В. Брянского, крылась в том, что для оппозиционных партий оно являлось не столько искренним порывом, сколько вынужденной мерой: уже «через несколько дней после объявления войны, – вспоминал он, – в квартире графа (И. Толстого, Петербургского Городского Головы) состоялось совещание левых (либеральных) фракций Гос. Думы начиная с кадетов. На этом совещании был поднят вопрос, не надлежит ли левым (либеральным) партиям использовать созданное войной трудное положение Правительства для производства государственного переворота. После долгих обсуждений было решено, что революция в настоящее время невозможна, т. к. патриотический подъем, охвативший население, сметет левые партии, но что пока надо готовиться к революции, стараясь занять все видные места членами левых (либеральных) партий»[177].
Активизация деятельности либеральной общественности была вызвана, успехами первых месяцев войны. «Неужели эта война, – отражал настроения этой общественности член партии кадетов, офицер И. Ильин, – не принесет свободы, прав и всего того, за что мы воюем?»[178] «Твердое решение воспользоваться войной для производства переворота принято нами вскоре после начала этой войны, ждать мы больше не могли, – пояснял лидер кадетов П. Милюков, – ибо знали, что в конце апреля или начале мая наша армия должна перейти в наступление, результаты коего сразу в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство, вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования»[179].
«Правительство полагало, что войну должно и можно выиграть одно оно, – возмущался председатель Государственной Думы октябрист М. Родзянко, – Царское правительство, без немедленной организации народных сил…»[180]. Победоносная война вела к укреплению самодержавия и окончательно разрушала все надежды оппозиции на скорый успех в борьбе за власть.
Кризис власти
Революция – есть свыше ниспосланная кара за грехи прошлого, роковое последствие старого зла… Революция всегда говорит о том, что власть имеющие не исполнили своего назначения… В обществе была болезнь и гниль, которые и сделали неизбежной революцию… Сверху не происходило творческого развития, не излучался свет, и потому прорвалась тьма снизу. Так всегда бывает. Это – закон жизни.
Н. Бердяев[181]Первые тревожные симптомы стали проявляться с началом «Великого отступления» 1915 г. Характеризуя обстановку на фронте, военный министр и одновременно председатель Особого совещания по обороне ген. А. Поливанов сообщал Совету министров: «на фронте и в армейских тылах можно каждую минуту ожидать непоправимой катастрофы, Армия уже не отступает, а попросту бежит. Ставка окончательно потеряла голову»[182]. Начальник штаба Верховного главнокомандующего ген. Н. Янушкевич откровенно паниковал, требуя «Монаршего акта, возвещающего о наделении землею наиболее пострадавших и наиболее отличившихся воинов», поскольку «драться за Россию красиво, но масса этого не понимает»[183]…
«Я был на фронте и видел все…, – вспоминал видный монархист В. Шульгин, – Неравную борьбу безоружных русских против ураганного огня немцев… И когда снова была созвана Государственная Дума, я принес с собой, как и многие другие, горечь бесконечных дорог отступления и закипающее негодование армии против тыла… Я чувствовал себя представителем армии, которая умирала так безропотно, так задаром, и в ушах у меня звучало: пришлите нам снарядов! …Неудачи сделали свое дело… В особенности повлияла причина отступления… И против власти… неумелой… не поднявшейся на высоту задачи… сильнейшее раздражение…»[184].
«У нас нет снарядов и не хватает патронов. Необходимо народное представительство, иначе все равно ничего не выйдет»[185], – отражал эти настроения в июне 1915 г. И. Ильин, «Офицеры положительно делаются революционерами, и ведь это кавалеристы! Возмущаются порядками, хищениями»[186].
«Общее положение на фронте по-прежнему безотрадное, – подтверждал в июле 1915 г. управляющий делами Совета министров А. Яхонтов, – Немцы наседают, не встречая почти никакого сопротивления. В обществе назревает тревога. Кое-где начались беспорядки среди призывных и в местных гарнизонах. Определенно обнаруживается, что Дума настроена непримиримо. Правительство не может ждать от нее поддержки. Население, подогреваемое печатью, смотрит на Государственную Думу, как на магическую исцелительницу от всех бед и несчастий. Из Ставки идут вопли о пополнениях и снарядах. Генералы все более начинают заниматься внутренней политикой, стараясь отвлечь от себя внимание и перенести ответственность на другие плечи… Настроение в Совете Министров подавленное, Чувствуется, какая-то растерянность. Отношения между отдельными Членами и к Председателю приобретают, нервный характер…»[187].
«Получилось полное впечатление краха. Армия… не отступала, а бежала, бросая по дороге материальную часть и огромные склады продовольствия и фуража, взрывая форты сильнейших крепостей и оставляя без одного выстрела, прекрасно укрепленные позиции…, – вспоминал один из очевидцев «великого отступления» 1915 г., – Нужно было какое-то крупное решение. И вот в этот момент государь принял на себя всю ответственность за дальнейшую судьбу Отечества»[188].
Николай II хотел встать во главе армии еще в августе 1914 года, «но решительно все министры высказались против этого желания, доказывая императору, что все возможные неудачи, которые могут быть всегда, свалятся на него как на главного виновника»[189]. Однако 4 августа 1915 г., когда армия оказалась на грани поражения, а страна – революции, Николай II принял командование армией на себя. Решение Николая II передал председатель Совета министров И. Горемыкин: «когда на фронте почти катастрофа, его величество считает священной обязанностью русского царя быть среди войск и с ними либо победить, либо погибнуть…»[190].
Реакцию высшего командного состава на этот шаг Николая II передавал адмирал А. Колчак: «Я смотрел на назначение государя…, только как на известное знамя, в том смысле, что верховный глава становится вождем армии…, но фактически всем управлял (начальник штаба Верховного главнокомандующего) Алексеев. Я считал Алексеева в этом случае вышестоящим и более полезным, чем Николай Николаевич»[191].
Решение Николая II отвечало вроде бы и требованиям правительства. Например, А. Кривошеин, которого современники считали, а исследователи называли, фактическим премьером (И. Горемыкина только – формальным)[192], на секретном совещании Совета министров в июле 1915 г. заявлял: «Ставка ведет Россию в бездну, к катастрофе, к революции… Нельзя забывать, что положение о полевом составлялось в предположении, что Верховным Главнокомандующим будет сам император. Тогда никаких недоразумений не возникало бы, и все вопросы разрешались бы просто: вся полнота власти была бы в одних руках»[193].
Решение царя вроде бы отвечало чаяниям и либеральной общественности: военно-морская комиссия Думы, еще до решения Николая II, подала ему доклад, подписанный ее председателем кадетом А. Шингаревым и восемью другими членами Думы. Доклад содержал обвинения правительства и Главнокомандующего и был пронизан мыслью, что «общественность должна взять в свои руки обеспечение войны». В конце доклада говорилось, что «только непререкаемой царской властью можно установить согласие между ставкой великого князя, Верховного командования и правительством». Из этого, по мнению ген. Н. Головина, «Николай II имел полное право сделать логический вывод о том, что русские общественные круги желают, чтобы монарх в своем лице совместил управление страной и Верховное Главнокомандование»[194].