Не скрыл дед и потрясающее слово, с которым связана страшная тайна. Все думают, что во всём русском языке есть только одно слово с тремя буквами «е»: длинношеее. И один дед знал второе. Однако предупредил, что больше его никому нельзя называть. Антон сразу догадался: кто услышит – умрёт. Дед этого не исключал, но главное состояло в другом: дед высчитал, когда не только он, а всякий гражданин России будет знать второе слово. Сам дед до этого времени дожить даже и не думал, но полагал, что доживёт Антон, проверит и скажет: «А ведь старик-то был прав!» На всеобщее раздумье дед клал четыре десятилетия. Дед, ты оказался точен: через сорок два года я прочёл в «Учительской газете» что на этот вопрос ученики четвёртого класса ответили хором: «Зме-е-ед!»
Потом Антон читал вслух – рассказы Толстого. Дед к этому времени начинал подрёмывать, но когда Антон, желая ускорить дело (вслух читать он не любил – слишком медленно), пропускал фразу-другую, дед, не открывая глаз, сонным голосом её вставлял. Чтоб отбить время от скучного чтения, Антон спрашивал что-нибудь повеселее.
– Дед, а дразнилки у вас в семинарии были?
– А как же. Рядом был монастырь. Мы и дразнились: «Ай, монашка, ай, монашка, куда делась твоя ряска?» Или – к наставникам или духовному начальству – весной: «Птички божии запели, книги к чёрту полетели». Дело здесь, – пояснял дед, – в чёрте, запретном слове.
Дразнилки были так себе.
– Скажи лучше про свёклу.
– Nos sumus boursaci, edemus semper bouraci. Мы бурсаки и едим всегда бураки.
Если рядом оказывался кто-нибудь, Антон начинал ёрзать на стуле.
– Я предупреждал, – говорил дед. – Для ребёнка столько сидеть – противоестественно. Что, храпесидии устали?
Храпесидиями в семинарии назывались ягодицы. Было для этого ещё одно слово, даже лучше первого: афедрон.
Наказаний у деда было два: не буду гладить тебя по головке и – не поцелую на ночь. Второе было самое тяжёлое; когда дед его однажды применил, Антон до полуночи рыдал.
Как-то отец, проходя через кухню, услыхал, что дед с Антоном беседуют на темы русской истории.
– И что же ты знаешь из истории? – остановился отец. – Ну хотя бы из начала прошлого века.
– Царствование императора Александра Благословенного, – подсказал дед.
– В это время начали строить шоссе из Петербурга в Москву, – сказал Антон. – А раньше были только грязные дороги, как в Чебачинске.
– А ещё какие события?
– Ещё открыли Лицей – это такой интернат, – где учился Пушкин. Ещё – ещё устроили главный банк для купцов, где они могли брать деньги, чтоб лучше торговать.
– А какое было главное событие?
Антон подумал:
– Основание Одессы. Город порто-франко.
Что такое порто-франко, Антон не понимал, но очень нравилось само слово.
– Ну а всё же самое главное событие? Мировое? Не помнишь? Изгнание Наполеона, взятие Парижа!.. Да, история у вас с дедушкой какая-то немасштабная… Впрочем, пока всем этим не занимайтесь. Историю будешь изучать в четвёртом классе.
Два раза в неделю было чистописание. Дед доставал пожелтевшие, истрёпанные прописи и уходил делать что-нибудь по хозяйству, а Антон выводил по косым линейкам пером № 86: «Богъ правду видитъ, да не скоро скажетъ».
В мае был экзамен. Старая учительница Клавдия Петровна должна была проверить, может ли Антон идти во второй класс. Экзамен почему-то состоял только из диктанта: «Девятое мая – это был день Победы. Мы ходили на площадь. Знамя несли Коля и Ваня». Клавдия Петровна прочитала, что написал Антон, исправила что-то красными чернилами и ещё долго молча смотрела в тетрадку. Потом сказала:
– Давно я не видела «ера» в ученической тетради.
– Там ошибка?
– Нет, всё в порядке, за диктант – пятёрка.
Клавдия Петровна взяла кожаный потёртый ридикюль с никелевым рантом – точно такой же был у бабки, его она купила перед первой войной, – достала из него крошечный носовой платочек, потом положила обратно.
Дома Антон спросил у деда, что такое «ер». Оказалось, что твёрдый знак. В диктанте в слове «былъ» красными чернилами был зачёркнут «ер».
Первого сентября я с огромным и слегка кособоким телячьим ранцем, который шили всей семьёй, в трофейных, застёгнутых под коленками брючках-гольф, шёл в школу. Шёл впопрыжку, бормотушкой («Семафор, матадор, а не камень лабрадор») отгоняя страх, потому что чувствовал себя слабым в переводе простых дробей в десятичные, боялся, что это сразу обнаружится – первой в расписании стояла арифметика. Но на уроке почему-то долго копались в примерах на сложение и вычитание в пределах сотни – над тем, что мы с дедом делали устно. Видимо, дроби должны были переводить на следующем уроке. Но и на другой день занимались тем же. На уроке письма ни о каких частях речи и разборе по членам предложения, чего я тоже побаивался, не было и помина. Дед, не преподавав в начальной советской школе, имел смутное представление об её программе и по ошибке подготовил Антона до четвёртого класса включительно. Во втором классе делать ему было нечего, уроков он не готовил, целыми днями играя в лапту или штандер – игру, которой научил всех Кемпель. Но за первую четверть все оценки были отличные, только по военному делу была двойка.
Двойка в четверти! Отец пошёл в школу. Там он, во-первых, поговорил с Клавдией Петровной, которая ставила пятёрки ученику, за два месяца не открывшему учебник и превратившемуся в бездельника. Во-вторых, он поговорил с военруком Корендясовым. Выяснилось, что Антон – не военная косточка, про строй вообще не петрит ровно ничего, а когда военрук всё же захотел его поощрить – он оказался первым на марш-броске («он неслабый мальчик»), Антон издевательски крикнул: «Рад стараться!» Но – главное – освоить поворот, особенно «кругом»: пятка-носок. Военрук не поленился показать, как поворачивается Антон. Пяткой-носком там и не пахло.
Вечером пришёл Бондаренко – отставной капитан, а ныне боец скотобойни. Взяли его туда за силу и меткость – по удару молотом он шёл сразу же за кузнецом Переплёткиным и его братом; капитан всегда подчёркивал, что он, Бондаренко, – боец скота, а не какой-нибудь съёмщик (это значило: шкур) или стопорезчик. Но новую свою профессию он всё равно не любил и говорил, что занимается ею только по необходимости, так как, кроме стрельбы из всех видов оружия, ничего больше не умеет; его мечтою был электрический скотоубой, как на знаменитых чикагских бойнях. По слухам, это собирались ввести на Семипалатинском мясокомбинате (том самом, который до войны строил отец Антона и где потом падала в обморок специалистка по реализму Достоевского). Бондаренко пришёл в форме, с орденами, в сверкающих хромовых сапогах работы сапожника дяди Дёмы; пробелы военной подготовки за первый класс были ликвидированы в полчаса; капитан сказал, что ещё чуть-чуть – и у Антона будет выправка, как у Вани Солнцева из фильма «Сын полка». Тут же Антон узнал, что если тебя хвалит старший по званию, то надо говорить не «рад стараться», а «служу Советскому Союзу».
Антон привыкал. К тому, что в школьном задачнике и, очевидно, вокруг нет никаких купцов и фабрикантов, а есть колхозники, юннаты, стахановцы, и надо высчитывать, сколько гектаров, а не десятин они засеяли и сколько тонн, а не пудов отгрузили за смену.
– Дед, а кто такой Стаханов? – спрашивал Антон.
– Да есть один такой шахтёр – пьяница и жулик. Полуграмотный. Сейчас начальник шахты в Караганде.
– Папа! – укоризненно говорила мама.
– Ну, сама и объясняй, – говорил дед.
Перед Новым годом Клавдия Петровна сказала:
– Дети!
Так называла только она, другие учителя говорили: «ребята».
– Дети! Скоро у нас в школе будет ёлка. Кто знает какие-нибудь стихи и песенки про Новый год?
Мишка, сосед по парте, прочёл про то, как «на Спасской башне бьют часы двенадцать раз». Стихов этих Антон не знал, они ему понравились, и он сразу их запомнил – он всегда запоминал стихи, которые нравились, с первого раза. И Васька Гагин прочитал хорошее стихотворение:
Белый снег пушистыйВ воздухе кружистаИ на землю тихоПадает-ложиста.Антон осмелел и тоже поднял руку. Теперь он это делал как следует: сгибал руку в локте, а не просто тянул её вверх, как в первый день, за что над ним вдоволь посмеялись.
– Что ты хочешь исполнить на ёлке, Антоша? – спросила Клавдия Петровна.
– Про Деда Мороза.
И Антон запел альтом как мог высоко:
Рождество Христово,Дедушка Мороз.Множество игрушекДедушка принёс.– Садис, – сказала Клавдия Петровна; она говорила: «садис», «шыгать», «коришневый», «сделалса», «лёв»; Антону это почему-то очень нравилось. – Дедушка тебя научил? Это хорошая песенка, Антон, но ты её споёшь в другое время.
Другое время наступило не скоро. Антон обучил этой песенке дочь Дашу, однако пела она её только дома и то стеснялась. Но недавно внучка Антона спела её на ёлке; песенка молодой учительницей была одобрена.
Какие-то казусы всё время случались на уроках истории СССР в четвёртом классе. Рассказывая про жизнь древних славян, Антон бодро затарабанил по Иловайскому: «Славяне были нетребовательны в пище – они довольствовались мясом, хлебом, мёдом и молоком». Класс, питавшийся преимущественно картошкой, грохнул хохотом. В другой раз Антон, освещая революционную ситуацию в деревне, сказал:
– Деревня выступала за большевиков. Туда приезжали инвалиды-пропагандисты.
– Почему инвалиды? – возмутилась учительница.
Этого Антон не знал. Но дед всегда говорил только так: в Мураванке всё было тихо, но приехал инвалид-пропагандист. Или: имение Жулкевских стояло нетронутым, но тут явились два инвалида-агитатора, и усадьбу сначала разграбили, а потом и вообще сожгли.
И ещё долго Антон будет говорить «Александр Второй, Царь-Освободитель», а на уроках географии – «Северо-Американские Соединённые Штаты», «Северный Ледовитый и Южный Ледовитый», и на уроках физики – что радио изобрёл Маркони, называть перенос единитной чертой и писать иногда по рассеянности в конце слов еры, что будет особенно раздражать преподавательницу литературы, считавшую, что Антон делает это из хулиганства.
8. Гений орфографии Васька Восемьдесят Пять
Всякий раз, когда Антон видел кирпич или слово «кирпич», он вспоминал Ваську Гагина, который это слово писал так: кердпич. Слово исчерчивалось красными чернилами, выводилось на доске. Васька всматривался, вытягивал шею, шевелил губами. А потом писал: «керьпичь». Когда учительница поправляла: падежи не «костьвенные», а косвенные, – Васька подозрительно хмурил брови, ибо твёрдо был уверен, что названье это происходит от слова «кость»; Клавдия Петровна в конце концов махнула рукой. Написать правильно «чеснок» его нельзя было заставить никакими человеческими усилиями – другие, более мощные силы водили его пером и заставляли снова и снова догадливо вставлять лишнюю букву и предупредительно озвончать окончание: «честног».
Из своего орфографического опыта он сделал незыблемый вывод: в русском языке все слова пишутся не так, как произносятся, причём как можно дальше от реального звучания. Все исключения, непроизносимые согласные, звонкие на месте произносимых глухих, безударные гласные – всё это бултыхалось в его голове, как вода в неполном бочонке, который везут по ухабам, и выплёскивалось с неожиданной силой.
В четвёртый класс измученная Клавдия Петровна перевела Ваську с переэкзаменовкой по русскому языку. Васькин дядька (родителей у него не было) отчесал его костылём. И пообещал повторить воспитание осенью, если Васька не перейдёт в следующий класс.
Надо было Ваську выручать. Мы стали писать с ним диктанты. Результат первого был ошеломляющим. В тексте из ста слов мой ученик сделал сто тридцать ошибок. Дед посоветовал, проработав их с Васькой, ту же диктовку повторить. Васька сделал сто сорок. Дед сказал, что за тридцать пять лет преподавания такого не видывал – даже в партшколе и на рабфаке. Мне тоже с тех пор приходилось читать разные тексты – заочников, слушателей ветеринарных курсов, китайцев, вьетнамцев, студентов с Берега Слоновой Кости, корейцев. Ничего похожего не было и близко. Думаю, и не будет. Васька был гений и, как всякий гений, был неповторим. Где, чья изощрённая фантазия додумалась бы до таких шедевров, как «пестмо», «педжаг», «зоз-тёжка»? Когда и кто бы ещё смог «абрикос» превратить в «аппрекоз»?..
Это был мой лучший друг. Когда в четвёртом классе (Вася бы написал: «в клазсе») учительница дала тему домашнего сочинения «Мой друг», я не размышлял и секунды. Начало пошло легко: «У меня есть друг. Летом, когда было очень жарко, мы писали с Васей диктанты». Однако дальше, когда следовало осветить уже Васькину помощь другу, то есть мне, писанье застопорилось. В памяти всплывало что-то не то: как Вася таскал для меня огурцы с тёткиной грядки или отдал обратно часть выигранных у меня же пёрышек, чтобы мы могли играть в эту запрещённую азартную игру дальше. Или вспомнилась история со штанами. Была такая весёлая забава: пока ты купаешься в речке, твою штанину завязывают узлом. Узел затягивают двое – вроде перетягивания каната. После этого штанину ещё замачивают. Развязать такой узел детскими пальцами и зубами практически невозможно. Я энергично приступил к описанию подобного эпизода, где главным героем был Вася. «Однажды жарким знойным летом, когда всё живое стремится к воде, мы пошли купаться». Начало своей художественностью мне понравилось. Но дальше пошло хуже: «Пока я купался, Вася не дал завязать узлом мою штанину…» Это была неполная правда, и я добавил: «и замочить её в тине, чтобы она стала грязная и скользкая и чтобы её нельзя было развязать». Это была уже неприкрытая правда. Но что-то главное из масштабов Васиной услуги всё же ускользало. Я долго грыз конец ручки, выплёвывая голубую краску, и закончил: «И я не пошёл домой без штанов». Получалась уже полная чепуха. Явно не подходила для школьного сочинения и другая тема, связанная с Васиным великодушием и добротой, – как он всегда оставлял докурить своим товарищам не «двадцать», а «сорок», т. е. окурок, составляющий лишь немногим меньше половины папиросы.
Но сочинение не могло остаться без конца. Не миновать было обращения к деду. Правда, он мог сказать: «Неудобовразумительно, в написаньи очень длительно»; однако он заметил только, что ограничился бы одной фразой общего характера, и тут же такую фразу предложил: «Приятель в моих делах также принимал живейшее участие, оказывая мне всяческую помощь, и во всех превратностях судьбы на него можно было положиться вполне». При этом дед особенно хмурил брови – как всегда, когда усиливался не рассмеяться. Но я очень торопился, и мне было не до дедовых бровей.
Через два дня Клавдия Петровна, раздавая сочинения, спросила:
– Антон, а какие превратности судьбы ты имел в виду?
Я молчал, потому что «судьба» в моём сознании тесно связывалась со словом «суд» – в этом соседстве они всегда оказывались в речах и деда, и бабки. Объяснить это было сложно. Но я всё-таки выдавил:
– Это когда меня будут судить.
– Судить? – поразилась Клавдия Петровна. – Тебя?..
– Ну, когда я вырасту.
Клавдия Петровна больше не расспрашивала.
Когда в этот приезд Антон её навестил, ей, как и деду, было за девяносто, она уже не помнила ничего и Антона. Но когда он произнёс: «превратности судьбы», в её водянистых глазах что-то мелькнуло и остановилось.
– Да, это ты… и Вася. Как же! – учительница оживилась. – Он ещё писал «пестмо», а «во втором» – с четырьмя ошибками: «ва фтаромм». Надо ж было изобрести! – она восхищённо всплеснула слабыми руками. – Это мог только он!
Но прославился Василий не своей орфографией, с которою был знаком лишь узкий круг. Славу ему принесло художественное чтение стихов – его главная страсть.
На уроках он о чём-то думал, шевеля губами, и включался, только когда Клавдия Петровна задавала на дом читать стихотворение.
– Назуст? – встрепёнывался Васька.
– Ты, Вася, можешь выучить и наизусть.
Он выступал на школьных олимпиадах и смотрах. На репетициях его поправляли, он соглашался. Но на сцене всё равно давал собственное творческое решение. Никто так гениально-бессмысленно не мог расчленить стихотворную строку. Стихи Некрасова:
Умру я скоро.Жалкое наследство,О родина, оставлю я тебе, —Вася читал так:
– Умру я скоро – жалкое наследство! – и, сделав жалистную морду, широко разводил руками и поникал головою.
Отрывок из «Евгения Онегина» «Уж небо осенью дышало», который во втором классе учили наизусть, в Васиной интерпретации звучал не менее замечательно:
Уж реже солнышко блистало,Короче: становился день.После слова «короче» Вася деловито хмурил свои густые тёмные брови и делал рубящий жест ладонью, как завроно Крючков.
Энергичное обобщение в стиховой речи Вася особенно ценил. Строку из «Кавказа» «Вотще! Нет ни пищи ему, ни отрады» он сперва читал без паузы после первого слова (его он, естественно, принимал за «вообще»). Но Клавдия Петровна сказала, что у Пушкина после него стоит восклицательный знак, а читается оно как «вотще», то есть «напрасно». Вася, подозрительно её выслушав (учителям он не доверял), замечанье про «вотще» игнорировал, про паузу принял и на олимпиаде, добавив ещё одну домашнюю заготовку, прочёл так: «Вааще – нет ни пищи ему, ни отравы!»
В «Родной речи» были стихи:
Я – русский человек, и русская природаЛюбезна мне, и я её пою.Я – русский человек, сын своего народа,Я с гордостью гляжу на Родину свою.Имя автора изгладилось из моей памяти. «Любезна» и «пою» тяготеют к державинскому времени, но «сын своего народа» – ближе к фразеологии советской.
Вася, встав в позу, декламировал с пафосом:
Я русский человек – и русская порода!И гулко бил себя в грудь. По эффекту это было сопоставимо только с выступленьем на районной олимпиаде Гали Ивановой, которая, читая «Бородино», при стихе «Земля тряслась, как наши груди» приподняла и потрясла на ладонях свои груди – мощные, рубенсовские, несмотря на юный возраст их обладательницы.
Шедевром Васи было стихотворение «Смерть поэта»: «Погиб поэт – невольник! Честипал! Оклеветанный! – Вася, как Эрнст Тельман, выбрасывал вперёд кулак. – Молвой с свинцом!»
Дальнейшую интерпретацию текста за громовым хохотом и овацией разобрать было невозможно. Васька был гений звучащего стиха.
Его пробовали исключать из списка участников очередной олимпиады. Но на совещании директоров школ-участниц завроно Крючков неизменно спрашивал директора нашей школы: «А этот, поэт-невольник, будет что-нибудь декламировать?» И Гагина срочно вписывали обратно.
Начиная с четвёртого в каждом классе он сидел – всё из-за того же русского языка – по три года. Дядька после получения очередного известия о второгодничестве вздувал Ваську костылём, после чего воспитательный вопрос считал исчерпанным.
К шестому классу это был здоровенный 16-летний парень с мощной мускулатурой и широкими плечами. Начиная с мая месяца он ночевал не в избе, а на сеновале. Вскоре туда же переселялась Зинка, его кузина, в свои пятнадцать выглядевшая на девятнадцать. Всё лето Васька жил с ней как с женой (они даже ругались по утрам, и Зинка, девка здоровая, один раз спихнула Ваську с повети). Тётку это почему-то не волновало; каждый вечер, после ужина, она командовала: «Дети, марш на сеновал!» (Зимой эти дети жили с нею и её мужем в одной комнате.) Васька свою связь передо мной не скрывал, но особенно про неё и не распространялся – может, потому, что я смертельно ему завидовал.
В шестом классе они вернулись в свою деревню. Последним, дошедшим до меня в чужой передаче его шедевром стало слово «арарх» – так, полагал Вася, называлось явление, обозначаемое в учебнике как «феодальная иерархия».
Прозвище у Васьки было «Восемьдесят Пять». Почему – никто не знал. Но Ваське оно чем-то очень подходило.
9. В бане и около
Венцом сегодняшнего маршрута была баня. Утром, уходя, Антон сказал деду, желая его развеселить:
– Таз брать?
В Антоново время в баню ходили не только со своими вениками. Отец Антона, человек в городе уважаемый, учитель, известный лектор общества «Знание», шествовал через город с огромным белым эмалированным тазом: шаек в моечной не хватало, и кто со своим тазом – шёл без очереди.
Баня была на месте – краснокирпичное одноэтажное здание со странно, у самой крыши расположенными окнами – чтоб не подглядывали. Её, как и школу, построил купец Сапогов; Антон долго считал, что благотворитель – такая должность, тот, кто строит главные здания в городе: больницу, почту, школу, райком партии. Всё это были большие дома, из кирпича или могучих брёвен, рассчитанных на вековое стояние.
И теперь, в конце века, они стоят так же прочно, не оседают, не гниют, не требуют капитального ремонта.
Баня была не просто моечным заведеньем – она была клубом, кафе. В предбаннике отдыхали после парилки (парились жестоко, до морока, выскакивали, как из преисподней), помывшись, долго сидели в чистых кальсонах, попивая клюквенный морс, домашнюю бражку (мысль о том, что мог быть буфет, никому и в голову не приходила), курили, не торопясь одевались. И разговаривали – из-за этого Антон с одеваньем всегда сильно запаздывал, слишком много интересного рассказывали, сидел раскрыв рот. Как-то, услышав, что отец выговаривает ему за это, сидевший на соседней скамейке, завернувшись в огромное трофейное полотенце, сосед, капитан Сумбаев, солдат шести войн, как он себя именовал, сказал:
– Ты же будущий боец. Отменили в младших классах военную подготовку. А зря! За сколько может одеться солдат? У кого часы с секундомером? Засекай. Минута будет – скажешь.
Открыв шкафчик, где вся одёжа была разложена в невероятном порядке, капитан, как будто и не очень торопясь, надел бельё, галифе, неуловимыми движеньями, как фокусник, в несколько секунд обернул ступни белоснежными портянками, которые до этого были аккуратно расправлены на жерлах сапог, влез, звякнув медалями, в гимнастёрку, затянул ремень и, ещё успев провести по редким волосам гребешком, притопнул и прищёлкнул каблуками.
– Пятьдесят пять, – сказал владелец секундной стрелки.
Антон глядел зачарованно – и больше всего на сапоги, сверкающие, как карагандинский уголь-антрацит. Из-за забора он иногда видел, как Сумбаев чистил их на крыльце. Антон успевал дойти до колодца, набрать воды, сходить ещё раз – капитан, громко плюя и стуча щёткой о щётку, всё чистил. Осенью при чебачинской грязи хватало этого блеска на полквартала, но он чистил всё равно. Это было непонятно. Отец же – неизменно восхищался. Сам он тоже придавал чистке сапог большое значенье, варил с помощью мамы гуталин по особенному рецепту, взятому ещё в Москве у знакомого ассирийца на углу Тверской и бульваров. Гуталин получался неважный (не тот воск, разве это воск? стеарин), плохо растирался, сапог приходилось греть при открытой заслонке у печки, и когда после войны отец поехал в Москву, то навёз множество баночек, бутылочек и разноцветных бархоток, после чего мог соперничать с Сумбаевым в зеркальной гладкости сапожных головок и мягком глубоком блеске гармошек голенищ.
Баня была клубом, своей газетой. Поэтому в неё ходили даже тогда, когда мытьё там не очень отличалось от домашнего – замерзал водопровод («Мелкое заложение», – говорил работник водокачки Гурка), воду привозили на быках, заливали в котёл вёдрами и выдавали по норме – четыре шайки на человека. Именно в предбаннике я впервые услышал про Васю Тёркина, который воевал «в соседнем батальоне» и про которого один поэт, тоже наш брат-фронтовик, майор, так здорово написал – про всё: про окопы, про кормёжку и про баню тоже: «Не спеша надел солдат новые подштанники, не спеша надел штаны и почти что новые, с точки зренья старшины, сапоги кирзовые». С точки зренья старшины! Это тебе не вошь на блюде, это промеж нас потереться надо! Тут же сказали, что майор этот – из кулацкой семьи, которая вся кукует где-то на поселении за Уралом, и что через такие стихи её должны бы отпустить или, по крайности, срок скостить – но вряд ли, не зависит, Русланова сидит вон уж сколько.
Может, из-за того, что близко были Карлаг, Долинка и другие большие лагеря, или потому, что в Чебачье приезжали для отбытия послелагерной ссылки из самых разных мест, но осведомлённость жителей была поразительна. И с младых ногтей Антон знал, что Козин отбывает срок под Магаданом, а Зоя Фёдорова – в Дубровлаге, жена Зиновьева отмотала срок и после войны работает воспитательницей в детсаду в Магадане, что сидят жёны Калинина и Молотова. Рассказывали с таинственными лицами подробности: продукты жене Молотов отправляет туда на самолёте – белый хлеб, колбасу там, шпроты. Фамилия её Антону очень нравилась: Жемчужина (до она была главная в стране по духам и одеколонам). Слышал Антон и то, что в войну самые большие посадки и расстрелы были после крупных поражений на фронтах и осенью, когда предстояло собирать урожай, что сажали волнами: волна дворян, волна инженеров, учёных, церковников, партийцев.