– Вы видите, господа, – почти шёпотом говорит гид, – последнее живое существо на планете, которое помнит Великого Императора.
Публика затихала, французы плакали. Черепаха поводила полуслепой головой, потом медленно втаскивала её обратно в панцирь и застывала, как подбитый танк на поле боя.
В 150-летнюю годовщину смерти Наполеона прошёл слух, что черепаха ещё жива и по-прежнему выползает, совершенно ослепшая, с головою, покрывшейся какой-то белой плесенью. В самый день Антон читал дочке Даше: «Чудесный жребий совершился: Угас великий человек, В неволе мрачной закатился Наполеона грозный век» – и рассказывал ей про черепаху императора; Даша слушала и моргала своими глазищами.
Когда в отделе академического института, где работал Антон, обсуждалась его плановая работа «Из истории бонапартизма в России» и профессор Молчанов сказал, что отмеченные коллегами недостатки естественны, поскольку автор занимается этой обширной темой слишком недавно, автор в запальчивости сказал: давно – двадцать лет.
– То есть, если не ошибаюсь, с тринадцати лет? – тонко улыбнулся профессор.
– И даже раньше!
Антона послали за хворостом для костра – надо было накормить гостя. Под это дело Антон решил заглянуть на позавчерашний покос, где он напримечал много земляники. На поляне почему-то стояла телега, запряжённая низкорослой мохнатой лошадкой, и какой-то мужик, торопясь, навиливал сено – их сено! Антон, пятясь и ступая, как Кожаный Чулок, скрылся за кустами и опрометью помчался к шалашу; через минуту отец уже бежал впереди Антона, держа наперевес вилы, как участник крестьянского восстания Болотникова, – и успел схватить под уздцы отъезжающую лошадь. Мужик спрыгнул с воза тоже с вилами и попытался пырнуть ими отца – тот отбил. Мужик сделал ещё выпад – отец отбил с лязгом. Антон раскрыв рот смотрел на это фехтование. Отец кинул на него короткий взгляд (Антон долго его вспоминал) и закричал мощно: «Трофимыч! Григорьич!» Услыхав, что есть ещё Трофимыч с Григорьичем, мужик бросил вилы, отскочил за куст и, быстро состроив удивлённое лицо, забормотал:
– Дак я как? Смотрю – сенцо ничьё, можа, думаю, не вывезли, дак я что…
Прибежал Николай Трофимыч, за ним не торопясь шёл Борис Григорьич. Мужика бить не стали, но заставили отвезти ворованное сено к главному стогу, да перевезти туда же ещё две копёшки. С транспортом было туго, Мальчика вспоминали часто.
Но и когда Мальчик ещё существовал, сена на целую зиму всё равно не хватало, особенно когда на постое находилась корова профессора Резенкампфа; докупали на базаре. Подвозили сено исключительно казахи. Косить они не умели и не любили, нанимали мужиков из ссыльно-кулацких семей, могучих косарей. Но казахам, хотя они тоже были колхозниками, разрешалось держать индивидуальных лошадей, то есть иметь транспорт, русские же вывозили сено на коровах, на себе (в двуколки впрягались всею семьёй), ощущая это как глубокую несправедливость; межнациональных отношений это не улучшало. Гройдо в бытность свою большим начальником по национальным вопросам стоял у истоков подобных указов и пробовал объяснять, что власть поступила разумно, исходя из национальных привычек степного народа, – его чуть не побили.
– А можа у меня тоже национальные привычки – не мене ихих! – наскакивал грудью нервный Петя-партизан и шарил рукою у пояса. – У мово бати целый косяк был. Да не этих косматых – настоящих коней! А я не могу себе кобылу завесть – к доктору съездить!
Неравенство было ликвидировано при Хрущёве, когда коней казахам велели сдать. Аксакалы, с трудом спешившись на исполкомовском дворе, обнимали своих низкорослых мохнатых лошадок и плакали. Лошадей по сходням загоняли в кузовы грузовиков и куда-то отправляли.
Однажды дед выменял у Сабита целый воз сена на костяного божка, выкопанного на огороде. Этот божок, рассказывал Васька, друживший с сыном Сабита Карбеком, стоял потом у казахов на особой полочке и рот ему мазали жиром, а когда резали барана – кровью. Гройдо очень удивлялся: «А я и не знал, что у казахов до сих пор сохранились элементы язычества, считал – мусульмане».
Подряжались и в колхоз, скирдовать – копнильщики с заскирдованного сена получали «нэпманскую десятину». Антон тоже скирдовал. Навильники он брал не меньшие, чем мужики, но уставал быстрее, от напряженья болели пузные мускулы, как выражался Васька Гагин. Татарин Ахмет, учившийся ещё до войны у мамы в начальной школе и жалевший Антона, переводил его на конные грабли – сгребать подсохшее сено в рядках. Работа нетяжёлая, надо только, сидя на удобном, тёплом от солнца дырчатом железном сиденье, вовремя подымать и отпускать рычагом огромные серповидные зубья граблей, опытный конь сам заворачивал в конце рядка. Но эта работа быстро кончалась, приходилось опять копнить. Особенно тяжело подавать на стог уже почти готовый, высокий. Во время перекуров Антон с чувством вместе со всеми пел: «Имел бы я стогометатель, он за меня б стоги метал. И ни хрена бы я не делал, а только б сено получал».
Зимой отец ездил на Мальчике в дальний колхоз, в Успено-Юрьевку, там всегда под снег уходило невывезенное сено, которое колхоз задёшево продавал всем, кто отваживался его откапывать и через Степь, где не было езжалой дороги, перевозить в тридцатиградусный мороз с ветром.
В одну зиму снега было особенно много, и отец припозднился. Ехал в уютной сенной норе, наслаждаясь летним ароматом разнотравья. После набойливых городских, степная дорога, наезженная в самую меру, была ровна, покойна. Мальчик бежал, как всегда, впритруску, неспешной побежкой. Вдруг сзади в темноте появились жёлтые огоньки. Волки! Отец протянул Мальчика кнутом, что делал редко, тот наддал, но воз был тяжёл, огоньки приближались. Отец зажёг большую охапку сена и бросил на дорогу. Волки переждали, но потом опять стали нагонять. Отец зажёг ещё сена и ещё. Ветер, дувший сзади, относил пылающие клочья иногда прямо в морду Мальчику, но боевой конь и ухом не вёл, а только прибавлял ходу, сколько было в его силах; отец знал, что их у старика немного. Сено быстро убывало; отец начал экономить, но маленькие клоки прогорали мгновенно или вообще гасли в снегу. Тогда можно было увидеть, что волки совсем близко; некоторые пытались забежать вперёд, обогнав сани по целине, однако мартовский снег был слишком глубок и рыхл. Всё равно дело было дрянь. Отец приготовил вилы. Но тут показались огни Каменного карьера. Волки отстали.
На Мальчике из роддома доставили маму вместе с новорождённой сестрой Наташей. Отец клялся, что Мальчик, увидев свёрток с младенцем, заулыбался и вёз телегу очень осторожно по глубокой – по ступицу – осенней грязи. Везя гроб одного из членов «Будённовца», Мальчик двигался, скорбно опустив голову, и переступал копытами тихо и деликатно.
Антона это нисколько не удивляло – от коня он ожидал и не такого. Вальке Шелепову он рассказывал, что когда Мальчик служил в Первой конной Будённого, то вместе со своим хозяином попал в плен. Хозяин ночью лежал связанный, а Мальчик пасся рядом. Красноармеец тихо его позвал, конь подошёл, всё понял, поднял хозяина зубами за верёвку и ускакал с ним к своим. Сюжет Антон не выдумал, а только слегка подновил – подобная история случилась с арабским скакуном в Африке во время англо-бурской войны и вполне могла произойти и с таким умным конём, как Мальчик. Васька Гагин, узнав, что есть такая замечательная история, попросил рассказать её и ему, что Антон и осуществил, но опрометчиво сделал это в присутствии Вальки – опрометчиво потому, что на этот раз Мальчик служил у белых и в плен попадал к красным; произошёл конфуз. Антон, впрочем, был не сильно виноват: в общих разговорах кооператоров подчёркивался будённовский характер биографии Мальчика, но наедине отец не раз называл его колчаковской мордой. В этих красных и белых, как в купцах и колхозниках, Антон долго путался. Будённовцы были лихие кавалеристы, у них к тому же были тачанки-ростовчанки, но Сумбаев как-то, выпив, сказал, что лучшая кавалерия была у Шкуро, а потом выяснилось, что это белый генерал; Куркун рассказывал про каких-то дроздовцев, которые ходили в героический ледовый поход и тоже оказались белыми; с Махно было совсем неясно из-за его лозунга «Бей белых докрасна, а красных добела», да и тачанки изобрёл он; воевала в Гражданскую ещё какая-то Вторая конная Миронова, про которую вообще никто ничего не знал, кроме отца Вальки Шелепова, который в ней служил и говорил под большим секретом, что она-то и была самая главная.
Однажды летом, когда Мальчика выпустили попастись перед воротами на свежей после дождя травке-конотопке, он исчез. Уйти он не мог – не тот конь. Стало ясно: лошадь украли. Срочно собрали военный совет. Первое слово, как полагалось, дали самому младшему. Антон, встав, сказал, что изучил следы: трава ощипана больше слева от ворот, значит нашего Мальчика увели к Озеру, а там на большой лодке переправили на Зелёный остров, где и скрывают среди густых ёлок, они всегда так делают: под навесами ветвей привязали всех коней. Антона, как всегда, внимательно выслушали, но на Озеро почему-то не пошли: Тамара была отправлена к пармельнице, отец пошёл в Копай-город к чеченцам, дед – на казахскую улицу. Он и нашёл Мальчика. Конь стоял перед саманной мазанкой, привязанный к телеге и так укрытый какой-то рваниной, что сначала дед прошёл мимо, но, оглянувшись, увидел, что конь поворачивает в его сторону голову, полуприкрытую попоною. Дед вернулся и, приподняв другую попону, на забедре увидел тавро: колчаковский трилистник. Он сорвал с коня тряпки, но тут из воротец выскочил молодой высокий казах. Тогда дед взялся левой рукою за тележное колесо и телегу перевернул. Казах нашёл это убедительным и ретировался, а дед взял Мальчика за новый недоуздок (трофей!) и привёл домой.
Из исполкома пришла бумага: имя – Мальчик, пол – муж. (мерин), паспорт – серия, номер (у всех лошадей, в отличие от колхозников, были паспорта), наряжался на трудгужповинность, прилагались нормы на тягловую единицу – верблюда, осла, быка, мула, мерина, кобылу жеребую (на неё норма снижалась). Согласно разнарядке на Мальчике предстояло вывезти тридцать хлыстов сырого леса – не уложиться за зиму. Кооператоры было заволновались, но выяснилось, что предусмотрительный Канцевич при покупке коня запасся документом, подписанным начальником геологического управления Омска и горветеринаром, где значилось, что лошадь комиссована по таким-то и таким-то статьям и как военной, так и трудмобилизации не подлежит.
К концу войны Мальчик пал на ноги – его после тяжёлой, с заносами мартовской дороги, не выстояв, опоил так и не научившийся обращаться с лошадьми Канцевич. Коня подвесили под крышей сарая на самой толстой матице на двух широких шкивах, которые одолжил мельник Шпара, – под грудь и живот; Мальчиковы ноги с опухшими бабками, костяно стукаясь копытами, печально болтались над землёй – считалось, что так они отдыхают и конь оклемается.
Этого не случилось, Мальчика пришлось прирезать. Натекло два больших таза крови, которую запекли в русской печи, из мяса наделали котлет, и голодные члены кооператива «Будённовец» пировали до глубокой ночи. Пили водку, которую получил за сданную картошку преподаватель физики Гнидняк; картошку эту физик отвозил на Мальчике, а его зарезали и пили эту водку и ели котлеты. Канцевич, как рассказала на другой день его жена, ночью во сне два раза принимался ржать.
Прощальным приветом Мальчика были щётки, сапожные и половые, которые дед наделал из его длинного и густого чёрного хвоста; две недели мы прожигали раскалённым гвоздём дырки в тщательно оструганных дощечках; через отверстие пропускается пучок волоса, перегибается и просовывается в соседнее, под конец тыльная часть зажимается второй дощечкой. Одна из хвостяных щёток до сих пор служит мне – подобной по упругой мягкости и способности наводить блеск я не встречал даже у лучших в мире чистильщиков обуви – мрачных жуковатых ассирийцев у метро «Проспект Мира».
11. Бычаги
Второй после Мальчика по значению фигурой в саввинско-стремоуховском натуральном хозяйстве была Зорька. Когда старая корова перестала доиться и её пришлось сдать на мясо по госцене (взять мясо себе – тянуло на какую-то статью, оставлять разрешалось только шкуру), это была катастрофа. Все силы семьи напряглись: купить новую корову. Именно тогда продали патефон и мамину беличью шубу.
Выбирали долго, дед куда-то ездил, с тётей Ларисой они три воскресенья подряд ходили на базар и потом долго обсуждали достоинства кандидаток: глубину груди, высоту крестца. Особенно нравилось Антону «молочное зеркало». Ничего были и «седалищные бугры», но для шептанья перед сном они чем-то не подходили.
На второй месяц корову всё же купили, с белой звёздочкой на лбу, рыжую и большую, – видимо, с высотой в крестце всё было в порядке. Но один недостаток всё же нашёлся: корова была тугосисяя. Виноват в недосмотре был дед: на пробном сеансе ему показалось, что дойки у Зорьки нормальные.
– Нормальные! – горячилась бабка. – Для твоих-то клещей! А доить – не тебе!
– Раздоится, – благодушно возражал дед.
Раздаивалась Зорька долго, и бабка, придя с подойником, трясла как бы онемевшими кистями, если дед оказывался поблизости; когда дед рядом не случался, кистями не трясла.
Летом, когда Зорька ходила в стадо, главная забота состояла в том, чтобы она не осталась яловой. Это являлось условием главным, но недостаточным. Надо было точно знать день, когда Зорьку покроет бугай. Желательно было также, чтоб это не произошло в начале выпаса – тогда отёл получался ранний и время между молоками падало на разгар зимы, что считалось нехорошо; оптимальный срок – март. Кроме того, хотелось, чтоб Зорьку из двух бугаёв покрыл не Тимофей, а Василий (когда Антон увидел в действии его воспроизводительный орган, показалось, что он больше Антоновой ноги), к тому ж надо было знать, результативны ли действия Василия.
Как можно это всё подогнать и за всем проследить – было непостижимо, но всё как-то устраивалось: пастух, которого тоже звали Василием, сообщал Тамаре, что корова покрыта, и именно его тёзкой, и в нужное время.
Две-три ночи перед отёлом Тамара, дед и баба почти не спали, по очереди выходя к Зорьке: сарай был холодный, и телёнок мог простудиться; кроме того, его следовало унести сразу после появленья на свет – если корова успеет телка облизать, она будет тосковать, мычать, убавит в молоке; отъёмыш быстрее привыкает к другой, кроме молока, пище.
Антон тоже плохо спал, боясь упустить момент, когда в чистой рогожке принесут малыша; его приносили, рыжего, мокрого, со слипшимися завитками на лбу, и долго вытирали той же рогожкою, одновременно бабка и Тамара осматривали его со всех сторон: есть ли белые отметины? Если нет ни одной, телок будет плохо расти и даже может издохнуть, потому что это чёртов скот. Когда после сотворения мира Бог создал животных, чёрту вздумалось ему подражать и он тоже создал овец, коз и рогатый скот, однако все они получились одноцветные: чёрные, белые, рыжие. Но телок оказывался с белой звёздочкой на лбу, как у Зорьки, и бабка с Тамарой умиротворялись.
Наконец телёнка оставляли в покое; все, измученные, уходили спать. Но он лежал не больше двух минут – начинал брыкаться и пытался встать. Это ему не удавалось, потому что на копытцах были белые хрящевые наросты («чтобы не повредить утробу матери», – объясняла окончившая ветеринарный техникум тётя Лариса), ноги разъезжались, он шмякался на пол, но снова и снова упорно вылезал из подлавочья и пытался подняться.
– Полчаса как родился – и уже встаёт! – не уставал восхищаться дед витальной мощью Животного Мира. – А человечий детёныш – и через полгода еле-еле!
Наросты на копытцах сразу снимать почему-то не полагалось, но когда их удаляли, телёнок твёрдо стоял на ногах. Вскоре он уже подходил к кровати и жевал одеяло; Антон щёлкал его по лбу, телёнок прядал ушами, но жевать не переставал.
Когда оказывались одни, Антон становился на четвереньки и принимался с ним бодаться, что строго воспрещалось; в разумности этого запрета Антон убеждался не раз, когда выросший телок сильно поддавал ему твердеющими шишками рогов под рёбра, но бодаться было слишком интересно.
– Человеческий детёныш, – говорил Тамаре Антон интонацией деда, – в семь лет слабее трёхнедельного телёнка!
Это сильно его удивляло, но дед рассказал историю про какого-то древнегреческого атлета, который каждый день носил на плечах телёнка вокруг дома; телёнок рос; однажды все увидели, что атлет несёт на себе быка.
Забот прибавлялось: надо было вовремя услышать журчавство и подставить баночку под струйку, льющуюся из-под хвоста тёлочки или низа живота бычка, держать миску с молоком, когда телёнок пил, следить, чтоб не сжевал чего-нибудь. Антон не уследил, и телёнок зажевал серебряную чайную ложечку, подаренную деду на зубок в день крестин его дедом, родившимся ещё в XVIII веке; на ручке была выгравирована дата и буквы Л. С. – Леонид Саввин. Ложку бабка отдала выправить Сухову, тот долго её не возвращал. Однако, когда бычка зарезали, не выдержал и явился с обновлённой ложкой. (Дед потом подарил её Антону, но в Москве соседка украла эту единственную вещественную память о деде; дороже у Антона не было в жизни предмета, о пропаже он всегда помнил и жалел так же остро, как в первый день.) Уплетая телячье жаркое, Сухов рассказывал, как ел волка и что именно у волка лучше всего есть. Телят резать не разрешали – их надо было выращивать, а потом сдавать в заготскот; все, однако ж, резали – то один, то другой одноклассник появлялся в новой телячьей шапке. Антон телятину не ел, у него наворачивались слёзы, все смеялись, не смеялась только Тамара, которая сама ночью тихо плакала.
Самой знаменитой была история о том, как Зорька провалилась в выгребную яму. Заполненная до краёв яма осталась после отхожего места; её сверху присыпали землёй; Зорьке этого не сказали, и она однажды туда провалилась. Яма была глубокая, над землёй торчала лишь рогатая Зорькина башка, вылезти корова не могла, только жалобно мычала. Позвали Гурку, Кемпеля, обмотали рога верёвкою, под брюхо подсунули слеги. Зловоние поднялось страшное; Кемпель зажал нос и бежал. «Немец, нежный», – сказал Гурка и пошёл звать кочегара Никиту.
Когда корову вытащили, зловоние ещё усилилось, хотя как будто дальше было и некуда. Больше всего боялись, что она вырвется и в таком виде убежит на улицу. Но умная Зорька стояла смирно. От колодца установили конвейер, передавая друг другу вёдра, вылили их на корову больше сотни, тёрли метлой, берёзовыми вениками, крапивой, картофельной ботвой и лопухами. Результат был нулевой. Кемпель из-за забора крикнул, чтобы протёрли керосином; зловоние, смешавшись с керосиновым запахом, стало сложным и тошнотворным. С наступленьем темноты несчастную корову погнали на речку, ниже города по течению; с трудом затащили в стремнину, тёрли камышом и кувшинками; от Зорьки несло всё так же. Отправили её с Тамарой за речку, на всполье, где её обдует степной ветерок. Измученное животное Тамара пригнала лишь к вечеру. То ли ветерок помог, то ли ковыль и полынь, которыми там она тёрла Зорьку, – но стало пахнуть как будто поменьше. В стадо, однако, отправлять её было нельзя, и утром всё началось сызнова. Разожгли на дворе костёр под большим таганом, в котором шпарили кур и поросят, и стали мыть Зорьку тёплой водой с каустической содой – мыло как раз кончилось, а новую партию ещё не успели запустить. Сотни тысяч фламинго живут в какой-то пустыне на озёрах, состоящих из раствора каустической соды. Их ноги покрыты толстой кожей, которую не разъедает этот ужасный раствор. По толстоте кожи Зорька могла с ними соперничать, но в остальном, видимо, нет – она брыкалась, взмычивала, задела копытом чан, который рухнул в огонь, подняв адский столб пара и дыма. Молоко пришлось несколько дней отдавать Буяну, что он хорошо запомнил и потом всегда присутствовал при дойке – лежал у двери, облизывался. Уходил только после того, как бабка говорила: «Видит сука молоко, да рыло коротко». Но в следующий раз опять появлялся точно к началу: видно, издаля слышал, как первые тугие струи молока звонко бьют в жестяное дно подойника.
У кого-то из отбывших ссылку купили старый немецкий сепаратор. Из одной трубки капали сливки, из другой – толсто лился обрат, обезжиренное молоко противного голубоватого цвета, которое шло в пойло всеядцу кабанчику Ваське (такую жидкость через много лет Антон обнаружил в парижском супермаркете, цена была как у нормального молока).
Молока Зорька давала много, ибо содержалась по последнему слову предвоенной немецкой науки – тогда дядя Коля прислал из Саратова свой перевод, сделанный для тренировки в языке, брошюры какого-то известного германского скотовода. Учёность немца поражала. Из брошюры можно было узнать, что если корова ест в темноте (а в Чебачинске все стойла были полутёмные), то корм усваивается хуже, а если животное хорошо видит содержимое яслей (освещённость 50–70 люкс), то корм усваивается намного лучше и идёт его на треть меньше. Поэтому, когда в дом провели электричество, над яслями повесили большую стосвечовую лампу и в стойле стало веселее. Свиньям, по мнению немца, достаточно 5 люкс, поэтому в свином хлеву лампочку не повесили. Про коней немец не писал ничего, поэтому Мальчик обходился маленьким сарайным окошком.
– Тётя Лариса, – спрашивал Антон, бывавший на ферме колхоза имени Двенадцатой годовщины Октября, где слепая пыльная лампочка была на двадцать стойл, – а почему вы не скажете в колхозе про свет?
– Чудак ты. Кто же станет следить, включать-выключать? Они и кормёжки-то пропускают. Да ещё Дубяга скажет: фашистская наука. Ну их к чертям собачьим.
Было ясно: в колхозе не будут и выгонять коров загорать, что делали у нас в каждый солнечный день, начиная с февраля. От этого у Зорьки увеличивалось в крови количество гемоглобина, кальция и неорганического фосфора, надой становился больше, а содержание витамина D в молоке повышалось вдвое.
У соседей коровы давали мало – может, потому, что многие использовали их как тягловую силу – возили на них сено, дрова, под ярмом они ходили не хуже быков. У одноклассника Генки-корсиканца корова в этом качестве использовалась всё лето, зато и молока давала как коза, вымени не углядеть, а дойки были не длинные и розовые, а сморщенные и жёлтые.
Возить на Зорьке, конечно, не могло и в голову прийти. После смерти Мальчика с хоздвора техникума брали быков. Ездить на них было непросто. Обычные команды – «цоб-цобе» (направо-налево) приходилось сдабривать густым матом, его быки считали за составную часть команды и без него не шли. Поэтому, чтобы выехать со двора техникума, педагогам приходилось разгонять своих учеников, а учительниц просить прогуляться куда-нибудь подальше. Ввиду отсутствия автомобилей быки служили основным транспортным средством при перевозке тяжёлых грузов. На них ездили даже в областной центр – за сто километров. Но ехать приходилось не по прямой, а по ломаной линии, от колодца к колодцу, получалось километров на двадцать поболе, поэтому дорога занимала три дня. Ночевали в степи, хорошо если попадался саксаул для костра.
Слушались быки как следует только своих – с остальными были упрямы и капризны – бычаги. Василий Илларионович, которому пришлось однажды отвозить на них ящики с геологическими образцами, вернулся измученный и потом полдня ругался.
– Мерзкие животные! Тупы, как бегемоты. Недаром Христос изгнал из храма тех, кто их продавал, – видно, были такие же, как их собственность. Не пожелай, – Василий Илларионович возвышал голос, чтоб слышал дед, – жены ближнего, ни вола его. Что за чепуха, извините! В страшном сне не приснится желать этого вола. На кой чёрт мне эта упрямая скотина?
Мне, несмотря на разгар экзаменов за девятый класс, поручили отвести на хоздвор огромного чёрного быка Черномора, на котором нам только что привезли уголь. «Ехать – не справишься, – сказал отец. – Веди за верёвку». Я, натурально, не послушался и поехал: цоб-цобе! В середине дороги из ярма выпала железная заноза, оно разомкнулось, и освобождённый бык убежал вперёд. Делать было нечего, я впрягся в оглобли, водрузил на шею тяжёлое ярмо и двинулся в путь. Ярмо давило и било по затылку, несмазанная телега шла плохо, в довершенье всего с неё свалился массивный угольный ящик. Какой-то мужик помог поставить его обратно. «Чего сам-то надрываешься?» – «Бык убежал». – «Сходи на хоздвор, приведи». Этого сделать я не догадался. Но оставалось уже немного. Замученный, чёрный от угольной пыли, с потёками пота на лице, я был ужасен.
С Черномором я познакомился давно. Однажды на скирдовке в колхозе он проел бок нашего сенного шалаша и съел весь горох, всю вермишель, муку и – самое обидное – два килограмма сахара; довольный, с белой от муки мордою, лёг отдыхать.
Темперамент Черномор имел не воловий, а бугаев, накормить же его вообще не представлялось никакой возможности. Ляксеич, скотник хоздвора, и так давал ему больше других быков, но он, сжевав всё, стучал огромным рогом в стену, требуя добавки. Опасаясь за сарай, Ляксеич приносил ещё охапку. Однажды, когда не принёс, бык напёр на ворота, они не выдержали, и бежал. Он хорошо знал куда: за речку, откуда накануне Ляксеич трижды из длинной, как шестиосный вагон, скирды привозил на нём солому. Ляксеич догадался и нашёл Черномора, но пригонять не стал, а пришёл за ним только утром, и с тех пор начал тайно по вечерам выпускать быка на промысел.