banner banner banner
Похождения полковника Скрыбочкина
Похождения полковника Скрыбочкина
Оценить:
 Рейтинг: 0

Похождения полковника Скрыбочкина


А он не забыл. Оттого продолжал оставаться на месте с красными от горя глазами и вывороченной набок челюстью. И не двигался, точно облитый водой на морозе, лишь тревожил свой ум возвратным трепетом несбывшегося.

Тормоз не представлял, что делать дальше.

***

Многие люди способны, не желая ничего лишнего, любить эту жизнь саму по себе, как единственный факт, заслуживающий внимания. К сожалению, упомянутое чувство редко бывает взаимным. Нечто похожее вполне мог бы сказать Тормоз о собственной – столь же незаурядной, сколь и малодостаточной – персоне, если б умел формулировать мысли общепонятным словесным способом.

Тормозу было двадцать восемь лет, и с самого детства судьба корчила ему отвратительные рожи. Он насквозь пропитался солёной пылью незаслуженных огорчений, зато отродясь не представлял о конфетах, а теперь его обманули. Обводя окрестность медленным и пустым, точно выеденным молью взглядом, Тормоз стоял подле облупленной скамейки, мучительно старался отыскать смысл если не внутри, то хотя бы снаружи себя, и ничего не находил.

Нет, его давно уже не могла ввести в заблуждение кажущаяся на первогляд доброта вещей. Но такого Тормоз ожидать не предполагал даже в дурных снах, после которых остаются мокрая постель и распотрошённые зубами подушки.

Не каждый способен перенести подобное, не переломившись пополам от непосильных мыслей.

И тогда Тормоз пошёл по городу.

Он двигался смутной походкой, и слёзы его, собирая пыль воздушных течений, образовывали на асфальте пятна. И его огромный язык, никогда не помещавшийся во рту, мешал смотреть вперёд и пугал редких прохожих.

Тормоз чувствовал себя так, словно в нём проснулись некие глубоко наболевшие корни, которые считались давно усохшими и обещали в скором времени превратиться в окончательную труху, но теперь проклюнулись из тьмы и пустились в бурный рост, не спрашивая ни у кого разрешения.

Постепенно убыстряя шаг, он лихорадочно думал об утлом человеческом существовании, струящемся из никому не известной туманной точки в мёртвое никуда. Воздух за спиной Тормоза густел от ядовитых испарений его мыслей, а он пытался представить собственное неясное место среди несовершенного общества, где есть голод и несправедливость, и где гораздо легче отсутствовать, чем присутствовать. Он вспоминал (и подсчитывал, загибая пальцы), сколько людей подсовывали ему в душу заподлянки, и сбивался со счёта, не переставая изумляться: разве после этого человеческий образ заслуживает хоть какого-нибудь снисходительного движения в его сторону? Нет, конечно, не заслуживает и заслужить не может при всём старании! Но и сам Тормоз ничего не может, раз не имеет точки опоры среди пустоброжения мира, всё равно ведь: если он готов никому не сопротивляться, сложить руки-ноги и плыть по течению в бездумную пустоту, то его рано или поздно здесь не будет, а Катька и Машенька спрячутся в подвале с кем-нибудь другим, красивым и сильным, чтобы есть мороженое и делать всякое-разное, чему Тормоз не ведает названия; а по телевизору станут вручать новые награды чужим людям и стрелять друг в друга ракетами, бляха, чтобы говорить «народ» и кричать «ура!», а в газетах продолжат печатать жирными буквами заметки о расхитителях неизвестной собственности, о разбойниках-живорезах и о маньяках с педагогическим уклоном, и все будут обсуждать предвыборные плакаты и рекламу, и страшные случаи из жизни, и легкодоступных женщин, да ещё будут хоронить в себе пустобродные идеи и ворованные слова, и хлеб, и борщ, и салат, и сыр, и вареники, и пирожки с капустой, и зарезанных на мясокомбинате животных, вместо того чтобы по-честному надувать гондоны, большие, белые, в какие Тормоз с Витьком Парахиным наливали, почитай, по ведру холодной воды из-под крана и бросали в новогоднюю ночь с балкона кому-нибудь на голову, а участковый Скрыбочкин гонялся за ними с пистолетной кобурой, в которой прятал малосольный огурец, ничего же ему не сделаешь, такая ряха здоровенная, но это ещё не значит, что ему теперь всё дозволено, даже конфеты отбирать у чужих людей и пожирать их без спроса, подумаешь, ну и что из того, что недавно на митинге лейтенант куском забора героически разгонял несогласных демократов, и теперь считает, что всё можно, хотя, конечно, в нём нет заметного отличия от других людей с холодными чёрными мыслями и горячей красной нутрянкой, если ему живот разрезать и понемногу кишки оттуда доставать, пусть посмотрел бы, как ты употребляешь их в пищу, потому что не только ему всё можно, а ещё лучше печёночку-то свежую, а из мочевого пузыря справить шарик со свистулькой, какую дед (на телеге раньше ездил) обменивал на металлолом, пока ему для грабежа пацаны «лимонку» за шиворот не бросили, чтобы не жил, и тогда, может, мир имел смысл, которого не становилось больше, чем никогда не было, а лишь пропадали продукты питания, и вселенная раскачивалась вокруг своей темноты, стараясь не упасть до времени, и глупая случайность её устройства постепенно становилась окончательной, и никакие блюстители порядка не были способны этому помешать, поскольку на самом деле всем всё можно, а дальше будет нисколько не лучше, дальше будет только хуже, одна головная боль и кровища, потому вопрос – присутствовать или отсутствовать в окружающей жизни – он останется без ответа, ведь человек не умеет решить его самостоятельно, хотя и пытается, но от этого только беда, только зряшное членовредительство, в конечном счёте за человека всегда решают другие, которых можно разглядеть в богатых ресторанах сквозь толстые стёкла, они сидят, выпятив животы, сверкают лысинами, курят длинные сигареты и пускают дым сквозь волосы своих женщин, которые любят смеяться и двигать у всех на виду голыми ногами, а значит, никому больше не надо ничего бояться, раз правды нигде не найти, надо придумать её самому и рассказывать другим людям, а то и не рассказывать, но держать исключительно для собственного пользования, пусть это и окажется настоящая правда, самая простая и единственно правильная среди всех остальных, ничего уж тут не поделаешь, дальше станет не лучше, дальше станет только хуже, оттого что теперь всем всё можно, всем всё можно, всем всё можно…

Так размышляя, бродил он по городу запутанным безотчётным маршрутом до самого вечера. Скрипя зубами, вытерпел густоту сумерек, медленно растекавшихся по его лицу и пропитывавших одежду. После чего продирался сквозь тьму и приблизительное пространство, как замороченный лесовиком зимогор продирается сквозь дремучий кустарник, оставляя на многопало раскоряченных ветках обрывки своих ветхих гунек, а затем – кровавые лоскутья кожи и даже, может быть, мяса… А его мысли скакали внутри замкнутого круга и не могли отыскать выход наружу.

На короткое время зарядил холодный зимний дождь. И Тормоз заплакал вместе с дождём. Асфальт глотал его слёзы и, наверное, выпил бы всего без остатка, если б непогода продлилась достаточный срок. Однако вскоре туча уползла на край города, и влага на щеках Тормоза высохла.

Вокруг мельтешили автомобили с зажжёнными фарами и люди с расхлябанными лицами, но Тормоз не обращал на них внимания. Пульсируя, всё шире наползало на его мозг ощущение безнадёжности. Как будто каждый раз, когда он двигался в новом направлении, перед ним вырастали крепкие, хотя и не различимые человеческим зрением стены. Тормоз догадывался, что это неспроста, и продолжал идти куда предполагал, однако использовать инерцию, проламывая свежие преграды, становилось всё труднее и труднее. Он метался по улицам, стараясь остаться в прежнем образе живого человека, обрывая на себе клочья волос, крича последние слова русского языка сквозь густую мутность недоброкачественного воздуха, и от него шарахались трамваи.

А потом вдруг ржавая пружина страхов и непонятностей, не выдержав напряжения, лопнула и превратилась в пыль, будто её никогда не существовало. И всё для Тормоза стало ясным и простым, как булка чёрного хлеба, присыпанная щедрой жменей соли. Он осознал, что жил неправильной жизнью среди нарисованных людей: скупо заточенный карандаш делал окружающий мир плоским и одноцветным, отчего Тормоз был обделён возможностями – в результате вероятность и невероятность многих желаний, предметов и действий боролись в нём, складываясь в кучу и вычитаясь друг из друга. Из-за такой неразберихи Тормоз лишь колебался из стороны в сторону вместо движения в правильную сторону и, конечно, не имел достаточного морального удовлетворения ни от самого себя, ни от доступной среды обитания.

После этого внезапного прояснения в уме он резко переменился. На него опустилось непоправимое спокойствие. И тогда лёгким умом Тормоз быстро придумал, что ему надо делать, если он хочет сохранить в себе память окружающего мира и собственное имя для беспрепятственного движения в будущее время.

Он воротился домой, где, кроме Капронихи, давно никого не существовало. Потому что его мать, по словам соседа Витька Парахина, была Секретным Глубоководным Разведчиком и не могла до времени объявить своё местонахождение, а отец двадцать четвёртый год трудился на ударной стройке за групповое изнасилование с потусторонним исходом и оттуда не писал по причине вероятного трудового энтузиазма и нехватки времени на малоинтересные пустяки. Лишь ветер с хозяйской ухваткой разгуливал по родимым комнатам, свободно заволакивая в квартиру свои студёные хвосты через растворённые после пожара окна.

Старая ведьма спала с чёрным лицом, скорчившись в сидячем положении на алюминиевом табурете. Тормоз опасался, что она станет мешать. Поэтому тихо приблизился к старухе со спины, взял её за мягкое морщинистое горло поверх самовязанного шерстяного свитера и принялся душить. Капрониха даже не успела проснуться: лишь дёрнулась два раза, стряхнув со щёк похожие на траурных бабочек хлопья сажи – и, обмочившись, возвратилась в блаженную тишину.

***

Тормоз несколько секунд неподвижно стоял на месте, прислушиваясь к растворённым в воздухе возможностям невидимого мира, однако ничего отрицательного не уловил. Тогда он расслабился и, отпустив горло старухи, засмеялся увесистым смехом окончательно повзрослевшего человека.

После этого Тормоз побродил по комнате, скользя взглядом по обоям со смелыми рисунками, которые он собственноручно сделал в слабосознательном возрасте цветными фломастерами – перед ним, размножаясь на кругоугольной плоскости, поплыли стаи колченогих волков с похотливо разинутыми пастями, разноголовые драконы с зубчатыми гребнями на спинах и хвостах, рогатые жирафы с половыми органами катастрофических размеров, заросли похожих на колокольчики цветов с выглядывавшими из-за них огромными глазами неясной принадлежности, изогнутые кинжалы с каплями крови на остриях, безрукие и многоногие существа с гроздьями женских грудей, выпучивавшихся из-под инопланетных скафандров, танки с жирными человеческими ягодицами вместо башен, усатые кузнечики в военных фуражках, пилотках и касках – всё это, знакомое до последнего штриха, двигалось, кружась, жило давней самостоятельной жизнью и не хотело отпускать. Тормоз чуть было не поддался притяжению выстраданного детства, однако сумел последним усилием воли оборвать устаревшие сердечные струны. И, плюнув на стену в случайном месте, зашагал дальше.

На полу повсюду валялись безнадобные лоскуты его воспоминаний: потемневшие от времени, они то и дело бросались под ноги, жалобно шелестя разлохмаченными краями, и этот шелест смешивался с потрескиваньем рассохшегося паркета и невесть каким образом сохранившимися под плинтусами утомлёнными матюгами строительных рабочих, шестьдесят лет назад в авральном режиме производивших предчистовую отделку бабкиной квартиры ради получения переходящего вымпела «Ударная бригада коммунистического труда» вкупе с прилагавшейся к вымпелу повышенной квартальной премией… Не обращая внимания на упомянутые звуки, Тормоз остановился перед стоявшей в углу комнаты пластмассовой пальмой. Осторожно ощупал свою голову, точно опасался потерять её среди сквозняка неодолимых мыслей; и, обнаружив умозаключительный орган на прежнем месте, снова успокоился. В качестве символического знака он оторвал от пальмы надломленный и с незапамятных времён болтавшийся на честном слове пучок листьев, бросил его на пол и коротким движением ноги отфутболил в сторону. Затем вынул из шкафа жестяную коробку из-под чая, в которой бережливая Капрониха хранила четыре его молочных зуба – два резца и два клыка, все из верхней челюсти. Снял разрисованную цветастыми индийскими фигурками крышку, высыпал зубы из коробки себе на ладонь, бережно погладил их и поцеловал каждый по отдельности. Недолго поколебавшись, воротил остаточные свидетельства полузабытой благоприличной поры на прежнее место и решил написать прощальное письмо.

Но кому писать-то? Отцу? Или президенту Соединённых Штатов Америки? Выбор в пользу второго оказался нетрудным, поскольку президента Тормоз видел много раз в новостях и представлял его гораздо отчётливее, чем сохранявшегося исключительно в воображении неубедительного родителя. Отыскав под шкафом выцветшую ученическую тетрадь, он вырвал из неё два листа, взял две шариковых ручки и устроился прямо на полу – излагать наболевшее желание всё бросить, позабыть прежнюю свою участь и кардинально перемениться душой и телом. Писал он сразу на двух листах: правой рукой – слева направо, а левой – справа налево. Впрочем, разницы в результате не было никакой: через несколько минут оба листа покрылись густыми каракулями одинаково непостижимого содержания. Тщету своих усилий Тормоз оценил не сразу. Он долго разглядывал упомянутые письмена, пытаясь распознать в них какой-нибудь смысл. Однако не сумел. Да и конверта всё равно не было. Порвать несостоявшиеся послания президенту, больше ничего не оставалось. Сделав это, он поднялся с пола.

До сих пор Тормоз шарахался, как от чумы и холеры вместе взятых, от любого завалящего зеркала – но сейчас его потянуло приблизиться к притаившемуся в коридоре трюмо: он долго вертел головой, разглядывая на трёх засиженных мухами льдистых поверхностях свои отражения с видом упорного путешественника-следопыта, отыскавшего наконец старинных друзей, которых окружающие считали давным-давно рассосавшимися в зыбучей воронке времени. Полузабытые друзья тоже разглядывали его из расположенных под углом друг к другу зеркал ветхого бабкиного трюмо. Они приветливо скалились, беззвучно шевеля губами, и Тормоз из этого ритмично повторявшегося шевеления вывел нескончаемую, словно пожирающая свой хвост змея, простую и единственно правильную фразу: «Всё-можно-всё-можно-всё-можно…»

Удовлетворённый таким результатом, он прошагал обратно в комнату. Поочерёдно присел на все три имевшиеся там мягких стула – впрочем, задержался на каждом не долее нескольких мгновений. Потом аккуратно перелистал телефонный справочник с сосредоточенным лицом следственного работника, пытающегося после долгой потери памяти опознать знакомые буквы… собрал вещи, которые счёл необходимыми, в большую хозяйственную сумку… переоделся в свою лучшую одежду: синие тренировочные брюки с надписью «Adidas», украденные в прошлом году с верёвки в офицерском общежитии, и пушистую жёлтую толстовку с коричневыми рогатыми жуками на плечах, подаренную Тормозу сердобольной пожилой продавщицей магазина секонд-хенд. В качестве обуви, правда, оставил себе прежние вьетнамки – не по причине удобства, а из-за отсутствия инакомыслимых вариантов.

Больше ему было нечего делать дома. Висевшая под потолком стоваттная лампочка без абажура освещала ненужное место, утратившее силу притяжения – если не навсегда, то как минимум на ближайшее время, требовавшее новых мест для обновлённых мыслей и правильных действий.

Тормоз считал себя готовым к дальнейшему. И, машинальным движением прихлопнув комара на стене, он вышел из комнаты в коридор. А оттуда – на лестничную площадку, торопливо закрыв за собой дверь, дабы не выпустить наружу запах гари и скрип старого паркета.

***

Тормоз не сомневался, что отныне у него всё будет по-другому. Намного проще и равноправнее, нежели вчера, позавчера и в остальные бесполезно миновавшие дни.

На улице ему в лицо переменчиво задышал бесприветный ветер, густой и тёмный от подхваченных где ни попадя чужих соображений. Он принялся было высасывать влагу из глаз Тормоза, точно стремясь уверенным темпом вогнать неустанного человека в куриную слепоту. Однако никакая стихия теперь не представлялась Тормозу достаточной для страха и неустройства, не говоря уже о более категорических последствиях. Оттого, с непокорной решимостью раздув ноздри, он склонил голову навстречу беспокойному воздуху и направился вперёд, поторапливая себя строгим голосом:

– Ыду! На-а-ада! Ыду-у-у!

Он опасался, как бы по дороге не умереть от жажды немедленных действий и в окончательно бездумном состоянии не позабыть, куда и зачем ему надо двигаться.

Однако вскоре и это – последнее – опасение пропало: Тормоз понял, что не позабудет о важном даже в отсутствующем образе. Тогда он сбавил темп и зашагал спокойнее, ощущая на лице тысячи несбывшихся поцелуев отца и матери, процеживая сквозь умственную ткань разрозненные мазки звуков и очертаний всего подряд, приветственно взмахивая рукой перед лицами встречных пенсионеров и автомобилей и понимая каждый луч спрятавшегося за домами солнца как путеводную нить своего настоящего путешествия с прозрачной и близкой целью.

***

Он целеустремлённо шагал по улице обеими ногами, обутыми в резиновые вьетнамки. И шутливо цыкал на собак и кошек. И, притопывая, хлопал себя по коленям. И, широко улыбаясь, говорил встречным девушкам:

– Гы-ы-ы! Оби-бятельна-а! Бу-у-и-им! Ы-ыпа-а-ац-ца-а!

Девушки в ответ ничего особенного не делали, но вели себя по-разному. Одни застывали на месте с разинутыми ртами и глядели на Тормоза как заворожённые, а другие, состроив скромные лица, наотрез отворачивались от него. И тем, и другим, и даже пожилым женщинам, на которых Тормоз не глядел, казалось, что перед ними бессмысленно шевелится человек, не сознающий себя. Но Тормоз сознавал. Оттого, стараясь не спотыкаться на сиюмоментных пустяках, продолжал струиться сквозь незаметное время, точно зверь, крадущийся в ночи сквозь хитроумно искажённые запахи и отражения самого себя в поисках неосторожной добычи.

Он пришёл к одиннадцатиэтажному дому, сверил его номер с тем, который был указан в телефонном справочнике – и, поднявшись на лифте, позвонил в нужную квартиру.

Звонок разбрызгал по лестничной клетке старческий дребезг – настолько противный, что, казалось, был способен поцарапать неподготовленные уши. Но Тормоз не слушал ничего, кроме собственных мыслей, а хозяева, похоже, давно обтерпелись – дверь ему без слов недовольства отворила молодая тонкошеяя женщина с бледными волосами и большими, широко расставленными глазницами, какие бывают у зажившихся на этом свете покойников:

– Вам кого? – удивилась она; и, отступив на шаг, позвала:

– Грыша! Это, должно, до тебя прыйшлы!

– Агы-гы-ы-ыу, – закивал Тормоз, энергично брызгая слюной. – Додибя брийшлы! Сиса дедаем бо-бо! Ха-ха! Бо-бо-бо! Ха-ха-ха-а-а! Бо-бо-бо-бо-бо-хы-хы-хы!

– Вы, молодой человек, не того мне тут, не нахальничайте, не надо придурюваться с порога… – встряхнув скудногабаритной грудью, попыталась по-хозяйски преградить ему путь женщина, опомнившаяся от неожиданного впечатления и теперь желавшая отчётливо продемонстрировать своё недовольство незваным кривоязыким незнакомцем. Она крупнозубо оскалилась и протестующе раздула щёки цвета варёной колбасы:

– А ну-к, не зашагивайте сюдыть с непомытыми ногами! Если очень надо, то дожидайте здесь. Сейчас он сам до вас выйдет!

– Пущай идёть с ногами бестревожно, ему теперя всё дозволено, – неслышным голосом прошелестела из-за спины Тормоза тень старой ведьмы, расплываясь на стене пятном близкого кошмара. И по коридору просквозил ветер предвкушения, поднятый крыльями мстительных загробных ангелов, доселе прятавшихся в скрытом воображении мира.

– Уз-зё м-мождна! – сквозь широкую улыбку повторил Тормоз, стараясь не забыть, что не он себя выдумал, оттого не ему и отвечать за свои поступки, если те кому-нибудь не понравятся.

Он решил более не тратить время и мысли на удовлетворение чужого любопытства, а просто убрал с лица улыбку и зажёг в глазах чёрное пламя оскорблённой невинности. После чего вынул из хозяйственной сумки большой кухонный нож с недавно тупой от рубки курятины режущей кромкой (перед выходом Тормоз не забыл тщательно наточить инструмент). И деловито полоснул супругу добровольного дружинника под кадыком. Несчастная, руководствуясь привычной женской логикой, хотела было нешуточным образом возмутиться и продемонстрировать максимальные возможности своего голоса. Однако вопреки намерению раздражённого ума ничего не успела. Только вытолкнула наружу быстрые струи крови из неудобного прореза и дряблотело рухнула на клетчатый коридорный половик. После чего сделала усталое лицо равнодушного ко всему человека и нерешительно – будто сомневалась в правомерности своего действия – закачала жилистыми ногами, расхристав полы короткого шёлкового халата с рисунком из крупноглазых зайчат и мохноухих медвежат.

– Гы-ы-а-а-а, – шевельнул горлом убийца. И, взяв её за волосы, в несколько продолговатых движений отделил ножом голову от бывшего женского тела.

Из двух отверстых концов переполовиненной шеи толчками хлюпала кровь; а сквозь тщившиеся превратиться в кристаллы глаза покойницы прорастал весь ужас прошедшего и будущего времени.

Тормоз поглядел на своё отражение в этих глазах, и ему стало понятно, что не каждый человек носит в себе только собственную смерть. Некоторые взращивают внутри шагающих за ними каждодневных теней также и разносрочные смерти других людей, подобно кукушкам, бескорыстно высиживающим в тесных гнёздах чужие яйца. К категории последних Тормоз причислил себя, и это придало ему гордости. А ещё он удивился мудрой природе, умеющей невероятно легко и справедливо устраивать всё к лучшему.